-136-
— Ну вот. Хороший человек был. Правда? Честный, умный. И вот такой человек погиб в один день с этими проходимцами, которые тогда закрылись с женщинами на чердаке исстреляли в своих. Ну, те, которых потом перед строем расстреляли. Сначала никто не верил, что их расстреляют. И женщины обиженные приходили просили, плакали, чтоб не расстреливали. Но их расстреляли перед строем в тот самый день, когда погиб Каюров. Он подорвался на мине прямо в расположении своей части. Вот судьба. Она много может натворить сослепу, если ее не перебороть, — договорил Бурмистров. – Так вот я и говорю, — продолжал он, — может быть, сейчас и решается – кто-кого. Не руби с плеча, — проникновенно сказал Бурмистров. Закон-то он тоже не всегда прав. С ним можно и поспорить, — заключил он.
-Ну, наговорил, теперь уже смеясь, отозвался Горошин. Но Бурмистров понял, что Горошин повеселел.
— Вот пусть этот Закон сам мне это и скажет, — как-то серьезно пошутил Горошин.
— Да ну-у тебя, — протянул Бурмистров. В конце концов, делай, что хочешь. Тебя тут Цаль спрашивал, — сказал он коротко.- Что-то он хотел спросить. В-он пошел.
Горошин посмотрел туда, где было Бюро Пропусков, и куда уже приближался оранжевый в черную полоску, пиджак.
— Где это ты потерял Филимона? – спросил Горошин через минуту, обрщаясь к подошедшему Бурову, который уходил на двадцать минут, и теперь вернулся.
— Да зашли в магазин, — начал Буров, — Вот, купил мышеловку,- показал он на небольшой сверток. – А потом Филимон пошел за человеком в красной футболке, который совсем недавно на Площади, рассказывал про этого субъекта. который получил по международному суду бордели на Корсике. И мы все его знаем. потому что он бывает на Виктории. Вот Филин и увязался за ним, чтобы узнать, кто это тот, что получил бордели. И как это ему удалось. У него получится. Он узнает, — сказал Буров Горошину. И оба рассмеялись, отдавая дань уважения человеку, который не любит междометий и плохо взвешенных мыслей. И, поскольку Филимон все в этой жизни постигал сам, не от кого не зависел и ни к кому не обращался, оба были уверены, что Филимон, в конце концов, узнает, кто получил по международному Суду бордели на Корсике, которые ему, тому, кто их получил, не принадлежали.
— Ну, а мышеловка-то тебе зачем? – спросил Горошин.
— Да мыши развелись. Мелкие, но так много, что жизни нет, — объяснил Буров. – Выживают нас, что ли? Да и Галина говорит «Купи» да «Купи».
-Да, кстати,- вспомнил Горошин, — Звонил Машин дедушка. У него есть новости. Послезавтра мыс ним встречаемся, и я уже буду знать, когда мы все пойдем во власть. Тогда в следующий четверг и скажу, — проговорил Горошин, забыв, что у него есть мобильник.
— Да я позвоню,- сказал Буров.
Горошин секунды две смотрел на него, словно что-то понимая. потом сказал – А, черт, всегда забываю, что он есть, и покачал головой, смеясь над самим собой.
— Ну ладно, все,- направился Буров в сторону автобусной остановки.
Едва успел Михаил поговорить с Машей по телефону – Маша спрашивала, во что был одет Давид Копперфилд, когда он впервые предстал перед своей тетушкой. Такой вопрос был в каком-то кроссворде – как услышал Большую Синицу.
-137-
— Почему? Почему? Почему? – кричала Большая Синица.
Чего это она?- подумал Горошин, поглядев на часы. К этому времени она уже умолкает, вспомнил он, и подошел к окну. Лужайка была залита ярким, голубоватым, будто лунным, светом. Но при взгляде на лужайку становилось больно глазам. Горошин попытался открыть окно. Но, как только он дотронулся до ручки, услышал –
— Стоять! Оставаться на месте!
— Что это? вслух спросил Горошин, все-таки поворачивая ручку оконной рамы.
— Не двигаться,- сказали опять будто откуда-то сверху. И на окно был направлен луч нестерпимо яркого света. Так что увидеть лужайку было невозможно
— А вон там? А там что такое? Смотрите внимательно, — командовал кто-то сверху. А по лужайке передвигались будто какие-то тени, соединенная каждая с идущим вверх тросом. Эти тросы поднимались от теней абсолютно перпендикулярно вверх, что придавало им сходство с некой гипотетической пуповиной. Продолжая вглядываться в нечеткие очертания снующих по лужайке теней, Горошин не мог сдвинуться с места.
— Отставить, — наконец, громко сказал он, но обнаружил, что совсем не слышит своего командирского голоса.
— А там хорошо посмотрели? – опять спросили сверху.
— Ничего нет, — докладывал кто-то.
— А откуда же такое интенсивное зеленое свечение? – спросили наверху, — Уточняю координаты. Нет, правильные,- проговорили где-то в вышине снова. Этот бордельщик свое уже получил. Так что водить за нос он нас не станет. Ну, что? Ничего? – опять спросили сверху.
В эту минуту Горошин узнал голос Координатора. Потом кое-что понял про бордели, о которых уже слышал на Площади. Кто был этот бордельщик. он понять не мог. Но голос сверху несомненно принадлежал Координатору.
— Координаты точные. Проверили еще раз, — опять сказали наверху тем, кто будто висел на тросах. Но теперь тени на лужайке застыли, должно быть, не зная. что делать дальше.
— Но откуда же этот зеленый свет? – спросили опять сверху.
Горошин снова попытался открыть окно. И снова сильный, слепящий луч света ударил ему в лицо.
