Алиби (стр. 151-177 (Last))

-151-

— Михаил Андреевич, — окликнули в этот момент Горошина. И он узнал голос Маши.

— У меня есть к вам дело,- сказала она.

— Какой вы деловой человек, Маша, — шутя, сказал Горошин.

— Михаил Андреевич, не называйте меня на «вы». Лучше, как тогда, когда мы сидели за вашим столом, — попросила Маша, когда они уже отошли от скамьи.

Горошин, улыбаясь, кивнул.

— Михаил Андреевич, я тогда у вас ничего не забыла?

-Нет, ничего не находил, — отвечал Горошин.

— Жаль, — сказала она, — В другой раз обязательно что-нибудь забуду, улыбаясь и время от времени поглядывая на него, проговорила она.

— А дедушка вам привет передает и благодарит за то, что вы меня не отпустили так поздно одну.

— Замечательный, Машенька, у вас дедушка. Скажите, что завтра, в девять, я жду его, как договорились.

Маша кивнула, и, не разу не обернувшись, ушла.

Когда Иван Кузмич, Буров и Горошин вошли в кабинет, навстречу им поднялся чуть выше среднего роста человек. Он был широкоплеч, строен, с хорошим волевым лицом, в коричневом костюме.

Все так же, стоя, поздоровавшись с каждым за руку, он предложил сесть. И тут же, поглядывая то на одного, то на другого с почтиулыбкой сел сам. Но мужики, увенчанные орденами и сединами, привыкшие стоять перед старшим по званию, не садились.

Тогда человек тоже поднялся, и остался стоять перед этими людьми, которые всю жизнь что-нибудь защищали, а теперь пришли искать защиты сами.

— Я уже кое-что знаю, — проговорил человек в коричневом костюме, указав глазами на Ивана Кузмича, — Иван Кузмич рассказывал, — опять сказал он, подержав паузу.

— А тут пообщался с юристами, — продолжал он, — И они говорят, что отменить сделку о купле-продаже невозможно. А теперь давайте знакомиться, — слегка запоздало сказал он, продолжая стоять, глядя на это армейское подразделение.

— Полковник в отставке Горошин, профессор, выпускник Академии Бронетанковых войск, Второй Белорусский, — доложил Михаил Андреевич, видя, что человек в коричневом костюме обратился взглядом к нему.

— Буров, старший лейтенант запаса, школьный учитель, Второй Белорусский, — так же, как и Горошин, отдал честь Буров.

Стоявший напротив человек смотрел на них, не отрываясь. Он словно пытался уловить в самом облике этих людей что-то никогда не забытое.

— Эта история касается вас? – как-то утвердительно спросил он Бурова.

Буров молча кивнул, глядя на человека в коричневом костюме.

— Как ваше имя? – спросил он.

-152-

— А отчество?

— Просто Виктор, — сказал Буров. – А вообще Иванович, — все-таки сказал он.

— А что, Виктор Иванович, я вот тут подумал, — снова заговорил человек в коричневом костюме. – Что, если мы поступим по-другому? Например, предоставим вам небольшую усадьбу там же, в вашем районе, с готовым, например, домом. Ну, если что-нибудь подделать, так вам есть, кому помочь?

— Есть,- не удержался Горошин.– И сын полковник. Приедет. И внук лейтенант. Сейчас у деда в отпуске. Да и мы – ничего себе, – посмотрел он на Ивана Кузмича.

— Вот как нас много,- сказал человек в коричневом костюме, улыбнувшись. – У меня ведь отец тоже воевал здесь. В истребительной авиации. Да и я сам, — не договорил он.

Зазвонил телефон.

— Минут через пятнадцать,- сказал человек кому-то в трубку. – У меня сейчас здесь ребята со Второго Белорусского. Фронта, фронта, — уточнил он кому-то в трубку, видимо. отвечая на вопрос.

— Так, вы согласны? – опять спросил человек в коричневом костюме.

Буров молчал. И когда Горошин посмотрел на него, он понял – Буров не мог говорить.

Его лицо было каменным от напряжения, а в глазах было что-то такое, чего Горошин никогда не видел.

Наконец, Буров молча кивнул.

— Значит, вы согласны, понял человек в коричневом костюме. – Не расстраивайтесь. Оставьте телефон. Мы вам позвоним.

— Спа… Спаси… Спасибо, — сказали все трое по очереди, и все еще обладая прекрасной армейской выправкой, отдали честь.

Человек в коричневом костюме отдал честь тоже, проводив всех до двери и попрощавшись за руку с каждым.

— Все будет хорошо, — сказал он на прощанье.

— Ну, мужики, — проговорил Иван Кузмич, когда они все трое вышли на улицу. Он хотел продолжить, но умолк, посмотрев на Бурова.

Буров, казалось, ничего не воспринимал.

Прошло минут пять. Теперь «мужики» шли молча. Каждый слушал что-то в себе. Буров, время от времени взглядывая на Горошина, нет нет да и покачивал головой, словно не веря. Горошин отвечал ему понимающим взглядом. Иван Кузмич был рад по-особому. Он вообще любил помогать людям, а тут – свои.

