Алиби (стр. 120-135)

-120-

-А-а, понял, — быстро посмотрел Иван Кузмич на Горошина. – Машка-то у меня -человек,- сказал он, взглянув на внучку.

Маша посмотрела на деда, улыбнулась. Но прислушиваться не стала.

— Трехлетней она у меня осталась, — опять сказал Кузмич., — когда родителей ее не стало.

— А что?

-Да «Мерседес» занесло, — помолчал Кузмич, — Ну и все, — рассказывал он. Маше три года. Я и больше никого. Правда, несколько лет с нами была еще моя жена, Машина бабушка. Но она уже не ходила. Так что, помощи от нее не было никакой.

Иван Кузмич помолчал, потом, будто спохватившись, сказал. –

— Обязательно все узнаю и позвоню. Привет ему.

— Кому?

— Ну, этому парню, которого купили

— А, понял. Бурову.

— Так это Витьку купили? – на новой волне понимания сказал Иван Кузмич. Ну, дают, — как-то по-деловому, и вместе с тем, озабочено произнес он.

А Горошин удивился, что Машин дедушка знает и Бурова тоже.

-И между строчек, синий платочек, — слышалось с левого конца стола. Потом женщины умолкли. И зазвучал баян.

Музыкант играл один. Он менял регистры, варьировал акценты, чередуя известные с неизвестными, и этот нехитрый рефрен, и эти модуляции, подсказанные самой жизнью, в которых, были любовь и верность, без чего нет, и не может быть человека, казалось, поднимали каждого, из присутствующих, не только над жизненными обстоятельствами и суетой, но даже и над самим собой.

Поглядывая друг на друга и на всех, кто был рядом, Фриц и Антуан пели тоже. Они изрядно путали слова, и, cтараясь угадать следующее, очередное, слово, и угадав его, повторяли его за всеми.

Андрей закончил завтрак, встал из-за стола, и, кивком поблагодарив Амели, подошел к окну. Долго смотрел на припорошенные снегом крыши. Белые, голубые, синевато-серые слева, куда еще не пришел солнечный свет, и ослепительно-яркие, искрящиеся, справа, у самого конька, они, будто жили своей, никому не ведомой жизнью. И как всегда – летом, осенью, зимой, так и теперь, в феврале, будили воображение, которое за время пребывания Андрея здесь, в этой мансарде, как-то слегка примолкло.

Февральская Революция в России застала его все в той же комнате – полуприкрытое темной занавесью, по утрам, окно, старая каминная кочерга, на стене, справа, — все тот же портрет Томаса с усами и корпоративной цепью поверх тяжелой, средневековой одежды. В левом углу – все тот же расписной сундук, в котором, казалось, хранилась вся прошлая и настоящая жизнь этого городка. В ней, в этой жизни, Томас каждый день приносил газеты, и какая-нибудь из них сообщала о чем-то очень значительном из того, что происходит в России. Но в полной мере этого значительного, как ни старался Андрей, понять ему так и не удавалось. То ли по скудости информации, то ли по болезни, которая никак не покидала его. И только первого марта девятьсот семнадцатого года, увидев газетное сообщение об изданном Временным Правительством Приказе по армии номер 1, он прочитал, не вполне понимая, не сознавая, не веря в то, что читает. – Во всех подразделениях Армии и Флота выбрать комитеты из выборных представителей от нижних чинов. Выбрать представителей в Советы Рабочих депутатов. Все политические выступления – под контроль Совета рабочих и солдатских депутатов. Любое оружие должно быть под контролем ротных и батальонных комитетов, и не выдаваться офицерам даже по их требованию. Вставание во фронт и обязательное отдавание чести вне службы отменяется. Также отменяется титулование офицеров – Ваше Превосходительство, Ваше Благородие, а заменяется обращением – господин Генерал, господин Полковник. Далее шел отчет о заседании Правительства, Главнокомандующих и Исполкома рабочих и солдатских депутатов, четвертого марта семнадцатого года, где Иосиф Гольденберг, член Совета рабочих и солдатских депутатов и редактор газеты «Новая жизнь» сказал — Приказ № 1 – не ошибка, а необходимость. Его редактировал не Соколов, как пишут во всех газетах. Он, то есть Приказ, явился выражением воли Совета. В день, когда мы «сделали революцию», мы поняли, что, если не развалить старую армию, она раздавит ее. Мы употребили надлежащее средство.

Дальше Андрей читать не стал. Он отложил газету. Таким образом, армии и страны. которым он присягал на верность, больше не было. Прошло минут десять. Теперь Андрей снова взял «Зюддойче Цайтунг», и снова стал читать. Теперь вслух. И, будто отозвавшись на его боль, заныло бедро. Чего тебе, с раздражением подумал Андрей. И не зная, как бы сильней обругать эту непроходящую болячку, про боль забыл, и продолжал читать. И вдруг почувствовал, что как-то непривычно сдавило виски.

— -121-

. Должно быть, оттого, что я еще не вошел в форму, подумал он. Но так, или иначе, надо немедленно возвращаться домой. Немедленно, без проволочек, думал он. Он должен быть рядом со своим отцом, матерью, со своим офицерским братством, со своими товарищами, чтобы думать, как быть дальше, и знать, что думают об этом все. Он представлял себе здание Офицерского Собрания, какая там, должно быть, сейчас бурная напряженная жизнь. И не знал, что никакого Офицерского Собрания больше нет. Нет, в том привычном смысле, в каком это понималось. Нет привычного образа этого четырехэтажного здания с гостиницей, с громадным торжественным залом, где устраивались балы, нет красно-золотого конференцзала, нет биллиардной с прекрасной гостиной, с ней рядом, и замечательной кухни, о которой в городе знали все. Офицерского Собрания больше нет еще и потому, что нет больше и самих офицеров, а какие остались, находились в полном подчинении комитетов, которые стали трибуной для агитации против начальства. И даже прислуга Офицерского Собрания, поддерживаемая Комитетом, сместила эконома, и ввела ограничение во времени, распорядке и меню и без того давно уже скудного офицерского стола для тех, кто еще носил погоны. Ничего этого Андрей не знал. Не знал он также, что вопреки его молодому и такому понятному негодованию, вопреки его личному бунту против всего происходящего, повсюду царило всеобщее непротивление. А офицерские делегации, во главе с несколькими генералами, плелись в колонне манифестантов, праздновавших Первое Мая. В колонне, среди которой реяли большевистские знамена, и раздавались звуки Интернационала. А в город все прибывали и прибывали генералы – уволенные. смещенные, получившие недоверие, и начало уже съезжаться и рядовое офицерство, изгоняемое «товарищами» из частей. Они приносили с собой подлинное смятение, беспросветную картину унижений, на которое якобы «народ» обрек тех, кто защищал его
-122-