— Я узнал вас, Координатор, — резким голосом сказал Горошин, не имея возможности предпринять что-нибудь еще. – Что вам здесь нужно?
— А-а, полковник, — нисколько не удивившись, сказал Координатор, — Надеюсь, не очень побеспокоили?
— Это мое жизненное пространство, — теперь уже зло сказал Горошин.
— Ну, уж так и ваше, — отвечал Координатор, отдавая теням какие-то новые приказания.
— А вон там, у фонаря? Кажется, именно оттуда идет этот зеленый свет, — сказали опять где-то наверху.
Разумеется, подумал Горошин, от фонаря, который стоит среди травы и деревьев, всегда идет зеленый свет.
— Убирайтесь немедленно, — наконец, обрел он дар речи, едва не потеряв его совсем.
-138-
— Сейчас, сейчас, — с готовностью отвечал Перпендикуляр. – Все в рамках Закона. Мы ничего не нарушили.
— Вы нарушили Закон о неприкосновенности жилища, — проговорил Горошин, однако, уже заметив, что деятельность теней сворачивается.
— Ладно, полковник. Чего это вы? Здесь, и правда, ничего нет, — сказал, обращясь к кому-то, Координатор.
Через минуту свет ослабел. Потом исчез совсем. И Горошин уже в последнюю минуту увидел красный огонек, который, удаляясь, становился все меньше.
Интересно, где он оставляет свой аппарат, подумал Горошин. Ведь где-то он его оставляет, подумал он опять, и тут же вспомнил, что однажды уже видел красный огонек над лужайкой. Надо что-то делать, продолжал думать он, надо поговорить с ребятами. Он не успокоится, пока видит, что все растет, светит, функционирует. Ему надо, чтоб не функционировало. Это мы уже проходили, вспомнил он Бурова, Бурмистрова, Катерину.
Почему-то всех сразу. Пусть он только появится на Виктории, подумал Горошин о Координаторе. И открыл, наконец, окно.
В комнату, как всегда, ворвался зеленый ветер. А зеленая, время от времени меняющая свою конфигурацию сфера, подсвеченная разными оттенками зеленого, идущего от травы, растущих рядом с фонарем деревьев и кустарников, словно живой организм, перемещалась то вправо, то влево, искушая его неким, еще неосознанным им соблазном.
Но что это, .внезапно остановил он ход мыслей. Лужайка была вся изрыта, кое-где был снят и тут же брошен верхний слой земли. А ненайденные «улики, вроде фосфора или еще чего-нибудь, что могло бы угрожать человечеству добиваться успеха любой ценой, так и остались в головах недавно отбывших гостей. Горошин посмотрел направо, потом налево, посмотрел в сторону забора и перед самым окном. Всюду было одно и то же. И тогда он стал вспоминать, какой сегодня день, и когда уже можно будет идти на Площадь, чтобы найти там Координатора. Нет, он не будет устраивать международный скандал. Он с ним сам разберется, с этим «пришельцем», думал Михаил Андреевич. Но с каждой минутой понимал, что надо действовать по-другому. Вот, на фронте, думал он, знаешь, что перед тобой – враг, и знаешь, что с ним надо делать. А здесь знаешь, что враг, а сделать ничего не можешь, черт его побрал, опять подумал о, осознав, что его обычная тактика «отлучения», перенятая им у отца, здесь бессильна.
— Надо развивать здоровое правосознание, а не уничтожать народ неправдой и силой, — произнес штабс-капитан Рузаев, небольшого роста человек, с темными, прямыми волосами на уже начинающей лысеть голове.
Пройдя несколько десятков километров по совсем недавно еще бывшими прифронтовыми и даже фронтовыми, полям, миновав воронки, траншеи, окопы и бесчисленное количество ограждений из столбов и колючей проволоки, все сидели теперь в заброшенной, несмотря на деревянный настил, землянке, и курили, что у кого было.
Мотылев курил «цыгары», так он называл скрученную «козью ножку», и пристроившись на деревянном лежаке, рядом с Рузаевым, и не в состоянии ухватить скрюченными от
-139-
холода пальцами газетный лист, на который уже была насыпана очередная порция табаку, ругался. Оттого, что «цыгара» не получалась.
Андрей и Чистилин сидели за приличным, из струганных досок, столом, согревая дыханием поочередно то одну, то другую руку. Они не курили. А Рузаев, попыхивая трубкой, из которой вился вкусный дымок, и тоже продрогнув, оглядывал помещение.
— Должно, полковник с деньщиком проживали, предположил он, взглянув на поставленную вторым ярусом лежанку, такую же, .как внизу, на которой он сидел рядом с Мотылевым. То, что землянка была немецкая, понятно было сразу.
— Так вот я и говорю, надо развивать и всячески пропагандировать здоровое правосознание. Это – не только свободное и лояльное состояние души, но и я бы сказал – творческое состояние.
— Что вы называете здоровым правосознанием, и какое отношение этот предмет имеет к нашему с вами здесь пребыванию? – спросил Андрей, с интересом глядя на Рузаева.
— Имеет самое прямое, — отозвался штабс-капитан. – И я вам попробую объяснить, — продолжал он. – В глубине человеческой воли, — начал он, — живет верное, справедливое понятие о том, как все должно быть. О том. как должен быть этот мир устроен. Оно, это понятие, это «воленаправление», как бы видит или чувствует права людей. Эту способность человека, как первоначальное или естественное, правосознание можно определить, как чувство Права, правовая интуиция. Или еще понятней – правовая совесть. Нужно чтить в самом себе это проявление духа и совещаться с ним во всех правовых делах. Всем и каждому. Только на этом пути можно развить в себе «естественное противостояние» и придать ему творческую силу. Оно, это естественное правосознание, присуще в большей или меньшей степени каждому человеку от природы .И если каждому его развивать в самом себе, то оно может привести к более совершенному праву – верному и справедливому распределению благ среди людей. А главное — помочь достичь той цели, которой служат Государство и Суд. Надо сделать так, чтобы дух владел буквой, а не буква – духом.