А все вместе они думали, что времена иногда меняются не только к худшему. И в этом и есть главный соблазн жизни.

Преодолев за три дня расстояние от Гомеля до Клинцов, Андрей с Мотылевым расстались, направляясь каждый в свою сторону. Несмотря на не вполне развеявшуюся неприязнь, Андрей протянул Мотылеву руку.

Мотылев пожал ее, как мог, четырьмя пальцами правой руки.

-153-

— Болит? – спросил Андрей.

— А как же, — обстоятельно ответствовал Мотылев.

— Ну, будь здоров, — сказал Андрей, и, подкинув повыше уже пустой мешок, пошел своей дорогой.

Он вошел в город вечером. Здесь снега было больше, чем там, откуда он пришел. И гораздо холоднее. Правда, мороз, по здешним меркам, был совсем небольшой, но нервное напряжение и усталость давали знать. Идти становилось все труднее.

Наконец, Андрей подошел к городским домам отца. Стал в арку, напротив одного, любимого больше других. Здесь всегда жила мать. Теперь надо было немного осмотреться, и, стоя сейчас в арке дома, который стоял напротив, он все больше и больше понимал, что затаился не зря.

Старый дом красного кирпича почти совсем не изменился с тех пор, как он его видел в последний раз.

Теперь он смотрел на то и дело отшвыривавшиеся ногой то вправо, то влево, двустворчатые, дубовые входные двери дома. И всякий раз из двери выходил красноармеец. Один шел влево, другой – направо, третий по улице, не спеша. покачиваясь и горланя что-нибудь пролетарское.

-Эй, Сыч, не видал там папку с документами. На столе оставил, — кричал четвертый. только что вышедший из отшвыренной двери дома. Сыч, долговязый и нескладный, с птичьей головкой, остановился и молча глядел на того. кто его спрашивали и кто стоял к Андрею спиной.

— Вот, черт бы его побрал, назад итить надо, — сказал опять тот. кто стоял спиной.

— А чего ходить-то, — ответствовал Сыч, — Вона, в окно. Скажи мужикам, пусть там шукнут.

— Эй, — кричит теперь тот, кто стоит к Андрею спиной, задрав голову и глядя в окно так, что едва не свалилась шапка.

— Да кинь ты камень. Сразу услышат, — советует Сыч, и тоже смотрит в окно. Потом умолкает, глядя на появившегося в двери нового персонажа.

— Папку там, такую красную, с документами, не видал? – спрашивает он того, кто только что показался в дверях.

— Да черт его знает. Там мно-о-го. И все красные.

— Придется итить,- сплюнул тот, кто все еще стоял к Андрею спиной.

— Слышь, Сыч, погоди. Я сейчас, — проговорил он.

Но тут из то и дело швыряемой двери стали выбегать красноармейцы, с винтовками наперевес. Они разбегались вправо и влево по одному, и каждый становился у подъезда, распространяясь по всей улице.

Обыски будут делать, догадался Андрей.

Он стоял в арке долго. Теперь, когда он понял, что в доме наверняка никого из своих не найдет, и даже войти туда он не сможет, Андрей мысленно окинул взглядом
-154-

себя – офицерская шинель без знаков различия, фуражка с кокардой, заплечный мешок, нестандартные сапоги. Уходить надо, подумал он. Через проходной двор. Он знал – куда.

Но вдруг кто-то тронул его за рукав. Андрей оглянулся – знакомое лицо. которое трудно было узнать. В памяти возникло что-то домашнее, теплое.

— Нина Дмитриевна, — обрадовано сказал он, обращаясь к женщине. Он помнил – она всегда жила в доме напротив, в подворотне которого он сейчас стоял. У нее был сын и две дочери. Все много моложе Андрея.

— Андрей, Андрюша, — говорила Нина Дмитриевна. – Я давно тебя вижу из своей каморки. Дома-то у меня теперь нет. Одна каморка. Остальное — ихнее. Уходить тебе надо. Видишь, сейчас будут обыски делать. Искать деньги, оружие, драгоценности. Я бы тебя к себе пригласила. Да вдруг придут, — быстро говорила Нина Дмитриевна. Они всегда начинают отсюда — с Большой Дворянской. Ты на Вторую Беговую выбирайся. Там уйдешь. В дом-то не ходи, смотри. Там твоих давно нет. Одни комиссары.

— А что-нибудь о моих знаете?

— Они сразу. как все началось, в Отрожках жили. А здесь давно уже эти, кивнула она головой, показав глазами на окна гостиной над самым подъездом, — Здесь они днем зверствуют, а в тех других двух ваших домах ночуют, кивнула она куда-то в память. где за этим, передним, домом стояли еще два.

Андрей кивнул.

— Ну, все. Иди. Вот, — сказала она, доставая из-за пазухи хлеб. – Иди, Андрюша, времени нет. Если когда-нибудь сможешь зайти, всегда тебе рада. Про своих расскажу. Чайку попьем. У меня еще есть. Ну, иди на Вторую Беговую. Там уйдешь.