жизнь. Андрей ничего этого не знал. Не знал он и того, что вновь назначенный Главнокомандующим Великий Князь Николай Николаевич писал в войска – «Повелеваю всем чинам славной нашей Армии и Флота неуклонно повиноваться установленному Временному Правительству через своих прямых начальников. Только тогда Бог даст нам победу». И сбитая с толку, послушная своим вождям, Армия подчинялась. История сохранила в памяти только три случая откровенного неповиновения этим двум видимым легальным отречениям, призывавгшим подчиниться Временному Правительству, «облеченному полнотой власти» — это движение отряда генерала Иванова на Царское Село, организованное Ставкой в первые дни волнений в Петрограде, и две телеграммы Третьего Конного и Гвардейского Конного корпусов Государю от графа Келлера и Хана Нахичеванского с предложением своих войск в распоряжение Государя для подавления «мятежа».
Стоя у окна мансарды и продолжая смотреть на припорошенные неглубоким снегом крыши, Андрей слышал, как вошла Амели.

Она вошла молча, села у стола. И он слышал, как, не дождавшись, когда он повернется к ней, она встала и принялась собирать со стола. Посуды было немного – синяя чашка с блюдцем, тарелка для штруделя, кофейник, блюдечко для яйца всмятку, что-то еще. Он слышал, как, собрав все вместе, она опять села, должно быть, продолжая вязать.

— Что пишут? – нарушив тишину, спросила она.

Андрей обернулся. Увидел – на столе лежала оставленная им газета. Амели так же, как всегда, сидела в своем кресле, с вязальным крючком в руке, и крепкая, будто никогда не кончающаяся нить, придавала ей, всему ее облику, деловую озабоченность. И это было в ней сейчас самым главным. Мелко вьющиеся рыжеватые волосы, обрамляющие розовое лицо, и неизменное зеленое платье, с безукоризненным белым воротничком, которое придавало ей все это время независимый вид, сейчас были чем-то таким, о чем не думалось. А думалось о том, что ее привычный статус неожиданно пошатнулся. Будто что-то новое, еще непонятное, но уже угадывающееся, присоединилось к нему, грозя вот-вот оставить что-то позади, чтобы никогда больше к нему, этому оставленному, не вернуться. И надо очень постараться, чтобы его удержать.

— Что пишут? – опять спросила она, бросив взгляд на лежащую на столе газету.

— Ничего хорошего, — отвечал он, и долго молчал.

— Ну, что ты решил? – спросила она, вскинув на него свои золотые глаза.

И Андрей понял – она говорила о позавчерашнем, когда приходили Берндт и Томас и спрашивали его, как он относится к Амели, и что он думает о том, что происходит в России.

— В России – беспорядки, — ответил он на последний вопрос.

— В России – Революция, — сказал Берндт, по своему обыкновению, коротко, чтобы потом долго молчать, глядя прямо на собеседника, цвета морской капусты, глазами. Когда Андрей пристально посмотрел на него, Берндт понял, что Андрей и в самом деле, не вполне понимает, что происходит на его родине. Неожиданно Андрей сел на стул, который стоял у стола, и стал молча смотреть на всех, не зная, что сказать еще. Но, увидев глаза Амели, которая в эту минуту ждала, что он скажет, овладел собой.

— Я думаю, Амели и сама знает, как я отношусь к ней, — сказал он.
-123-

Амели опустила голову, должно быть, разочаровавшись в ответе. И не говорила ни слова. И, несмотря на то, что кроме двух-трех поцелуев, между ними ничего не было, почувствовала неловкость.

-Мы бы не спрашивали об этом, — снова заговорил Томас, тронув рукой усы, — если бы до нас ни дошли слухи, что вы собираетесь идти через линию фронта. Вместе с вашим приятелем, — договорил он.

— Это он вам сказал? – спросил Андрей, поглядев на Берндта.

— Да он, собственно, и не делает из этого секрета, — отвечал Томас.

Андрей молчал.

— Как нога? – спросил через минуту Берндт. – Вы же не можете долго идти. Доктор говорит, что сейчас еще рано, хотя, вобщем, процесс остановлен.

Андрей продолжал молчать. Несмотря на то, что после той, первой, прогулки, в повозке, нога стала заживать активней, и он мог стоять и передвигаться значительно дольше, чем раньше, бедро все еще болело, и на дальние расстояния – он и сам это понимал – он идти не мог.

— Я думаю, через месяц-полтора, — наконец, сказал Андрей так, как думал на самом деле. Говорить неправду людям, приютившим его и сделавшим для него так много, он не мог

— А потом я вернусь, — опять сказал он, поглядев на Амели.

— В таких делах «потом» не бывает. Вы никогда об этом не думали? – спросил Берндт, тоже поглядев на Амели.

— Вы должны сделать выбор,- опять сказал Берндт, глядя теперь на Андрея. – Если вы остаетесь, мы с Томасом все устроим. Слава Богу, браки у нас еще не отменили. Вы женитесь на Амели, и станете гражданином Германии. А когда все кончится, — не договорил он, и умолк.

Андрей не знал, что сказать. Он совсем непрочь был жениться на Амели, которая его, он это понимал, любила. И он мог бы это сделать несколько месяцев назад. Да, он мог бы это сделать тогда. Но теперь ему нужно туда, в Россию, чтобы понять, что там происходит. И еще он знал, что даже, если бы очень хотел, по-другому он поступить не может. Ему надо поговорить с Чистилиным. Ему очень надо поговорить с Чистилиным, подумал он. И мысль, что Чистилин уйдет без него, становилась невыносимой.

— Я подумаю. И приму решение. Мы с Амели подумаем, — наконец, сказал он. Берндт и Томас согласились. Но Амели, стрельнув в него своим золотым взглядом, опустила глаза.

— Не могли бы вы попросить Чистилина зайти сюда, — осторожно спросил он Берндта, зная, как неохотно соглашается на это Томас.

— Я попрошу его об этом, — сказал Берндт, поглядев на Томаса.

— Так что ты решил? – повторила свой вопрос Амели, все также сидя у стола и глядя на то, как Андрей смотрит в окно, на крыши.

— Думаю, нам надо обсудить это вместе, — сказал Андрей, взглянув на нее.