— Здоровое правосознание,- продолжал Рузаев, — творит право не только тогда, когда изобретает новые, лучшие, законы, но и тогда, когда применяет действующие законы к людям, отбросив в сторону свой личный интерес.
— Вот, вы и расскажите это тем, кто сначала отнял у нас полстраны, а теперь хочет прибрать к рукам и остальное, — с нескрываемой насмешкой сказал Андрей.
На лице Мотылева отразилось крайнее изумление, если вообще последнее слово ему было известно.
-Как это, личное, того… в сторону? – вслух спросил он, использовав чуть больше половины своего баса.
— Вот, слышали? – спросил Андрей, поглядев на Рузаева и Чистилина.
Чистилин был, как всегда, собран. Но глаза его смеялись.
— Как землю будут давать, всю заберешь? – спросил теперь Мотылева Андрей.
Мотылев сделал затяжку, но ничего не сказал.
Уже наступившая темнота сделала невидимым его веснушчатое лицо. Но в самом молчании уже крылся ответ.
— А чего ж не всю, — неожиданно все-таки обнаружился Мотылев – Сколь дадут, столь и возмем, — сказал он через небольшую паузу. – Нам надобно.
-140-
— Вот. А вы говорите о правосознании, — опять сказал Андрей, обращаясь к Рузаеву. – О каком вы там говорите правосознании?
-О правовом, — уточнил Чистилин.
И все замолчали.
— Не хотите же вы сказать, что где-нибудь, когда-нибудь что либо подобное уже было? – опять спросил Андрей.
— Нет, я всего лишь хотел сказать, что право есть, по самому существу своему, некая священная духовная ценность, и доступность его каждому определяется тем способом духовного бытия, который присущ каждому человеку. А иначе каждый имеет право требовать просто-таки ограждения от произвола.
— Требовать? – едва ни смеясь, переспросил Рузаева Чистилин, — Что это такое – «требовать»? Тут уж, знаете ли, кто – кого, — договорил Чистилин. И умолк. не продолжая.
— И что же вы думаете, эти прекраснодушные декларации станут понятны, если вы будете их всячески развивать и культивировать? Вы думаете, они станут понятны всем? – с нескрываемым раздражением повторил свой вопрос Андрей.
— Ну, конечно, не сразу, — вяло проговорил штабс-капитан. – На это уйдут годы.
— На это уйдет все отпущенное на Земле человечеству время, — сказал Чистилин.
— За эти священные, как вы говорите, права надо драться, — сказал Андрей. И тот, кто загнал нас в окопы, это очень хорошо понимает, — договорил он. – Кстати, есть одно еще, самое главное, священное право – это иметь родину. И за это тоже надо драться. С теми, кто хочет ее у нас отнять и присвоить. Как этого не понимают те, кто изгоняет нас из полков. Как они этого не понимают? – опять спросил Андрей. Ведь они, по сути, предают и продают то, что им никогда не принадлежало.
Он хотел сказать что-то еще, но умолк, подавив свой запал, чтобы не сказать больше.
— Оно конечно, — неожиданно отозвался Мотылев. Драться-то надо. Дык, землю-то как оставить?
— Так, не будешь драться, и землю отнимут, — сказал Чистилин.
— Ты сначала ее получи, — рассмеялся Рузаев, посмотрев на Мотылева, будто с сожалением, – Вот, я и говорю, лучше все-таки взрастить правовое сознание, — продолжал Рузаев, — все-таки жертв меньше и с той и с другой стороны.
— Вы давно в армии? – спросил Рузаева Чистилин.
— С четырнадцатого. А до этого жил в Берлине. Слушал лекции «О либеральном консерватизме», — Горошин с Чистилиным переглянулись. – А потом этот Антихрист, — сказал Рузаев.
И Андрей подумал, что Рузаев что-то не договорил. Но уточнять, что именно он имел в виду, говоря «Антихрист», не стал.
— И все-таки я уверен. Людям надо вернуться к некой изначальности. И все начать снова. Правильно,- опять сказал Рузаев.
— Может быть, это и было возможно когда-нибудь раньше. Но не теперь, когда человечество исчерпало все пути для примирения противоречий, созидая и разрушая снова,- отозвался Чистилин. Теперь все долго и молчали. Холод и усталость брали свое.
-141-
Андрей достал из мешка, принесенного в последнюю минуту Амели, белый хлеб, два маленьких кусочка буженины. И где только добыла, вспомнил он, что в доме Томаса с едой все было очень скромно из-за никак непрекращающейся войны. И за все время его там пребывания буженины не было.
Чистилин тоже достал хлеб, какие-то консервы. Рузаев стал разворачивать что-то в бумажном свертке. Запасы у всех были на исходе. Теперь их надо было где-то добывать снова.
— Приглашаю всех к столу,- сказал Андрей, поглядев на Мотылева, видя, что тот сидит в стороне и курит, и за все это время не изменил позы.
Мотылев пыхнул козьей ножкой. Отозвался.
-Да уж сам. Чего уж, — сказал он, едва открывая рот и оставаясь на месте.
После трапезы, в полной темноте, устроились на двух, расположенных друг над другом лежаках.
Уже засыпая, Андрей сказал лежащему рядом Чистилину, что жалеет, что забыл взять с собой карту.
— Идем в Белоруссии. По названию деревень понял. И Андрей вспомнил два или три указателя совершенно пустых населенных пунктов, встретившихся им дня два назад.