— А погоди-ка, — опять сказала Нина Дмитриевна. Потом вернулась домой. Вынесла еще нестарое пальто сына и шапку «пирожком», какого-то темного меха. – А это, давай, спрячу. – взяла она шинель и фуражку. И быстро оттолкнув его и сказав «С Богом». ушла в свою каморку.

Потом, спустя годы, Андрей Николаевич Горошин узнает, что за эту его офицерскую шинель и фуражку, найденные в ее каморке, Нину Дмитриевну расстреляли.

Теперь, торопясь выйти из города, он шел быстро. Кое-где попадались патрули. Чаще – вооруженные красноармейцы. Группами и поодиночке. Много было бегущих навстречу людей, старающихся не смотреть в глаза. Наконец, в конце Второй Беговой, которая вела к Ипподрому, увидел какой-то клуб и много молодых, разгоряченных спиртным людей. Какой-то гармонист наигрывал плясовую. Над входом в клуб – красное полотнище – «Молодежный диспут. Тема — двенадцать половых заповедей революционного пролетариата».

— Старая нравственность умерла. Разлагается, гниет, — говорил, стоя на обтянутой кумачем трибуне, тщедушный лысый человек с отвислой нижней губой. — Эксплуататорские классы, создавшие нравственность для себя, для своей защиты, больше истории не нужны. На авансцену выдвигается новый государственный класс. Он начинает строить свою нравственность, свою этику. Это – этика пролетариата. Это – правила поведения, полезные с точки зрения пролетарской, революционной целесообразности. А вот, когда сгинет классовая борьба, тогда исчезнет и этика, так как в
-155-

этот исторический период не понадобится уже особых правил для особого классового поведения. Коллективизированное человечество будет пропитано общими, едиными устремлениями. И доисторический период развития человечества перейдет тогда в исторический, — почему-то остановился лысый человек, поглядев на всех гипнотическим взглядом, одновременно выявляя недоброжелательные или слишком понимающие лица. – Все, что способствует развитию коллективистских чувств, планомерной организации пролетарского хозяйства, что увеличивает революционную боеспособность пролетариата, его гибкость, его умение бороться и воевать, что снимает мистическую и религиозную пленку с глаз и мозга трудящихся, все это – нравственно и этично. И наоборот, все, что развивает классовую трусость, растерянность, тупость – это безнравственно и преступно, — продолжал человек. И теперь мы можем любое правило поведения эксплуататорской этики заменить вполне конкретным соображением с точки зрения классовых интересов пролетариата. Например, «не укради»эксплуататорской Библии давно заменено этической формулировкой товарища Ленина «Грабь награбленное», которая является лишь русским вариантом марксовой формулы «экспроприация экспроприаторов», то есть – поднял человек вверх указательный палец, — награбленное буржуазией у трудящихся должно быть возвращено обратно трудящимся.

Тут человек, ухмыляясь, сделал паузу, зорко вглядываясь в реакцию зала. И хотя реакции. вообще говоря. никакой не было по причине отупления классового сознания алкоголем, он все-таки этой реакции некоторое время ждал. – Или «Чти отца своего»,- так и не дождавшись сколько-нибудь заметной поддержки, продолжал оратор, — Пролетариат рекомендует почитать лишь такого отца, который стоит на революционно-пролетарской точке зрения и который защищает интересы революции. Других же отцов, настроенных против, сами дети должны перевоспитывать. Если же отцы ни за что не поддаются революционному воспитанию, дети этически вправе покинуть своих родителей. Или вот – «Не прелюбы сотвори», — перешел он опять к другой теме. – Неправильно, что частная жизнь – дело каждого. Или иногда говорят «Любовь свободна». Наша точка зрения может быть только революционно-классовой. Если то или иное половое проявление содействует обособлению человека от класса. уменьшает остроту его научной, то есть материалистической, пытливости, лишает его производительно-творческой работоспособности. необходимой классу,что снижает его боевые качества. долой его.

— Кого? Человека? – спросил кто-то с места.

Лысый внимательно посмотрел по рядам.

— Половое проявление, — уточнил он. Потому что находясь сейчас в стадии первоначального социалистического накопления, в период переходной героической нищеты, человек должен быть расчетлив и беречь свою половую энергию, если дело касается увеличения боевого фонда рабочего класса. И не должен позволять себе безудержную утечку энергетического богатства.

Здесь начавший, было, засыпать Андрей проснулся. И подумал, что он ослышался. Он немного согрелся в теплом, мягком, буржуйском кресле, и с тревогой подумал, где теперь ему удастся присесть снова.

Теперь он стал внимательно вслушиваться в то, что говорил человек с отвислой губой

— Половое влечение к классово-враждебному, морально-противному объекту является таким же извращением, как и половое влечение человека крокодилу или орангутангу. А половая связь с классово-враждебным человеком отвлекла бы от борьбы, от строительства, от творческой работы. Социальное классовое должно быть впереди животного, а не наоборот. Наоборот – тоже является грабежем творческих сил.