Лицо Амели было напряжено. Взглянув на Андрея, она молча отложила вязание, и теперь, не отрываясь, смотрела на него.

-124-

— Я очень хочу, — начал Андрей, — чтобы мы были вместе. Но не сейчас. Я должен побывать дома, — проговорил он.

Она сидела все так же, не двигаясь, не говоря ни слова, будто ждала того, что он сейчас сказал. Будто была готова к этому. Она не говорила, что он еще болен, что судя по всему, будет нелегко и надо еще уцелеть при таком переходе. Она не говорила, что у него нет российских документов, и это может осложнить его положение там, в России. Она даже не бросилась к нему, чтобы так или по-другому выразить свою за него тревогу. Он видел, как она сидела молча, не двигаясь, не шевелясь, а ее золотые глаза медленно наполнялись обидой.

— Я больше никогда тебя не увижу, — проговорила она, продолжая держать на коленях руки, словно была не в силах поднять их, чтобы переменить позу.

— Мы можем сделать помолвку, если ты хочешь,- сказал, наконец, Андрей. – А когда я вернусь…

— Не надо, — твердо сказала она. – Я хочу, чтобы ты вернулся без принуждения и обязательств.

Он понял, не возражая. И эта спокойная уверенность ее слов, с которой она, по сути, выдвинула свой ультиматум, напомнила ему Анну Филипповну. И ему остро захотелось увидеть мать. И Отрожкинский колодец. И абрикосовый сад. И вдруг он понял, как-то неожиданно осознал, что дойдет. Да, именно в эту минуту он понял, что дойдет.

— Я буду ждать, — спокойно сказала Амели. – И скажу об этом Томасу.

Он кивнул. И, подойдя к ней совсем близко, спросил –

— Разве я не говорил, что люблю тебя?

Она вздрогнула, отвернулась к окну. Долго смотрела на крыши, на Замок, на Ратушу.

Когда она снова повернулась к нему, глаза ее были грустны.

Теперь она стояла в нескольких шагах от него, не приближаясь, будто не переходя некую черту, ни к чему не возвращаясь. Она все поняла и приняла, что бы там ни было дальше.

— Я скажу Томасу, что мы решили, — будто на новой волне понимания, опять сказала она. Потом вернулась к столу, села в кресло, снова взяла в руки вязанье.

Он чувствовал, что подходить, утешать, что-нибудь говорить, не надо. И молча стоял у окна, глядя на крыши, до тех пор, пока ни пришел Томас, а она, подняв со стула свои душистые, пахнущие травяным бальзамом юбки, ни ушла, сказав короткое «Tschuss».

Положив на стол газеты и, как всегда, тронув усы, и убедившись, что они и на этот раз на месте, Томас, по своей привычке, не садясь, с минуту смотрел на Андрея, и, ничего не спросив, ушел, тоже, как и Амели, сказав «Tschuss».

На другой день Амели пришла, как всегда – утром. Она была спокойна и предупредительна, может быть, более предупредительна, чем всегда. Она по-прежнему вязала воротнички, но работа не спорилась, и к тому времени, когда ей нужно было уходить, чтобы прийти вечером, она не связала даже и половины того, что обыкновенно делала за это время. Она так же ждала, когда он умоется так же, как всегда, бросила ему полотенце, а он, как всегда – поймал. А когда он оставил на тарелке недоеденную булочку с сыром, ничего не сказала. А потом эту булочку молча убрала, подняла на него глаза, и улыбнулась, словно провозгласив мир. Но как бы им ни хотелось, чтобы этот мир возвратил их к молчанию прежней глубины и смысла, этого не происходило. И
-125-

оба, чувствуя это, и повинуясь неисчезающему отчуждению, продолжали пребывать каждый в своем. Прошло немного времени, и он услышал почти забытую боль в бедре, но позволить себе лечь в постель не мог, как бывает. когда вдруг понимаешь. что ты – не дома.

— Ты уже сказала Томасу? – первым нарушил Тишину Андрей.

— Да, — сказала она.- Он все понял.

Он потянулся к ней. Хотел взять ее руку в свою, остановить это непрекращающееся мелькание крючка, ткущего обиду и отчуждение. Ему казалось, что. как только он коснется его, все будет по-прежнему, и он увидит ее смеющиеся золотые глаза и неожиданно мелькнувшую радость, которая только одна знает. почему и откуда она пришла.

— Амели.- позвал он ее, протягивая к ней руку.

Она отняла руку, посмотрела на него. В глазах не было отчуждения, и даже не было, пожалуй, обиды, но было что-то другое, что заставляло думать, что она сделала в себе какую-то работу. Это было что-то новое, ему еще не вполне понятное, но он чувствовал. что это было то, что родилось от преодоления. Это была надежда. И он, как совсем еще недавно, улыбнулся.

— И еще Томас сказал, что отвезет тебя к твоему приятелю сам. Он не хочет, чтобы этот человек приходил сюда, — договорила она.

Андрей кивнул, уточняя деталей.

Она говорила что-то еще, а он смотрел на ее пышные, расчесанные на прямой пробор, рыжие волосы, и радовался тому, что она стала прежней.

— Так, когда ты уходишь? – все-таки спросила она.

— Думаю, не так скоро. Еще надо научиться долго стоять на ногах, — усмехнулся он. И заметил. как расправилось ее лицо, и как она повеселела.

— Я тут подумала, — вдруг сказала она, — Ведь со мной остается мое сердце. А в нем есть ты, — договорила она, взглянув на него долгим открытым взглядом.
Все последующие дни она была весела, и не возвращалась к этому разговору. Она по-прежнему приходила рано утром, уходила в одиннадцать. Потом приходила шесть или семь. И опять уходила. Она ничего не спрашивала, ничего не просила, и даже, кажется, не разочаровалась ни в чем, потому что разочарование всегда заметно, и та точка, которую однажды человек ставит в себе самом, будто включая тайный тормоз в работающем механизме, делает его, как и этот механизм, безжизненным. Ничего этого не произошло. И единственное, что можно было бы отметить – это откровенная неприязнь к газетам, которые она всегда теперь старалась спрятать подальше.

Раза два Андрей виделся с Чистилиным. Чистилин не верил, что Временное Правительство продержится долго. Он говорил, что все это нежизнеспособно, и будет перелом.