— Примерно, через неделю придем в Клинцы. Это уже Россия.
— Чудно, — сказал Андрей, — идем да идем. Ни своих, ни чужих. Одни воронки да проволока.
Утром, по привычке подойдя к окну и взглянув на лужайку, Михаил Горошин как-то внутренне сник. Он вспомнил вчерашний, на свою лужайку, десант, резкий, направленный на его окно свет, резкие приказания, абсолютное принебрежение к его жизненному пространству и к нему самому, и долго стоял, не зная, что предпринять. Теперь, в утреннем свете, стало видно то, что при свете фонаря ему не удалось разглядеть. Трава была всюду примята. В двух местах зияли безобразные ямы. Выброшенная из ям земля, создавая картину разрушения, никак не способствовала восстановлению душевного равновесия. Фонарь горел блеклым зеленым светом и лежал на боку. Он был повержен. Он был поражен. Он кричал об отмщении, усмехнулся Горошин, подумав об этом. И будучи человеком. единственное оружие было «от себя отлучить» он, тем не менее, не мог забыть о Координаторе, и снова вспомнил о том, что скоро придет четверг.
— Заходи, Второй Белорусский, — встретил Иван Кузмич Горошина в прихожей знакомой ему уже квартиры. Он улыбнулся. Рукопожатие было сильным и быстрым.
— Заходи,- еще раз сказал он, — Ну, как ты? – спросил он Горошина как давно и хорошо знакомого человека.
— Нормально, — отозвался Михаил, сказав то, что говорил всегда.
— Ну, и мы с Машкой тоже нормально. Скоро придет, — посмотрел на часы Машин дед.
Горошин помолчал
-142-
— Так вот, — перешел Иван Кузмич к основной теме разговора, — Вобщем, я тебе уже говорил, что по закону ничего сделать нельзя. Купили и купили. Совет Ветеранов ничем помочь тоже не может. Но есть у меня один знакомый. Мы с ним однажды в аэропорту часа три сидели, самолет ждали. Он отца встречал. Правда, давно это было, но мы иногда друг другу звоним. А теперь он во Власти. И я уже ему позвонил, Приходите, говорит, подумаем, что тут можно сделать.
— Так что, Миша, пойдем поговорим.
— А что он сделает, если обратного хода нет, — с недоверием спросил Горошин, поглядев на Машиного деда.
— Ну, пойдем. пойдем. И этого парня возьмем, которого купили, — сказал Иван Кузмич о Бурове.- Он этот мой знакомый, Василий Сергеевич, очень симпатичный человек. Может, что-нибудь и подскажет.
Горошин кивнул.
— Хорошо. Я скажу Бурову. Созвонимся.
— Ну, вот и хорошо, — отозвался Иван Кузмич. Потом посмотрел на перекидной календарь.- Так, — сказал он, — С этим, значит, ясно. Теперь надо одному артиллеристу звонить. Завтра надо ехать донки на головлей ставить. Рыбу-то не ловишь? – спросил он. — А я люблю, — проговорил он, не дождавшись ответа, улыбаясь своей приятной улыбкой.
Зазвонил телефон. Это была Маша.
— Здесь, здесь,- отвечал Иван Кузмич.- Сейчас уходит. Ну, давай, — закончил он разговор.
— А скажи-ка мне, полковник, — неожиданно обратился он к Горошину, — Что это у вас с Машкой? Любовь, что ли? – спросил он, теперь не глядя на Горошина, а глядя в окно, где на противоположной стороне улицы, остановился «Мерседес» лимонного цвета, и, будто невзначай, отвлекшись. И вдруг, резко обернувшись к Горошину, и глядя на него прямо, стал ждать ответа.
— Об этом лучше спросить у самой Маши, — отвечал Горошин, глядя прямо Машиному деду в глаза.
— Хорошо. Спросим, — отвечал, с минуту помолчав, Иван Кузмич. – Ну все. Договорились, — напомнил он Горошину о главной цели его визита.
Она пришла неожиданно. Принесла какие-то свертки, какой-то новый запах – он никогда не мог вспомнить, какие это были духи, неожиданную радость. Он был рад. И это было заметно. То ли оттого, что два последних дня он был подавлен ночным посещением и разорением лужайки, то ли оттого, что за пределами его воли, его будней, за пределами его самого, возникло что-то новое, чего он так давно ждал, и оно, это новое, имело к нему прямое отношение. И хоть многое было еще непонятно, но радовало уже тем, что – было.
Увидев Машу, он ничего не сказал, а только кивнул, улыбнувшись и, глядя в ее малахитовые глаза, почему-то подумал, что все, что она принесла – кульки и свертки,
-143-
стоявшие сейчас на столе в комнате, рядом друг с другом, смотрели на него такой же яркой, малахитовой зеленью, отчего в комнате становилось весело и не сразу приходило на ум то, что в таких случаях следует говорить.
— Вы уже пили чай? – спросила она. Спросила буднично, по-деловому, как спрашивают друг у друга люди по утрам или вечером, перед сном.
— Нет, – отвечал он коротко.
— Ну, тогда будем пить, — сказала она, и направилась в кухню.
И он тоже быстро, как и она. пошел за ней следом.
Когда чай был готов, и они сидели за столом друг против друга, как в самый первый раз и видя, как она наливает ему в крохотную, чуть больше наперстка, стопку коньяк, он спросил – А где?
— А где? – спросил он, имея в виду, где она взяла эти две одинаковые крохотные стопки, которые он видел впервые.
— Там, на кухне, — отозвалась Маша, рассмеявшись и глядя на него с интересом.
И он понял, что она принесла эти стопки с собой.