-156-

Понятие о красоте и здоровье теперь, — продолжал оратор – радикально пересматривается классом-борцом в плане классовой целесообразности, и классово-бесплодные, так называемые «красота» и так называемые «сила» эксплуататорского периода истории человечества неминуемо будут стерты в порошок телесными комбинациями наилучшего революционного приспособления, наипродуктивнейшей революционной целесообразностью.

Дослушав до «телесных комбинаций», Андрей шевельнулся, и почувствовал себя немного отдохнувшим, вспомнив о том, как хорошо было, когда они шли через поля и леса, когда всегда можно было присесть, если это было необходимо. А здесь. в городе. он был на ногах с тех пор, как вошел в него. И теперь снова начинало болеть бедро.

— Революционный половой подбор, — услышал он опять, будто на время забыв о Лысом, — бессмысленная кокетливая хрупкость женщин ему, то есть революционному подбору, вообще не нужна. Экономически, политически и физиологически женщина современного пролетариата должна все больше приближаться к мужчине. Потом было что-то о том, что не должно быть ревности.

— Что это такое? – вопрошал он, — Никому не хочу его или ее уступить. Это не по пролетарски. И это недопустимо, — говорил человек. И Андрею казалось, что с его отвислой губы начнет капать. Потом Лысый говорил что-то о сублимации, о классовом регулировании полового влечения. И тут Андрей уснул.

Проснулся он оттого, что кто-то тронул его за плечо.

— Товарищ, проснитесь.

С трудом открыв глаза. он увидел совсем молодую женщину в белой кроличьей шапке «гномиком» с белым же. меховым помпоном.

— Проснитесь, товарищ. Диспут закончился.

— Диспут, будто еще не начинался, — сказал он, выходя из клуба.

Переночевав в стогу, к вечеру следующего дня Андрей пришел в Отрожки. Подходя к дому, уже издалека, он нацелился взглядом на окно во втором этаже, в левой половине дома. Там ярко горел свет. И в ожидании чего-то радостного, долгожданного, родного он побежал. Но не успел он преодолеть и десяти метров, как окно в левой половине дома, на втором, погасло. Потом свет зажегся в окне справа. И там тоже погас. Теперь Андрей остановился. И пошел обычным шагом. думая о том. что же. все-таки насторожило его.

Он шел осторожно, по-прежнему наблюдая. как то гас, то зажигался в комнатах свет. Будто некий призрак бродил по комнатам, время от времени освещая свой путь. Вдруг он мысленно вернулся к только что возникшему в сознании слову «призрак». Нет, только не это, подумал он, и побежал снова. Потом увидел яркий свет фар выезжающего из двора автомобиля. и остановился. Незадолго до того, как понял. что автомобиль поедет именно по той дороге. по которой он шел, и у него есть еще несколько минут. чтобы скрыться. Он уже догадался, что там, в доме, где он говорил с отцом в гостиной с круглым столом и фисгармонией черного дерева перед самым отъездом в полк, теперь была та же скверна, от которой он совсем недавно ушел из города.

-157-

Тем временем, свет фар автомобиля был уже недалеко, из чего следовало, что автомобиль выехал на дорогу. Едва успев добежать до стоящей метрах в двадцати перевернутой, сеном, телеги и спрятаться за ней, он услышал пьяные голоса, летящие из открытых окон ролс-ройса, визг нечаянно, спьяну, нажатых тормозов и тяжелый рев бьющегося в тисках мотора. И тут он услышал свое сердце. В нем не было радости. А только – настороженность и тревога. Но как только ролс-ройс скрылся из вида, он опять быстро пошел к дому. Теперь уже, минуя дорогу, по полю — маленькая черная точка на бескрайнем пространстве, покрытом снегом. Маленькая черная точка, вместившая в себя и этот снег, и это пространство, и вселенную с ее тревогами, любовью и ненавистью, с борьбой всех и всяческих составляющих, с поражениями и победами, с бесконечностью, в которой исчезают острова и материки, идеи и мифы, философские течения и концепции, и только эта маленькая черная точка на бескрайнем снегу — человек, остается, потому что, как и Вселенной, нет ему ни границ, ни предела.

Прошло несколько минут. Андрей продолжал все так же идти. Теперь он чувствовал себя уверенней. Дойдя до ограды, за которой начинался абрикосовый сад, он остановился. Он по-прежнему не хотел идти с парадного входа, для чего ему нужно было вернуться на дорогу. Ограда была металлическая, но он знал, что со стороны пруда в ней был лаз, который когда-то, согнув металлический прут, сделал Фридрих. И они пользовались этим отверстием, когда это было необходимо. Теперь, подойдя к ограде, он с удовольствием отметил, что лаз на месте. С трудом протиснувшись в это сейчас слегка сдавившее его отверстие, он оказался в саду.

Голые, черные, абрикосовые деревья, черные, в лунном свете, на пригорке, проталины, иссине черное небо – все напоминало и свет, и солнце, и белые лепестки абрикосов, которые он здесь видел в последний раз.