— Армии нет. Переламывать некому, — говорил Андрей, — Обескровленная, униженная, деморализованная Приказом № 1, она перестала быть тем механизмом, той силой, которая могла бы противостоять какому бы то ни было насилию, и что-либо переломить, — продолжал Андрей. И он знал, что Чистилин думает так же. Иногда появлялась
-126-

смешная мысль, что, если бы они с Чистилиным были там… Нет, конечно, это не было пустой фразой, бесплодным резонерством, или переоценкой своих сил в своем собственном воображении. Это было единение с теми, кто был там сейчас, кто был плоть от плоти их самих. И связанные с ними одним сознанием, одними нервами, одной кровью, они не могли не думать о том, как хоть немного разделить с ними их участь. Приходили и другие, более рациональные, мысли – и об эпохальных размерах бедствия, и о своих собственных возможностях, и о невозможности что-нибудь изменить, находясь здесь. Главное было – быть там. По-другому они себя не видели и не представляли.

Между тем, вести были все тревожнее. Положение менялось каждую минуту. «Императорский поезд, следуя кружным путем, распоряжением из Петрограда дальше Вишеры пропущен не был, — читал Андрей в “Berlinische Zeitung”, — и после получения сведений о признании гарнизоном Петрограда власти Временного Комитета Государственной Думы и присоединения к Революции царскосельских войск, Государь велел повернуть на Псков, и дальше — Первого марта вечером, во Пскове, выслушав генерала Рузского, Государь ознакомился с положением, но решения не принял. Всю ночь телеграф передавал разговоры, полные глубокого интереса к решающейся судьбе страны. Рузский говорил с Родзянко и Алексеевым, Ставка – с Главнокомандующим. Во всех разговорах одно – отречение неизбежно. Потом пришла телеграмма от Царя с отречением в пользу сына. Затем – сообщение о том, что во Псков едут делегаты Комитета Государственной Думы Гучков и Шульгин. И Царь снова задерживает опубликование акта об отречении. Вечером прибыли делегаты. Среди глубокого молчания присутствующих Гучков обрисовал картину бездны, к которой подошла страна, и назвал единственный выход – отречение. «Я вчера и сегодня целый день обдумывал, — сказал Государь, — и принял решение отречься от престола. До трех часов дня я готов был пойти на отречение в пользу своего сына, но затем я понял, что расстаться со своим сыном я не способен. Вы это, надеюсь, поймете. Поэтому я решил отречься в пользу моего брата» — продолжал читать Андрей. И вот ответ Михаила – «Тяжкое бремя возложено на меня волею брата моего, передавшего мне императорский Всероссийский престол в годину беспримерной войны и волнений народа. Одушевленный со всем народом мыслью, что выше всего – благо Родины нашей, принял я твердое решение, в том лишь случае воспринять Верховную власть, если такова будет воля великого народа нашего, которому и надлежит всенародным голосованием, через представителей своих в Учредительном Собрании, установить образ правления и новые основные законы Государства Российского». Андрей читал газеты, не успевая связывать одно с другим. На глаза попалась газета, которая сообщала о заседании Совета Рабочих и Солдатских депутатов – «Вчера стало известно, что Временное Правительство изъявило согласие на отъезд Николая Второго в Англию, и даже вступило в переговоры с британскими властями, без согласия и без ведома Исполнительного Комитета Совета рабочих депутатов. Мы мобилизовали все находящиеся под нашим влиянием воинские части, и поставили дело так. чтобы Николай Второй фактически не мог уехать из Царского Села без нашего согласия. Мы разослали телеграмм, командировали комиссаров, воинские силы с броневыми автомобилями, и окружили Александровский дворец плотным кольцом. С этого времени Царь находится под охраной».

Пройдет еще несколько месяцев, и станет известно, что первого августа семнадцатого года царская семья отправлена в Тобольск.

-127-

пока Андрей собирался домой. Он окреп. Мог уже достаточно долго стоять на ногах. А ежевечерние прогулки, недалеко от дома, в сопровождении Амели, почти не утомляли. Приближался день, когда можно было назначать сроки. К тому же, к Берндту уже раза два наведывались власти, расспрашивали, не знает ли он, у кого из ближайших соседей могут прятаться сбежавшие из лагерей русские. Берндт выказывал полную неосведомленность, но сам, конечно, был заинтересован. чтобы Чистилин съехал, как можно скорее. И обещал доставить на место, откуда они должны будут идти сами.
Начало октября было солнечное и теплое. Уходить назначили на двадцать шестое. А двадцать пятого вечерние газеты сообщили, что Временное Правительство арестовано большевиками. Никто, кроме юнкеров, и женщин-ударниц, бывших в Зимнем Дворце, за Временное Правительство не вступился. А воинские эшелоны один за одним переходили на сторону большевиков. Объявили декреты о мире и о Земле — два насущных вопроса, которые были важны для народа. И эти два насущных вопроса должны были обсуждаться вдруг появившимся «народным» правительством. Если русское общество, сменившее Царское Правительство, оказалось неподготовленным к принятию власти и вообще к крупным решениям, то теперь пришли другие люди. Они собрались с периферии в столичные города, и никого ни в чем, не убеждая, действовали. И время от времени объясняли народу что-то такое, чего народ, якобы, не знал, но что надо было знать, чтобы достичь лучшей жизни.

Ничего этого Андрей еще толком не понимал. Но объявленный поздний мир с теми, кого так и не удалось, на тот момент, победить, вызывал в нем неприятие, переходящее в глубокое отвращение. Наконец, наступил день, когда пришел Томас и сказал, что собирается группа для перехода через линию фронта. И что, кроме Андрея и Чистилина, еще будут двое из лагеря. Собрались, примерно, через месяц.

В этот день с утра поднялся ветер. Шел дождь с мокрым снегом. Снег то прекращался, то появлялся снова, и трудно было сказать, чего было больше – холодного ветра или снега. Но и от того, и от другого было нестерпимо холодно. Было начало декабря, и Берндт был уверен, что такая погода очень способствует переходу через фронт.

— Во всяком случае, — говорил он, — все, кто переходил зимой, дошли живыми. То же самое сказал и Томас, когда приходил в мансарду перед тем, как должна была уйти Амели. Она молча слушала, о чем говорили мужчины. потом довязала воротничок, и подняла свои юбки. Затем, стряхнув с них, как Анна Филипповна, что-то несуществующее, пошла к двери. У двери оглянулась, посмотрела на Андрея, будто намереваясь что-то сказать, но не сказала. А, тихо притворив за собой дверь, вышла.

— Значит, завтра, — сказал Томас, глядя на Андрея, и в голосе его были интонации, которых Андрей раньше никогда не слышал. – А жаль, — опять сказал Томас, — Мы к вам привыкли.