— Это можно вылить в чай, — сказала она, поглядев на стопку, а потом на него, будто не понимая, почему он еще этого не делает.
— А по-другому никак нельзя? – спросил он.
— Ну, если хотите, — согласилась она с серьезным лицом, будто не ждала этого.
— А что сегодня за день? – спросил Горошин.
Маша молча смотрела на него, предоставляя ему возможность осмыслить ответ на вопрос самому.
-Неужели? – казалось, совершенно естественно удивился он, сделав уморительно-вопросительное лицо.
— Неужели день рожденья Фолкнера?
Маша рассмеялась. А он подумал, как все-таки она похожа на деда.
— Почти, — слегка по-слогам сказала она.- Сегодня у меня была защита диплома. И моя работа признана одновременно и авторефератом для поступления в аспирантуру.
— И вы решили, — медленно понимал Горошин, предоставляя ей возможность договорить самой.
— И я решила поделиться этой радостью с вами.
— Так, принимается,- сказал он – Очень за вас рад.
— А как «очень», — спросила Маша, обнаружив некоторую долюкокетства.
— Ну, как «очень»? – не унималась она.
— Вы хотите, чтобы я показал, как именно я рад? – проговаривая тщательно каждое слово и все еще настороженно глядя на нее, спросил Горошин.
— Да, — кивнула она. – Я очень этого хочу.
— Хорошо. Тогда дайте мне вашу руку, — сказал Горошин.
Она протянула через стол ему руку. Он взял ее, перевернул и поцеловал ладонь. Потом. как взятую напрокат игрушку, перенес руку через стол, возвратив обратно.
-144-
— Теперь вы не сомневаетесь? – едва сдерживаясь, чтобы не рассмеяться, спросил он.
— Скажите, почему вы один? – наконец, набравшись смелости, спросила Маша.
— А вот об этом мы говорить не будем. Можно? – спросил он, смеясь. — Все как-то не так складывалось, — все-таки сказал он.
— А сейчас? Сейчас у вас кто-нибудь есть?
— Того, о чем вы спрашиваете, нет.
— А дедушка говорит, что у вас полно баб. Я, говорит, чую, — почти серьезно сказала Маша.
— Когда вы говорили с ним в последний раз? – спросил Горошин.
— Сегодня. Перед тем, как идти сюда.
— Он что-нибудь спрашивал обо мне? – поинтересовался Горошин, вспомнив свой последний разговор с Иваном Кузмичом.
— Да, — отозвалась Маша. – Он спросил, « какие у тебя отношения с этим парнем со Второго Белорусского?
— А вы?
— А я сказала, что отношений никаких нет но я бы хотела, чтобы они были. А он ответил, что, конечно, это мое дело, что мне уже двадцать два, но я чую, сказал дедушка, — продолжала Маша, — У него баб полно.
Горошин молчал.
— Я думаю, вам не надо больше коньяку, — сказал он, встретив ее малахитовый взгляд.
— Хорошо. Я не буду. Но я и без коньяку скажу вам то, что сейчас сказала.
— Нет, не надо. Хорошо? – спросил он, улыбаясь.
Маша кивнула.
Прошло минут десять. Теперь они сидели молча, поглядывая через стол друг на друга.
— Михаил Андреевич,- первой нарушила молчание Маша.- Я сказала правду. может быть, это было как-то слишком быстро. Может быть, для вас неожиданно, — что-то пыталась объяснить она. – Ну, да теперь все равно. Я еще скажу,- немного помолчала она, — Я могу наводить порядок в вашем доме. Мыть все, что надо. Например, посуду. Помогать во всем,- опять сказала она.- А потом мы будем о чем-нибудь разговаривать.
— А-а, — протянул он, совершенно откровенно, по-доброму, рассмеявшись. И увидел на лбу Маши капельки пота. Должно быть, от напряжения.
Он подошел к своему изрядно обветшалому шкафу, достал оттуда кусок материи, бывшей когда-то носовым платком. Потом подошел к Маше, вытер платком ее лоб. В какой-то момент его рука коснулась ее щеки. Она поцеловала ее и отпустила.
— Послушай, что я скажу тебе, девочка, — сказал он, глядя на нее. теперь уже сидя напротив на своем месте. – Ничего, если я буду говорить тебе «ты»?
Маша кивнула.
— Мы с тобой, — начал он, — не только люди разных поколений, но далеко отстоящих друг от друга поколений. Есть же какие-то нормы, этика. Ну, ты еще ладно. У тебя вся жизнь впереди. А я? Что могу дать тебе я? — продолжал Горошин. – Конечно, ты очень хорошая девочка. Но это не значит.
-145-
— Михаил Андреевич, скажите честно, — вдруг заговорила Маша,- Вы не любите меня?
— Я? — не сразу сориентировался Горошин. – Я? Как же я могу не любить тебя? — спросил он, и ужаснулся тому, что сказал.
— Тогда при чем здесь этика, здравый смысл? Есть два человека, и они любят друг друга. Что еще? Вы видете здесь тему? – спросила она так, как, должно быть, писала в реферате.
Он не ответил.
— Ведь свобода заключается не столько в том, чтобы преодолеть и отвергнуть этику общую, сколько в том, чтобы подчиниться и следовать этике своей, — вдруг сказала она.
И он задохнулся от того, как справедливо было то, что она сказала. И умолк. И долго смотрел на нее, чтобы она поняла, что он согласен.