Андрей подошел к колодцу, заглянул туда, где когда-то видел себя и Люка. Колодец был пуст. Андрей не поверил. Нашел камешек. Бросил вниз. Воды, и правда, не было. Вода ушла. И опять что-то дрогнуло в нем. как тогда, когда он увидел гаснущий в окнах свет. Теперь он думал о том, что он не может, ему нельзя сделать ни одного неверного шага. Внутренне замерев от этой мысли, он подошел к дому. Не дойдя десяти шагов, свистнул тихо, по-своему, как когда-то подзывал Люка. Но никто не бежал навстречу.

— Люк! – чуть громче позвал он. И снова тишина. Потом – приглушенный, долгий, приступообразный, знакомый смех. Он узнал этот смех. Это была Роза. И в эту же минуту открылась входная дверь, и из нее и правда вышла она, черноволосая девочка глаза которой, казалось, стерегли воздух. Следом за Розой возник, а потом исчез, возвратившись в дом, какой-то человек в кожаной куртке и сапогах, блеснувших глянцем в ярком лунном свете. Правда, в темноте совсем не удалось разглядеть лицо. А Роза направилась к ступеням, чтобы сойти во двор. И тогда Андрей вышел из укрытия, из своих не доходящих до крыльца десяти метров, где он был будто тенью. Нет. он был виден еще меньше, чем бывает видна тень. Он был почти невидим. Тихо приблизившись к крыльцу, он позвал Розу.

— Роза. – сказал он тихо.

Девушка вздрогнула, потом подошла ближе, и узнав, отшатнулась.

— Андрей Николаевич, — сказала она шепотом. И молча качнула головой, словно боясь продолжать. Потом. поглядев несколько раз по сторонам, позвала в дом.

— Заходите. Пойдемте. Я вас в вашу комнату отведу, — говорила она, — В доме никого нет. Только один человек, — говорила она быстро и совсем не о том, о чем хотел слышать Андрей.

-158-

— А Анна Филипповна? Отец? Где они? – Чуть громче, чем хотел, спросил Андрей.

— Их здесь нет, — сказала Роза.

Он даже не успел спросить, где они. Он даже не успел этого сделать. Она сказала сама.

— Не знаю, — сказала она, и передернула плечами. – Здесь есть один человек. Он там. наверное. в гостиной, — продолжала она. – Он вам все объяснит. – сказала Роза. И, так и не дойдя до его комнаты, куда они шли, они вернулись, чтобы идти в гостиную.

— Да вы его знаете – сказала Роза, когда они подошли к двери.

Заметно торопясь и не слушая, что еще говорила Роза, Андрей открыл дверь в гостиную.

За знакомым круглым столом, под красным абажуром, отчего его лицо и руки тоже были красны, сидел Мыскин.

Он взглянул на вошедших раз, потом другой, и улыбаясь – Андрей еще не понял, как именно он улыбался – подошел к Андрею..

— Садись, — сказал Мыскин, кивнув Розе, чтобы она принесла чай.

— Где мои родители? — без всяких предисловий спросил Андрей, сев на знакомый плетеный стул.

— Я не могу тебе сейчас точно ответить, — сказал Мыскин. – Но я узнаю. Завтра же. У самого Рутбергса. Я знаю только, что отца здесь в последнее время не было. Он был в Мелитополе. Там на заводах были беспорядки. Анна Филипповна ждала его, но сюда он так и не приехал. А вот, где Анна Филипповна, это я завтра же, или на днях выясню. Знаю, что с тех пор, как она похоронила Луизу, она стала болеть. А потом пришло известие о гибели Фридриха, умолк, наконец, Мыскин.

Андрей поднял на него глаза. Стало тихо. Никто не нарушал тишину. Пришла Роза. Принесла поднос. На подносе стояла любимая чашка Анны Филипповны – голубая с желтым. А рядом – другая, незнакомая. Подле нее лежало несколько кусков сахара. и два бутерброда – один с сыром, другой с ветчиной.

— Это для Андрея Николаевича, — сделала книксен Роза, вопросительно взглянув на Мыскина и ставя перед ним голубую с желтым чашку. Незнакомую, с бутербродами – перед Андреем.

Мыскин молчал.

— Как у тебя с документами? – спросил после долгой паузы он.

Андрей отрицательно покачал головой.

— Плохо, — сказал Мыскин. – Ну, документы я сделаю. Зайду к латышу. Скажу – родственнику нужно. Помню я ваши пироги с брусникой, — немного помолчал он.

— А вообще, тебе лучше уехать, — глядя прямо Андрею в глаза, сказал Мыскин. – Китайцев везут. Они – специалисты. – протянул он так. как это делают люди, уверенные в том, что уж им-то ничего не угрожает.

Андрей прикрыл глаза. Он чувствовал, что, если он не сделает этого, не уйдет в себя, он разорвется, или, того хуже, сделает что-нибудь такое, о чем потом придется жалеть. Он сидел молча, положив на стол руки и прикрыв глаза, будто отдавшись какому-то страшному мутному течению, напряженно думая, как из него выплыть.