— Мне тоже жаль, — отвечал Андрей. – Но иначе нельзя. Увидимся, — сказал он опять, чтобы не возникла пауза.

Томас кивнул.

— Мы кое-что собрали вам там, в дорогу, — опять сказал Томас. – Амели принесет.

— Спасибо.

-128-

Разговор не складывался. Все было сказано

Томас постоял еще с минуту, тронул усы, сказал «Alles gute», дошел до двери, потом вернулся, постоял еще, и, наконец, достигнув двери, и открыв ее, неслышно вышел, оставив его, Андрея, одного. И почему-то сейчас, как никогда, Андрей почувствовал, что он один. Интересно, кто эти господа, подумал он о двух других, с которыми ему и Чистилину предстояло идти через фронт. И поймал себя на мысли, что хотел бы, чтобы это было, как можно скорее. Тогда хватит сил, подумал он. Ожидание только тратит их понапрасну. И подошел к окну. Там, по темному уже небу, быстро двигались облака. А молодой, только что родившийся, месяц догонял их, будто боясь отстать. Между ним и облаками было холодное, неуютное, пространство, в котором, будто притаилась тревога. И она, эта тревога, звенела в ушах, в сознании вдруг сразу десятком вопросов, каждый из которых звучал нетерпеливой, назойливой квинтой. Снизу вверх. Почему он не чувствовал раньше этой тревоги? Все просто, подумал он. Потому, что еще было время. А теперь его нет. Теперь – уже завтра. И завтра он в последний раз увидит Амели. Почему же последний? – сам себя спросил он. Ведь он вернется. И уже навсегда. Ему будет очень нехватать Амели, продолжал думать он. Правда, она иногда бывает несносна своими мелкими обидами. Но это всегда недолго. А потом следует примирение. Радость. Примирение – это так хорошо, вспомнил он. Кто это так говорил? — продолжал вспоминать Андрей. – А-а, эта маленькая мадам Луиза, которая считала, что, если живешь в России, надо уметь защищаться. Как верно, мельком подумал он, и снова вернулся к мысли о радости примирения. Это едва ли ни самое лучшее чувство, вдруг подумал он вполне серьезно, удивившись этой мысли. Но аргументов против не находил. А находил только – за, потому что она, эта радость – самое зримое любой любви доказательство, рассмеялся теперь Андрей, и опять вспомнил Луизу.

— Ну, а теперь, — говорила она после примирения, когда он прогулял в саду урок французского, спрятавшись на дереве, и она его от себя «отлучила», потому что в доме в наказание «отлучали» всех.

— А теперь, — говорила она, — Вы, наконец, выучите неправильные глаголы, — не называя его по имени, продолжала Луиза, как делала всегда, в самые первые минуты примирения.

-Да, мадам Луиза, — сияя от радости, говорил Андрей.

— Или вы опять будете сидеть на дереве? – сверкнув своими черными глазами, в которых уже был смех, спрашивала Луиза.

— Нет, мадам Луиза, — бодро отвечал он, дав себе обещание выучить неправильные глаголы.

Неожиданно в его сознании возник бой часов. Это были часы Ратуши. И следом зазвучала музыка, которая существовала по закону достаточного для себя основания, улыбнулся он. Существующего на достаточном для себя основании в Германии было так много, что и сама она, эта романтическая лесная страна, казалось, тоже существует по тому же закону. Только вот, если бы ни уют, который требует величия, неожиданно подумал он. И улыбнулся. Больше уюта – больше величия. Еще больше уюта, еще больше величия. Величия для уюта. Величия – как уюта. Такого спокойного, красивого, уютного величия, продолжал думать Андрей, с удовольствием отмечая, что совсем не болит нога. И в эту минуту ему показалось, что за дверью кто-то есть. Это не было ни стуком, ни шорохом, ни скрипом какой-нибудь половицы. Но он чувствовал, что там, за дверью, кто-то есть. В ту же минуту дверь открылась, и в комнату вошла Амели. Она тихо прикрыла за собой дверь, и остановилась, глядя на Андрея из копны своих золотых волос, расчесанных на прямой пробор. Ее рыжие ресницы, тоже пушистые, как и волосы,

-129-

в проходящем свете казались еще пушистей. А золотые глаза, будто добавляли в комнате света.

Андрей молча улыбался.

— Я слышала, прозвенел гонг. Всего один раз. Но я услышала, — переступая с ноги на ногу и не садясь в свое кресло, сказала она.- Это правда?

— Гонг? Конечно, правда, — отвечал он, подходя к ней совсем близко.

Она обняла его осторожно и нежно, и долго стояла, не отпуская, не понимая в эту минуту, что отпустить будет необходимо. Её голова касалась его груди, где в прорези рубахи, блестя и переливаясь, будто жил своей жизнью серебряный крестик, который дал ему когда-то отец. А он стоял, вдыхая запах душистого, травяного бальзама, который он успел полюбить за время, что жил здесь.

Das ist Honigklee, — сказала она однажды. – Из него Томас делает бальзамы для тела, для употребления внутрь от простуды, и вместо духов.

— Melilotus, — вспомнил он латинское название донника, которое часто употребляла Луиза и тоже собирала его в саду. Вдыхая сейчас этот сладкий запах и чувствуя, как все больше и больше кружится голова, и, понимая, что с трудом противостоит этим уносящим все дальше и дальше волнам наполнявшего его счастья, он спросил –

— Ты все решила?

— Ты все решила? – спросил он опять так тихо, что она едва расслышала, и уже собираясь спросить, поняла. И не найдя в себе сил хоть что-нибудь ответить, и все больше и больше сливаясь с тишиной и странным мороком почти бездумного перевоплощения, прикрыла глаза, не ощущая ничего, кроме вдруг пригрезившегося полета. Бесшумного, как в настоящем сне.

Первое ощущение времени пришло, когда на Ратуше зазвонили часы. Полночь, подумала Амели, открывая глаза и выбираясь из перины на свет. Света еще было мало. Но утро уже голубело в окне. За столом, в кресле, где она обычно вязала воротнички, сидел Андрей, и, глядя на нее, улыбался.

— Полночь? — спросила она.

— Шесть. Первый день новой жизни,- сказал он, улыбаясь, подходя и целуя ее.

Взглянув на часы, она заторопилась.

— Не спеши. Я уже был на кухне. Поставил воду. Кофе я тоже сварю сам. Я хочу, чтобы сегодня ты никуда не ходила. Мне хотелось бы сегодня побыть с тобой, — договорил Андрей.