Он смотрел на нее, и ему вдруг показалось, что такой разговор у него был когда-то с самим собой, когда на первомайской демонстрации он встретил Тоню, и сразу все про нее поняв, все-таки подал ей руку, несмотря на то, что знал, что из этого никогда ничего не выйдет. Где же были тогда его этика, здравый смысли все остальное. Ведь смог же он тогда что-то в себе преодолеть. Не очень-то он уповал на общепринятую логику. Перед ним был уездный плебс с голубыми глазами, и это было понятно сразу. Значит, тогда он почему-то преодолел это. Потому что хотел исправить ее пороки, привить способность тоньше чувствовать и понимать. А сейчас, сидя через стол от Маши, от этой девочки, от случайно залетевшей в его окно птички, не может? Ведь перед ним и есть то, что Кьеркегор называл «собственно человеческое». Перед ним и есть это человеческое – страсть. А он… Но сможет ли он соответствовать, пришла мысль. И он впервые понял, что чего-то боится. Боится не суметь соответствовать этому все сметающему на пути молодому духу.
За окном было уже темно. Оскорбленный два дня назад, но не сломленный, фонарь продолжал светить.
— Можно мне открыть окно? – вдруг спросила Маша.
И он вдруг как-то по-новому увидел ее. Она сидела все там же, за столом, напротив него, не решаясь встать, чтобы сделать это.
— Не надо сейчас, — сказал он. – Там беспорядок. Надо все поправить. Все поставить на место. Я сделаю это. Очень скоро, — договорил он, будто самому себе. — Я сделаю это, — сказал он опять, словно собираясь выполнить какую-то очень большую, непосильную для него работу. И повинуясь своей, одному ему понятной логике, улыбнулся.
Маша качнула в знак согласия головой, и, положив ее на стол, потихоньку уснула.
Минут через пять он поднял ее на руки. уложил на свою кровать, и отправился в кухню досиживать ночь. Там он уселся перед столом, как делал всегда, когда у него кто-нибудь ночевал, и до тех пор, пока ни закричала Большая Синица, благополучно спал, положив голову на стол, и даже видел сны.
Он проснулся только один раз, когда неизвестно как, понял, что горизонт стал розовым от пробивающегося рассвета. Но потом уснул снова. А когда проснулся во второй раз, уже готов был чай, который приготовила Маша.
Зимнее небо было высоко. И потому вечером еще было светло.
— 146-
Часов шесть, наверное, подумал Андрей. Прошло чуть более двух суток с тех пор, как они покинули землянку, и, остановившись всего один раз, чтобы попить, продолжали идти дальше.
Вода в ручье была чистая, а редкий крупный снег, еще не прикрывший землю, как-то неожиданно поддерживал надежду на то, что все будет хорошо. Что именно хорошо? спросил себя Андрей, когда ему в голову пришла эта устоявшаяся формула. То ли, что он дойдет, увидит мать, отца, их гостиную, с большим абажуром, величиной со стол. То ли – что, наконец, кончатся беспорядки, которые Берндт называет революцией, и все будет по-старому. И тут же понял – все хорошо – это, когда все, к чему он привык, что доставляло ему удовольствие, приносило радость, стоит на своих местах. Подумав так, он улыбнулся высокому небу.
— Еще дня три, и подойдем к Клинцам, — сказал Чистилин, садясь рядом с Андреем на поваленный ствол дерева.
— От Клинцов до Воронежа рукой подать, — продолжал он, — Всего день и ночь пешком, — помолчал Чистилин. – Там мы еще километров тридцать пройдем вместе, а потом я поверну на Жиздру, а уж потом – домой, в Калугу, — договорил он, посмотрев на Андрея, — Увидимся, — сказал он, не отводя от Андрея взгляда, будто уже сейчас с ним прощался.
Андрей молча кивнул.
— А что это там за избушка? – вдруг спросил стоявший неподалеку Рузаев, пристально вглядываясь в даль.
— Заглянем. Может, там женским духом пахнет, как-то легкомысленно сказал Рузаев.
— Дык и заглянем, а чего ж? – отозвался Мотылев, опять использовав больше половины своего голоса. И этот густой бас показался Горошину таким же убедительным, как тогда, когда он говорил о земле.
Далеко, на самом краю поля показались конники.
— Дезертиров ищут, — сказал Рузаев. И сделал всем знак пригнуться.
Андрей и Мотылев стали за деревья, с которыми были рядом. Рузаев и Чистилин спрятались в траве, продолжая наблюдать за разъездом. Но разъезд удалился совсем в противоположную сторону, и был неопасен.
— Красноармейцы, — сказал Андрей. Он помнил, Берндт говорил, что их опасаться надо больше всех. Чуть что не так, сразу – расстрел.
Куда это они, подумал он, стараясь понять то, что понять было трудно, не зная ни местности, ни дислокации войск.
— Миновало,- сказал Чистилин, поглядев на всех.
— Все. Пошли, — отозвался штабс-капитан, и. поднявшись из травы. двинулся вперед.
Теперь дорога была плохая – рыхлая, изрытая снарядами земля, траншеи и воронки, наполненные водой, то и дело встречающиеся столбы, опутанные колючей проволокой, недалеко. метрах в ста – сбитый германский аэроплан с крестами на фюзеляже.
— Брошенные позиции, — сказал Рузаев.
Никто не произнес ни слова.
-147-
Но вопрос о войне и мире еще не был решен, несмотря на провокационную телеграмму Троцкого в Ставку Верховного Главнокомандующего Крыленко о прекращении состояния войны с Германией и ее союзниками и демобилизации русской армии, и последовательную тактику большевиков, направленную на всяческое затягивание переговоров. Вопрос о мире был еще не решен, а здесь, где они шли, уже не было никого.
— Давно, видать, брошены, — сказал о позициях Мотылев, — Вона, сколько воды в воронках.
Все по-прежнему молчали.
Они молча продолжали идти, преодолевая шаг за шагом, неся с собой поклажу.