— Приготовь ему его комнату и ванную. Пусть отдохнет, — сказал Мыскин, обращаясь к Розе. – И никого в дом не впускать, — приказал он. Потом подошел к Андрею, положил

159-

ему руки на плечи, хотел что-то сказать, но Андрей встал, и медленно побрел в направлении своей комнаты, чтобы попробовать уснуть. Потом его будто куда-то звала Роза. Будто что-то говорила про ванную. Но это было далеко, совсем в другой жизни. А в этой, сегодняшней, он не выходил из комнаты два дня. И когда. наконец. проснулся, долго не мог понять, где он, потому что ничего вокруг не напоминало ему о том, что ушло и никогда не вернется.

Прошло еще три дня. Отчаявшись дождаться документов, которые обещал Мыскин и хоть какого-нибудь известия об Анне Филипповне, Андрей решил подумать о себе сам. И хоть в дом посторонних не пускали, он не мог оставаться в нем, слоняясь целыми днями по комнатам, ожидая, когда вернется Мыскин, надеясь, что он хоть что-нибудь ему скажет. Тем не менее, Мыскин возвращался, но ни документов, ни хоть каких-нибудь известий о матери и отце не приносил.

Роза целыми днями гремела на кухне посудой и время от времени смеялась. Сама с собой. Должно быть, внутри нее шла какая-то напряженная жизнь, где велись какие-то диалоги, выяснялись отношения, выражались чувства, главным образом, положительные. Потому что результатом проявлений этих чувств был смех. А смех – это всегда положительно, даже, если он с оттенком сарказма.

— Роза, принесите мне чаю, — просил Андрей.

— Сичас, — смеясь, отвечала она. И приносила незнакомую чашку и два неизменных бутерброда — с ветчиной и сыром – на блюдце.

Она ставила поднос на стол, и, пряча под передник руки с обгрызенными ногтями и коротко хохотнув, уходила. А однажды сказала —

— Принесу, но в последний раз. У нас господ нет. И ушла. А потом смеялась своим обычным, слегка диковатым смехом, должно быть, выпрастав свои руки из-под фартука на свободу.

Понемногу пребывание здесь. в родном ему доме, стало невыносимым. И однажды он ушел, несмотря на то, что с самого утра чувствовал себя плохо. А также на то, что Мыскин уже в четвертый или пятый раз говорил, что документы будут завтра. Бывает такое, когда человек решает – сегодня или никогда.

Он еще и сам не знал, куда пойдет. И это его незнание, казалось, еще более подогревало его и придавало ему решимости, поскольку незнание – это, вообще говоря, простор и свобода. И хоть еще было неведомо, как он распорядится этой свободой, и как эта свобода распорядится им, он с удовольствием шел по широкой прямой улице, где звенели трамваи, навстречу шли люди и бежали мальчишки с газетами.

«Шестнадцать расстрелов за один день!» — кричали мальчишки. – «Дяденька, купи газету. Шестнадцать расстрелов за один день. Шестнадцать расстрелов» — летело дальше.

«Герой Луцкого прорыва, генерал Брусилов.. теперь один из видных коммунистов.. собрал двухтысячную армию в Киеве..для сопротивления белогвардейцам.. Дяденька, купи газету» кричал другой газетчик.

« Чего вы врете-то. Я видел Брусилова вчера в Москве, на Арбате» — кричал кто-то вдогонку.

Какая-то пожилая дама, в беличьей шубе, остановилась, чтобы дать газетчикам дорогу.

Она стояла посреди широкого тротуара, прижав к себе сумочку, чтобы уберечься от этой лавины бегущих, жизнерадостных, уверенных в своей правде мальчишек. В правде,
-160-

которую она не принимала. Один из мальчишек налетел на нее, сбил, и она упала прямо на руки оказавшегося рядом Андрея.

— Спасибо, товарищ, — сказала женщина, еще не видя его. Потом обернулась. посмотрела в лицо. Затем ее взгляд скользнул к подбородку, и увидев под темным пальто, которое ему дала Нина Дмитриевна, ворот офицерской гимнастерки, она улыбнулась так, как это делают люди, уверенные в том, что они поймут друг друга.

— Что ж теперь с нами будет? – спросила женщина по-французски, глядя ему в глаза.

— Не волнуйтесь, мадам. Бог не выдаст, — пошутил он, улыбаясь и стряхивая снег с ее шубы.

-Спаси вас, — сказала она, не договорив, и крестя его на прощанье.

Андрей кивнул, и еще не погасив на лице улыбку, пошел дальше.

Он шел по широкой улице, не останавливаясь. и смотрел. смотрел на то, что происходило вокруг. Словно решив все увидеть в последний раз и запомнить.

У здания Дворянского Собрания, над входом в которое висело красное полотнище, сидела румяная, не старая еще, женщина. Рядом с ней. на высоких ногах – ящик, похожий на шарманку. Но вылетали из ящика не звуки, а вкусный пар.

— Сальники, сальники, горячие сальники, — звала женщина.

Андрей знал – это такие гречневые лепешки, жаренные в сале с луком. Денег у него не было. Съеденный еще утром бутерброд, оставленный на столе в кухне Розой, давно уже был забыт не только им самим, но и его желудком.