— Это невозможно. Все должны думать, что все по-прежнему. К тому же, скоро придет Томас, — торопилась она, надевая очередную юбку. И, поцеловав его на ходу, легко, как подросток, сбежала вниз по лестнице.

Минут через десять снизу повеяло свежезаваренным кофе. И Андрей улыбнулся, и стал ждать, когда придет Амели, совершенно забыв, что, ближе к вечеру, он должен из этого дома уйти. Но раньше, чем Амели принесла ему кофе, в комнату вошел Томас и сказал, что газет сегодня не будет, потому что типографские рабочие объявили забастовку с требованием прекратить войну.

-130

К вечеру пошел крупный снег. Опускаясь на землю, он сразу таял. Он ложился на крышу, там, внизу, на траву, на брусчатку, на вскопанный в зиму и видный из окна цветник, превратившийся теперь в густую грязь. И, глядя на этот цветник, Андрей представлял себе, каково будет идти через поле.

К этому времени Берндт доставил уже четыре мешка. В каждом была добытая им, российского образца, шинель, гимнастерка и фуражка. Были там еще сахар, несколько банок консервов каждому, хлеб. Сапоги – на ногах. Предполагалось, шинель и фуражку надо будет надеть перед русскими позициями. А пока – как есть, лишь бы тепло и сухо. Шинель Андрею пришлась впору. Фуражка тоже. А вот сапоги не годились ни одни. Кончилось тем, что Томасу пришлось отдать ему свои. Правда, хромовый глянец и нестандартный покрой были заметны сразу. Но делать было нечего. Других сапог не было. Теперь ждали вечера, когда соберутся все. Раза два в мансарду забегала Амели. Она не то что-то хотела посмотреть, не то что-то сказать, но, так ничего и, не сказав, убегала. Андрей тоже чего-то ждал, потому что не понимал, как это может быть, что уже сегодня вечером он не увидит Амели. К тому же теперь между ними была тайна. Тайна, которая делала каждого больше и значительней, чем он был вчера или позавчера, а может быть, и раньше. Тайна, о которой не знал никто. Только, спустя годы, он расскажет о ней своему сыну Мише, когда тот станет взрослым мужчиной.

— Возьми, — сказала Амели, наконец, поймав минутку, когда он зашел на кухню за чистой водой.

— Возьми,- опять сказала она, протягивая ему золотой медальон с крышкой. Внутри была ее маленькая фотография.

— А теперь надень, — проговорила она, намереваясь надеть ему медальон.

— Тогда я должен снять это, — показал он глазами на крест, отрицательно качнув головой.

Она поняла, положила медальон в карман гимнастерки, добытой Берндтом, и, вопреки общей установке, одетой Андреем в дорогу.

— Я буду тебе хорошей женой, — тихо сказала Амели, слегка коснувшись лицом его плеча, и быстро, не дожидаясь ответа, ушла.

Он достал медальон из кармана гимнастерки, открыл его, посмотрел на портрет и теперь уже сам положил его так, чтобы знать – где, и помнить.

Нескоро, только в Ветряках, не умерев в уездной больничке от тифа, он вспомнит о нем. Но гимнастерка на нем была уже другая — солдатская, линялая и старая. И конечно, никакого медальона в ней не было.

Чистилин пришел первым. Он тоже был в сапогах, в темной куртке, которую, как и все, должен был снять перед русскими позициями. Так виделось осуществление этого замысла Берндту. Сидя в мансарде, рядом с Андреем, Чистилин не говорил ни о чем. Время от времени поглядывая по сторонам и останавливая свой взгляд то на сундуке, слева, то на портрете Томаса, справа, он посмотрел в окно. Встретившись с ним взглядом, Андрей увидел – в глазах Чистилина была решимость. Здесь его больше ничего не интересовало. Взглянув на положенный Андреем в карман брюк маузер, Чистилин кивнул.

— Понятно, — сказал он, тронув себя за внутренний карман куртки.

И Андрей понял — оружие Чистилина там.

Ближе к назначенному часу подошли еще двое – рядовой Мотылев, из Второй Армии, и штабс-капитан Рузаев.

-131-

Мотылев был рыж, конопат, с карими глазами, которые, напряженно бегая то вправо, то влево, просто не имели времени, чтобы что-нибудь выражать. А густой сильный бас, вырывашийся из груди этого человека, почему-то настораживал.

Мысленно обозначив его, как объект в высшей степени недружелюбный и себе на уме, Андрей решил держаться от него подальше.

Штабс-капитан Рузаев, напротив, был спокойным, приветливым, с удовольствием отвечал на вопросы, полон идей и планов, которые он, в надежде, что новые времена принесут обновление, намеревался осуществить в России. А черные, гладкие волосы, смуглая кожа и светло-карие глаза сразу же предполагали в нем уроженца юга. Как потом выяснилось, он, и вправду, был уроженцем Херсонской губернии.

— Ну вот, перейдем фронт, а там посмотрим, имея в виду не совсем понятные рузаевские идеи, сказал Андрей.

— Господа, какой фронт вы собираетесь переходить? – неожиданно весело спросил Рузаев всех.

Андрей молча смотрел на него, не понимая, что именно он имел в виду.

Рузаев продолжал ждать

— Россия вышла из войны, — нарушив паузу, сказал он. – Две революции было, — опять сказал он то, что знали все.

— Вышла-то она, может, и вышла. А демобилизации не было, — резонно отвечал Мотылев. – А нам некогда. Землю давать будут.

Чистилин обменялся с Андреем взглядом.

-Ну, с Богом, — проговорил Чистилин. И все стали выходить во двор. Там стояла четырехместная повозка с тентом. На козлах сидел человек, который должен был доставить их до места.

Подошел Томас. Обнялись. Потом Берндт. «Возвращайтесь», сказал он, обнимая Андрея.

Запыхавшись от бега, с каким-то свертком, прибежала Амели. Никого не стесняясь. заплакала, отвернувшись от всех. Андрей подошел к ней, поцеловал. Стал садиться в повозку. Потом оглянулся, и навсегда увез в Россию рыженькую девочку с пушистыми волосами. И не было у него заветней тайны, чем эта.

Виктория была многолюдна и весела. Будто опять что-то праздновала.

Подходя к знакомой скамье, где уже сидел Филин, Горошин заметил, и в самом деле, всеобщее оживление, переходящее то тут, то там в бурные всплески радости. Он перебрал в памяти все ему знакомые праздники, и никакого праздника не вспомнил.