— А что, ребята, давай переоденемся. А это тряпье, что на нас, бросим, — сказал Чистилин, — Войско мы или не войско? – пошутил он.
Немного подумав, все согласились.
— Вот только дойдем до сосен, — сказал, слегка прихрамывая, Рузаев, снимая с плеча
свой мешок и, теперь держа его за веревку. — И нести легче будет, — опять сказал он.
— А что с ногой? – спросил Андрей.
— Стер. Смотрел. Обе пятки стерты.
— А как же идти дальше? — спросил Чистилин.
— Вот тоже думаю. Скверно, — отозвался Рузаев.
— И подсобить нечем, — сокрушенно проговорил Мотылев, — Кабы лето.
Рузаев кивнул, продолжая идти.
Дошли до сосен. Здесь расположились на редкой, для песчаной почвы, траве.
Отпили по глотку из фляги набранной в ручье воды, пожевали «хлебца», как говорил Мотылев. Переоделись.
-Ну вот, — сказал Чистилин, — Теперь мы – войско.
Андрей знал, как нетерпим был Чистилин к любой одежде, кроме офицерской формы.
Потом Чистилин сделал несколько шагов вправо. Из-под крупного папоротника выскочила на песок лягушка, и запрыгала к ближайшей воронке. К воде. Чистилин с мгновенье постоял, и пошел за лягушкой следом. Он сделал шагов пятнадцать, и раздался взрыв. Взрыв был сильный, и так близко, что все едва успели упасть на землю, а Мотылеву снесло большой палец правой руки. И он, оторвав левой рукой тряпку от подола рубахи и крепко завязав палец, стоял, не двигаясь и, кажется, не вполне понимая, что только что произошло.
Молча и торопясь, они нашли суховатые толстые палки, и три часа рыли могилу, стараясь делать это, как можно глубже. Почва была песчаная, рылось легко. Но палка – не шанцевый инструмент. Уже вечерело, снова начинал падать снег, вдалеке, на узкой полосе заката, опять появились разъезды. А дело еще не было сделано.
— Опять, — кивнув в сторону разъездов, сказал Мотылев, — Даст Бог, и на этот раз, — проговорил он, не продолжая, стараясь четырьмя пальцами окровавленной руки помогать Андрею. И хоть по-настоящему помочь Андрею он не мог, Андрей посмотрел на него с благодарностью. Когда работа была закончена, Рузаев нашел еще две подходящие ветки, и стал налаживать крест.
-148-
Поздно ночью они добрались до домика, который давно уже видели издалека. В доме было темно. Ни одно окно не светилось. Но дверь была заперта. Постучали. Дверь открыла женщина, лет сорока. Увидев троих армейских, перекрестилась. Но услышав вежливую речь, пригласила в дом.
— Все? Али еще кто есть? – спросила она.
— Все тут,- отвечал Мотылев, садясь на лавку у стола, что хорошо было видно в лунном свете.
— Мотылев, — сказал он, протягивая женщине левую руку.
Правая была обвязана тряпкой.
Женщина, быстро спрятав под одежду руки, сказала – Благодарствую.
— Лукерья,- через минуту опять сказала она, все так же держа под одеждой руки, поглядывая в лунном свете на остальных.
Андрей и Рузаев уже сидели на лавке.
— Только исть ничего нету, — сказала женщина.
Все молчали.
— А погоди-ка, може пшена найду Ко-оль, — позвала она кого-то.
Пришел мальчишка, лет пятнадцати.
— Неси пшено, — сказала женщина, — сам знаешь, где.
Колька опустил свои мальчишечьи плечи, что в лунном свете было хорошо видно.
-А не знаю, — с вызовом сказал он.
— Делай, что велят. – сказала Лукерья.- Вот, сам знаешь, — взяла она в руку что-то похожее на розгу.
— Не видишь, из плена они. – Неси, говорю,- сказала она опять.
— Да нет ничего, – проговорила она. когда Колька ушел, будто немного оправдывая его. – Вот, самих выгнали. Да и жить нечем, — умолкла она, не продолжая. – Мы-то с Колькой два дни, как вернулись. За избу боязно. А жить нельзя. Пусто.
— А хто ж это того, выгнал-то. Свои, аль чужие? – спросил Мотылев.
— А то свои, то чужие. Всем мешаем, — коротко сказала Лукерья, — Во-он, черта на стену повесили. Должно, свои. Нова власть, говорят.
— А ну, покажи своего черта, — заинтересовался Рузаев.
— Да огня нету. Хучь бы зажечь чего. А погоди-ка, — вдруг сказала Лукерья, с минуту помолчав. И принесла откуда-то изнутри дома блюдечко с растопленным салом, в котором, как оказалось, был фитилек.
— Уж и не знаю, свои ли оставили, чужие? – усмехнулась Лукерья, принеся фитилек.
Рузаев поднес спичку. Через минуту фитилек горел довольно ровным пламенем, высветив дверь в другое, смежное помещение. И все отправились туда.
Комната. куда они вошли, была полупустая. С обеих сторон довольно большого пространства стояли лежанки, что в колеблющемся, неверном свете каганца как-то вызывало сомнение. На дальней, противоположной от двери, стене – портрет.
— Он и есть? – спросил Рузаев.
-149-
— Он,- перекрестилась Лукерья. – Тьфу!
Это была копия большого, отлично сделанного, портрета жгучего брюнета, с узкой бородкой, а ля Мефистофель, поэтически разметанными кудрями, изогнутыми бровями, горбатым носом и наглыми презрительными губами.
— Видать, последние Антихристовы времена пришли, что вместо иконы, на стены всякую нечисть вешают, — сказала Лукерья.