Вдохнув вкусный воздух и поглядев на женщину, Андрей прошел мимо. Через минуту оглянулся. Из ворот здания Дворянского Собрания выезжал, должно быть, тот самый ролс-ройс, который несколько дней назад он видел в Отрожках. Он отвел взгляд от автомобиля, и опять посмотрел на женщину с сальниками. Глаза их встретились.

— Иди сюда, — беззвучно, издалека проговорила женщина. подзывая его рукой.

Андрей остановился.

— Иди, — опять позвала женщина.

Нерешительно, каждую минуту ожидая какого-нибудь подвоха, он подошел.

— А на-ка, — сказала женщина, заворачивая ему сальники в промасленную бумагу.

— Извините, не располагаю, — сказал Андрей, уже намереваясь уйти.

— Все я вижу – махнула рукой женщина. – Возьми и иди с Богом, — сказала она, подавая Андрею сверток. – А то еще приходи, — коротко рассмеялась она.

Андрей взял сверток.

— Спасибо, — сказал он, стараясь запомнить лицо этой женщины.

Оно было гладким, улыбчивым, голубоглазым, с небольшим «московским» носиком. С ясным, открытым взглядом.

— Спасибо, — еще раз сказал Андрей. И слегка поклонился.

— С Богом.

-161-

Уже подходя к зданию Офицерского Собрания, увидел – на углу остановилась пролетка. Из пролетки вышли двое. Оба в пальто, сапогах, кепках. Одного он узнал – это был капитан Завалишин, которого он не видел с того времени, когда они с Чистилиным побежали через болота.

Отпустив пролетку, скользнув взглядом в сторону Андрея и узнав его, капитан что-то быстро сказал другому, и почти бегом подбежал к Андрею.

— Горошин?

Андрей кивнул.

— Откуда?

— Из Германии. Пришел неделю назад.

— А документы?

Горошин отрицательно покачал головой.

Завалишин, человек быстрый, с открытым, все понимающим взглядом и молниеносной реакцией, сказал –

— Сядешь сейчас на углу Беговой на трамвай, и поедешь на станцию, — проговорил он, имея в виду железнодорожный вокзал. – Там, на запасных путях, — продолжал он, — Стоит зеленый, с синей трубой. вагон. В нем сидит генерал Егоров и еще несколько офицеров. Они выправляют нашему брату документы. Спрашивают. сопоставляют, выясняют личность. Кто-то кого-то знает в лицо. Вобщем. помогают нам легализоваться. И властям тоже помогают, потому что это им тоже нужно, — помолчал Завалишин. – А Егорова ты знаешь, — вспомнил он четырнадцатый год, когда Егоров был заместителем начальника Штаба полка, где служили Горошин с Чистилиным.

— Понял, — сказал Андрей, прослушав информацию.

— Еще кого видел? – спросил Завалишин.

— Чистилина. Погиб при переходе. Перед самой границей. Две недели назад.

Завалишин снял кепку. Перекрестился.

— Царство небесное, — сказал коротко.

— Ну, ладно. Вот тебе телефон. Как все сделаешь, звони. Поговорим обо всем. Дел много, — сказал он на прощанье.

Андрей ответил кивком, и почувствовал, как резко и сильно заболела голова.

Зеленый вагон с синей трубой, на запасных путях, он увидел издалека. Вокруг сидели на рельсах, на перевернутых металлических бочках, которых было так много. что трудно было сосчитать, офицеры. Многие без знаков различия. Но по качеству обмундирования это было понятно.

— За кем? – спросил Андрей коротко еще издалека, и уже увидев кое-кого из знакомых.

— А вон, за прапорщиком, — ответили ему откуда-то сзади.

Уразумев, и то и дело отвлекаясь на пульсирующую боль в затылке так, что даже не хотелось ни с кем говорить, Андрей нашел свободный кирпич, и, положив на него еще один, присел. И хоть голова продолжала болеть, он слышал, о чем говорили рядом.

-162-

Говорили о какой-то комиссии, которая выписывает документы. В день – не более десяти. О том, что ставят на довольствие – паек, правда. небольшой, но с голоду не помрешь. И еще о том, что кому-то даже удалось получить работу.

— А сколько надо стоять в очереди? – спросил Андрей сидящего рядом совсем молодого человека в армейской форме. Из-за сильной, пульсирующей головной боли он не мог разглядеть лица.

— Да недели две походишь, — отвечал человек, сидевший рядом. – Они теперь записывают на каждый день, что б не собирались. Но все равно собираются. Вон, видишь. – кивнул тот, с кем Андрей говорил, на множество сидящих и стоящих повсюду людей.

— А-а, значит, надо записываться, — понял Андрей.

Собеседник кивнул.

— Сейчас обед. Часа через два будут. Тогда и запишешься.

Андрей понял. Кивнул, все так же оставаясь сидеть на кирпичах, стараясь как можно больше запахнуть пальто и втиснуть в рукава руки, чтобы согреться. К счастью, еще мороз небольшой, подумал он. Он знал, какие здесь бывают морозы.

Прошло часа два, а комиссия еще не вернулась. Не вернулась она и еще через два часа, и прошел слух, что генерала с помощниками неожиданно вызвали в Реввоенсовет для беседы. И принимать людей будут только завтра.