— По какому поводу? – обводя глазами Площадь, спросил он Филимона.

— По разным. Жизнь веселая пошла, — не то, шутя, не то и в самом деле так думал, проговорил Филимон, сосредоточив теперь на Горошине, свои мохнатые, за толстыми линзами очков, глаза, и кивнув в знак приветствия.

— Как я понял, поводы самые разнообразные, — доверительно сообщил он, как человек, уже произведший первое предварительное расследование.
-132-

— Во-о-н там, у левого фонтана – свадьба, — продолжал он, — Оттуда раздаются, слышите, всякие глупости, вроде «Горько» и «Еще». Да вот, вы и сами можете слышать, — сказал он, подняв вверх указательный палец.

— Вы и в самом деле думаете, что это – глупости? – спросил его Горошин.

— Конечно, ведь это всего лишь эмоции. А эмоция мимолетна. Только хорошо взвешенная мысль интересна. Не так ли?

— Ну, кто же на свадьбе говорит хорошо взвешенными мыслями, — возразил Горошин, взглянув в сторону левого фонтан, где выстрелила бутылка шампанского.

— А зря, — только и сказал Филимон. – Я бы предпочел видеть вещи такими, какие они есть на самом деле, — почему-то умолк Филин.

— Вы не верите в любовь? – спросил Горошин, уже приготовившись слушать.

— На уровне эмоций верю, но я уже сказал, меня эмоции не интересуют,- договорил Филин, глядя на приближающегося Бурмистрова. В этот момент со стороны свадьбы донеслось очередное «Горько», и Бурмистров, улыбнувшись чему-то, кивнул всем. А Филин, скривив губы, не произнес ни слова.

— Мрачный вы человек, Филимон, — сказал Горошин, смеясь.

— Да-с, предпочитаю мысль и закономерность. И не люблю междометий, — подтвердил Филимон. – Мне гораздо интереснее, например, что происходит у фонтана справа.

Несколько человек разного возраста сидели там, ближней к фонтану, скамейке с хмурыми лицами, и по их напряженным, слегка затравленным взглядам было видно, что они переживают какую-то информацию, которая им очень не нравится.

— Это они сейчас слегка пообвыкли. А минут десять назад, когда им вон тот, в красной футболке, с усами, то-то сказал, они, будто все слова разом забыли, — рассказывал Филимон, поглядывая то на Горошина, то на Бурмистрова, словно желая удостовериться в том, что им это на самом деле интересно.

— Так вот этот, в красной футболке, сообщил им, — продолжал Филимон, что некий субъект, по решению Международного суда, получил бордели на Корсике, которые принадлежали какому-то его предку лет двести назад. А у этого предка эти бордели отнял в пользу своего брата еще Наполеон Бонапарт перед самым походом на Россию. И вот теперь, поскольку этот субъект якобы является единственным наследником этих борделей, Международный Суд их ему возвращает. Хотя по какому-то там Закону они должны были отойти Государству. А? Квалификация! – с мгновенье помолчал Филимон.

А главное – этот субъект, говорят, тоже бывает здесь, а значит, мы все его знаем.

— Сам слышал? – спросил Филимона Бурмистров.

Филимон кивнул

— Интересно, кто это? – медленно проговорил Бурмистров.

— Вот это хороший вопрос, — заинтересовано произнес Филимон, — Это и вправду интересно. А то «Горько», «Горько», примешивая к «хорошему вопросу» свои собственные эмоции и не замечая этого, с суровым выражением лица проговорил Филимон.

— Видели! Бордели на Корсике! Через двести лет! Делать им что ль там, в этом Суде, нечего. Интересно, кто и сколько им отвалил, — не унимался Филимон. А не то –
— 133-

бесовщина какая-то – договорил, крестясь на Храм, Филимон.

— Буров не приходил? – спросил Горошин, чтобы перевести разговор.

Филин отрицательно покачал головой.

— Но была Маша, — сказал он, — Она сейчас будет. У нее есть к вам разговор, опять сказал Филин.

Горошин посмотрел по сторонам, но Маши нигде видно не было.

— Там что? – спросил Горошин Филимона, показав на фонтан у самого входа на Площадь. – Во-он, где сидят ребята в морской форме, — уточнил Горошин.

— А там разговор идет о «Крузенштерне». Не то пришли, не то уходят, — доложил Филимон.

— Видел я как-то, — отозвался Буомистров, как «Крузенштерн» входил в порт. Стоят все паруса. И все – на реях. До самых топовых огней, — как у нас на флоте говорят. – Дух захватывает. Красота, — мечтательно, что было совсем несвойственно Бурмистрову, сказал он.

— Да. величественное зрелище, — согласился Горошин. – Такое нечасто увидишь. А вот и Буров, — смотрел он уже на Бурова. подходившего к ним.

— Ну, что? Передумал? – спросил его Горошин, чтобы узнать, не передумал ли он стать конюхом.

— Передумал, — махнул рукой Буров. – Надо попробовать что-нибудь предпринять. А то сначала пятнадцать, а теперь уже и двадцать пять лошадей за ту же зарплату. Да я ни за что этого не сделаю. Не смогу просто. Надо хотя бы попробовать что-нибудь придумать.

— Попробуем, — с пониманием сказал Горошин. – Я уже тут кое с кем говорил. Обещали узнать, что вообще можно сделать.

— Был? – спросил Горошина Буров.

— Был, — отвечал Горошин, понимая, что Буров спрашивал о юбилее Машиного деда.

— Ну, как?

— Отлично.

— А Маша? – неизвестно что хотел знать Буров.

— Еще лучше, — сказал Горошин, отводя от Бурова взгляд. – Да вон она и сама идет.

К скамье, и правда, подходила Маша. Уже издалека улыбаясь своей зеленью, казалось, всем сразу, она видела только одного Горошина.

— Михаил Андреевич, — обратилась Маша к нему прямо, кивнув Бурову, — Дедушка просил вас ему позвонить. Мы и сами звонили, да вы, наверное, телефон дома оставили.

— Ну, как Фолкнер? – спросил он совсем не о том, о чем хотел спросить. А то, что ему было интересно знать о Маше все, это он уже понял.

— Фолкнер? Хорошо, — отвечала Маша, смеясь.

— Звонила Катерина, — обозначился Бурмистров.- Всем — привет.

— Как она? – поинтересовался Горошин.

-Да вроде было ему лучше. Теперь опять что-то не так. Кладут в больницу. Надо нам к нему собраться. Все с пониманием молчали.