— Кто таков? – спросил, подходя последним, Андрей, всматриваясь в свете каганца в портрет. И вдруг вспомнил – Троцкий. Да, это был он. И сразу же побежали, накладываясь и перебивая друг друга, воспоминания того, что он читал о нем и где его видел. Вспомнились немецкие газеты, где из номера в номер что-нибудь говорилось о новом вожде. «Если нужно триста миллионов голов, мы не задумываясь, срежем эти мильоны», вспомнил Андрей одну из его сентенций.
Он омерзителен, он нестерпимо гадок, этот сатана, в безвкусно-приказчичьем красном, коротком галстуке. Он не может вызывать другого чувства даже у этих ослепленных голодом, жадностью, грабежами и насилием своих рабов. Но они идут за ним, потому что он умеет разбудить в них все самое гнусное, думает Андрей. Негодяй, опять думает он, собирая последнюю волю, чтобы не плюнуть в портрет, как это сделала Лукерья.
Что ж, Лев Троцкий может гордиться, продолжал думать он, международный террорист, он захватил всю Россию, он приказывает расстреливать старых боевых генералов, проливавших кровь во славу великой страны, он живет в Кремлевском Дворце и командует русской армией. И чувство того, что он отвлекся, что зря здесь теряет время, когда надо идти, возвратилось к нему.
В полном молчании все вернулись обратно туда, где были стол и скамья. Андрей принес каких-то щепок, собранных при лунном свете вокруг избы. Сварили пшено. В полном молчании поели, и разошлись по лежакам спать. Но не спалось. Говорили о Чистилине. Не могли постичь нелепость, которая в сочетании с трагизмом, недоступна человеческому пониманию. Старались не смотреть на стену, где висел портрет. Ждали рассвета.
Утром оказалось, что Рузаев совсем не может наступить на ноги.
Лукерья, понимая, сказала
— Дык, сиди.
— Дык, сиди, — сказала она. – Заживут и пойдешь. Они, эти, которые из плена, кажиный день тут ходют
Слегка приобняв на прощанье Рузаева и поблагодарив хозяйку, Андрей и Мотылев отправились дальше.
После полудня Виктория была, как всегда, многолюдна. В небольшом пространстве, чуть позади фонтанов, играл духовой оркестр. Оркестр играл нечасто, только по воскресеньям. Но ждали музыку всю неделю.
-150-
«В городском саду играет духовой оркестр», выводили трубы. И тотчас пахнуло желтыми листьями, осенью, грустью, которая так необходима русскому человеку, чтобы он мог приобрести душевное равновесие, потому что у нас ностальгия – это генетическое. Слушая вальс, люди улыбались чему-то далекому, своему.
На знакомой скамье уже расположился Филимон. Рядом – Цаль. Горошин подошел две минуты назад, и сразу осознав, что Координатора нет, поглядывал теперь куда-то наверх. в небо. Хотя там ему видеть Координатора никогда не приходилось. Даже тогда, когда аппарат висел над лужайкой.
— А где? – спросил Цаля Филимон, выразительно посмотрев в небо.
— Нету, — сказал Цаль.- Он вчера собирался приземлиться на Красной Площади. Еще не был. А там в последнее время одни победы празднуют. Так что никак не удается.
— Да. Там еще приземлиться надо, — подтвердил Горошин Но, судя по тону, он возможности не исключал.
— А может, он не туда летал? – кого-то спросил он, не продолжая. Должно быть, доверяя в этом вопросе Цалю.
Цаль посмотрел на него, и ничего не сказал.
— Это вы навели его на мою лужайку? – неожиданно спросил Горошин Цаля. – Третьего дня прилетал искать какой-то фосфор. Свечение, говорит, зеленое. Теперь все разорено, уничтожено. Лужайки нет,- констатировал Михаил Андреевич. – Я намерен подавать на него в Международный суд.
— Едва ли на него можно подать в суд, — сказал Цаль, усмехнувшись.
— Да и дело это невыигрышное, — договорил человек в оранжевом пиджаке с собакой.
-Ну, почему же? – обнаружился Филимон. – Если там занимаются тем. что возвращают через двести лет не принадлежащие субъекту бордели, на Корсике. например… то нарушение неприкосновенности жилища в наши дни – не такое уж невыигрышное дело.
Вы же получили благодаря этому суду не принадлежащие вам бордели?
Человек, умеющий извлекать квадратные корни из иррациональных величин, замер на полуслове.
— Откуда вам это известно? – наконец, тихо спросил он.
— Значит, получили, — сказал Филимон.
Ик, сидевший, как всегда, на руках у оранжево-черного Пиджака, зевнул и отвернулся, будто давая понять, что все это ему изрядно надоело.
— А как это вам удалось. Не скажете? – спросил Филимон.
Цаль молчал.
— Ну, так я вам скажу, — проговорил Филимон, который все уже давно знал.
— А получили вы свои бордели. мил человек, за наводку и разнообразное сотрудничество с сомнительными элементами. Не правда ли?- вопросительным и вместе с тем не предполагающим какого-либо сомнения тоном заключил Филимон.
— Еще точнее? – спросил он Цаля.
— Ни с кем я не сотрудничал, — отозвался Цаль так, будто знал, о чем пойдет речь. Он все еще продолжал стоять. Но по всему было видно, что сейчас, вот сейчас он развернется и уйдет.
«Ведь свобода заключается не столько в том, чтобы преодолеть и отвергнуть этику общую, сколько в том, чтобы подчиниться и следовать этике своей, — вдруг сказала она.»
Чтобы подчиниться своей этике, зачастую надо как раз преодолеть и отвергнуть общественное мнение, этику общую. И умение это делать, на мой взгляд — очень полезное умение. Однако, можно и ошибиться…