-134-

— А что это «пришельца» не видно? – неожиданно спросил Бурмистров, — Где это он?

— А черт его знает. Улетел куда-то. Вроде в Африку, — отозвался Буров. – Этот счетовод с собакой рассказывал, — объяснил он, имея в виду Цаля

— У-у, после Африки-то он был уже на Площади Цветов, в Риме, когда там очередная драка случилась. По телевизору показывали. И даже его желтую, бейсбольную шапочку показали. Правда, мельком, — сказал Филимон.

— Вот еще субъект, — проговорил Бурмистров. – Ты видел, на чем он летает? – обратился он теперь к Горошину. – Вообще кто-нибудь видел его летательный аппарат? – не дождавшись ответа Горошина, снова спросил он.

Все молчали.

— Интересно, куда б он улетел без него? – просто так спросил Бурмистров, подмигнув всем.

— Ты его сначала найди,- с пониманием проговорил Филин, заметно на чем-то сосредоточившись, отчего казалось, что он говорит совсем о другом.

Бурмистров сделал неопределенное выражение лица, настолько неопределенное, что невозможно было даже предположить, что хотел сказать, но не сказал он. Но то, что он что-то хотел сказать, поняли все. Неожиданно общее внимание отвлеклось. У Маши,. которая сидела теперь рядом с Филимоном, в сумочке зазвонил телефон.

— Да, — сказала она, — Здесь,- опять сказала она. передавая трубку Горошину.

— Михаил Андреевич, — узнал Горошин Машиного деда – Рад вас слышать. Нужно бы встретиться. Есть кое-что. Ну, в общих чертах – опротестовать сделку купли-продажи никто не в силах по закону. Но можно сделать по-другому. Вобщем, надо идти во власть. Встретимся, все расскажу. Когда? Где? Хотите, вы ко мне. Хотите, я к вам. Хотя, лучше — вы.

— Понял, — отвечал Горошин.

Условились встретиться у Ивана Кузмича через день.

— Машка там? – спросил Машин дед.

— Здесь, — коротко отвечал Горошин.

— Ну, привет ей.

— Обо мне спрашивал? – смеясь, поинтересовалась Маша.

Горошин кивнул.

— Ну, все, — неожиданно сказала она. – Мне на лекцию. Я позвоню.

— Счастливо, — улыбаясь Маше, сказал Бурмистров.

Горошин кивнул.

Увидев, что человек в красной футболке, с оттопыренными ушами, покидает площадь, оставив группу все еще пребывающих в недоумении людей, по поводу возвращения корсиканских борделей, Филимон отправился за ним.

— Сейчас все выяснит, — хохотнул вслед Филину Бурмистров.

А Буров, сказав, что ему надо отойти, и что через двадцать минут он будет, направился в сторону супермаркета.

Горошин с Буровым остались одни.

-135-

— Я же говорил, хорошая девочка,- вдруг сказал Бурмистров о Маше, пристально

глядя на Горошина.

Михаил не проронил ни слова.

-Да и ты еще ничего,- опять сказал Бурмистров.

И Горошин понял, что его друг и фронтовой товарищ, единственный оставшийся близкий ему человек, хочет, чтобы он, Горошин, что-нибудь ему об этом сказал.

Но Горошин продолжал смотреть на Бурмистрова, молча, как иногда бывает, когда человек что-то хочет сказать, но не может, потому что не знает, с чего начать.

Думая об этом, он ушел в мыслях еще дальше, и то, о чем ему хотелось говорить, отодвинулось, перестало быть близко, и тогда он снова посмотрел на Бурмистрова.

— Я никогда не сделаю этого, сказал он, глядя на него, зная, что именно Бурмистрова интересует.

— Почему?- через долгую паузу спросил Бурмистров, глядя на него бесконечным взглядом, терпеливо ожидая, когда он ответит.

— Не могу, — просто сказал Горошин, понимая, что любое другое слово, рядом с тем, которое он только что сказал, только бы отвлекло от смысла.

— Почему? – опять спросил Бурмистров с повышенной интонацией, — В конце концов, она — взрослая женщина.

— Лет десять назад, наверное, смог бы. Теперь нет.

Бурмистров молчал. Он понимал Горошина, и не знал, как ему возразить. Как сказать ему что-нибудь такое, чтобы он не чувствовал себя так, чтобы он отступил от того, что казалось ему незыблемым.

— К тебе в окно когда-нибудь залетала птичка? – неожиданно спросил Горошин.

Бурмистров с минуту молчал. Потом, улыбнувшись, отрицательно покачал головой.

— Ну вот, видишь. А ты говоришь «Не могу», — сказал он, не продолжая.

— Нет, — опять сказал Горошин. – Я не могу пойти против своего Закона. Против того, что сделало меня таким, как я есть. Уж, плохим или хорошим, не знаю.

— А Маша? Она этого хочет? – спросил Бурмистров.

Горошин молча смотрел на своего друга, не говоря ни слова.

И Бурмистров понял.

— Слышь, Миш. А может этот твой Закон-то ничего не заметит. А, если заметит, поймет. В конце концов, ты этого заслуживаешь.- сказал Бурмистров. Ты, по сути, всю жизнь один на один с обстоятельствами, — на мгновенье умолк он, потом продолжал – И, несмотря на это, я тебе по-хорошему завидую. Например, тому, что ты можешь сказать «нет», когда это необходимо. А я вот, не могу. И потому у меня — давление, а у тебя его нет, — слегка хохотнул Бурмистров. А, если серьезно, то, может быть, сейчас и решается, кто кого переломит. Ты судьбу или она тебя. А уж она умеет распорядиться. Это ты мне поверь. Ты помнишь Каюрова? – вдруг спросил Бурмистров.

— О чем ты спрашиваешь, конечно, помню.

Автор: evpalette

И невозможное возможно

Алиби (стр. 120-135): 1 комментарий

  1. От Шломо и Сарры Рубинчик Евгении Палетте!Мы с Женой прочитали Ваше Произведение «АЛИБИ» SUPER!SUPER!Потрясающее-Очень Понравилось!Вы Гениальны!Спасибо!Наш правильный адрес nadzwezdami@mail.ru на этот из России всегда приходит Почта забыл,вылетело из головы -что на http://www.list.ru из Росси почта не доставляется — извините пишите пожалуйста на nadzwezdami@mail.ru !!!Алиби очень понравилось — очень!

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Я не робот (кликните в поле слева до появления галочки)