Сидя на своих кирпичах, и чувствуя, что с каждой минутой слабеет, потому что голова стала еще и кружиться, Андрей не знал, что делать. Он хотел только одного – лечь, принять горизонтальное положение. Сидеть он больше не мог.

Когда наступил вечер, и стало совсем темно, он встал, и, шатаясь, дошел до стоявшего на запасном пути товарного вагона. Двери были приоткрыты, внутри было много сена, и, кажется, было даже тепло. Все так же, пошатываясь, он забрался в вагон, запахнул подальше пальто, просунул в рукава руки, и упал в сено. И все, что ему пришлось пережить за эту последнюю неделю, вдруг стало далеко, и, уходя все дальше и дальше, исчезло совсем.

Потом, уже в Ветряковской больнице, когда он придет в сознание, он будто вспомнит какой-то странный, откуда-то взявшийся ритм, который сопровождал его последнее время. Это был стук колес. Иногда к нему примешивался, будто звон или лязг железа и непроходящая, тянущая боль в затылке. И даже, если бы он тогда понял, что вагон тронулся и куда-то едет, даже, если бы он тогда понял это настолько. что осознал, что надо что-нибудь предпринять, он не смог бы этого сделать. Болезнь была сильнее. И приходя в сознание на минуту-другую, он снова впадал в забытье.

А мимо бежали поля и дороги, леса и перелески, озера и реки, неслись вскачь красноармейские разъезды, навстречу ему летела его страна, где уже здесь, на востоке, все сорвалось и продолжало срываться со своих мест, чтобы никогда больше не обрести их снова. Так же, как и его гимнастерка с подаренным Амели медальоном, которого он хватился, и, не найдя его, больше никогда не видел. Сознание сохранило какие-то обрывки слов «Кончать его. Чего с ним…» «Да ведь больной он. Сам помрет». И он долго не знал, было ли это на самом деле, или это ему, уже в больнице, приснилось.

Когда однажды в палату вошла санитарка, он, как когда-то в Голдапе, спросил «Что это за город?». И удивившись этому совпадению, долго и напряженно ждал ответа.

— Узловая станция Ветряки, — отвечала санитарка, — А чуть повыше – уездный город с таким же названием.

— 163-

Чуть повыше, и немного в гору, была церковь, куда он, уйдя из больницы, зашел поставить свечку за Анну и Николая, о которых никто ничего не знал. Здесь впервые он и встретил своего будущего тестя, отца Феофана, в миру Данилу Никитича Красильникова.

— Теперь пойдешь на поправку, — сказала тогда санитарка, глядя на Андрея по-доброму удивленным взглядом. «Уж в мертвецкую хотели, да доктор не дал», отчасти объяснила она свое удивление, и кивнув ему морщинистым, но подвижным, лицом, улыбнулась.

И потом, когда в его жизни появилась Зоя, Андрей долго еще сомневался, что выжил.

Зоя была высокая, статная, с пронзительно голубыми, как у Клавдии, глазами, со странно ускользающим взглядом, будто посмотрев прямо, она боялась обнаружить себя, выдать что-то такое, что знала она одна. А то, что это «что-то» было. он понял, когда однажды разговаривал с ее отцом, и случайно перехватил ее взгляд. Вот тогда он и увидел, какие яркие, голубые, с синей искрой, у нее глаза. Не таки, как у него самого – серые, а именно с синей искрой. Встретившись тогда с ним взглядом, она быстро отвела глаза. и стала смотреть вниз. И делала это всякий раз, когда прямого взгляда избежать было невозможно.

Андрей понемногу поправлялся, как говорил отец Феофан, «входил в себя». Он окапывал яблони, подрезал кусты, приносил воду из колодца, как он сам говорил. «зарабатывал себе на жизнь». А по вечерам садился рядом с отцом Феофаном на лавку и читал Библию.

— Вот, документы придут, — говорил отец Феофан, — Будешь у меня служкой. А там посмотрим. Я ведь вижу, из каких ты,. — продолжал священник. – Лучше тебе отсидеться здесь. Переждать смуту-то, — взглядывал он на Андрея.

Андрей молчал. Знал, что Данила по-своему прав.

Потом заходил разговор о том, где же Бог. Почему не отринет зло, если все видит. Такие вопросы задавала обыкновенно Клавдя.

— И когда же он скажет, — продолжала она, — Вот я пошлю вам и хлеб, и вино, и елей… и будете насыщаться ими. И более не отдам вас на поругание. И пришедшего с Севера удалю от вас, и изгоню в землю безводную и пустую. Передние полчища его – в море Восточное. А задние – в море Западное. И пойдет от него зловоние, .и поднимется от него смрад, так он много наделал зла».

Похвалив Клавдю за хорошее знание текста, отец Феофан испытывающее смотрел на Андрея. Андрей, хоть и не перечил, но согласен с Клавдей не был. Уж как, неизвестно, а знал, что никто никого, никуда не удалит. Надо драться. Он понимал это всем своим существом. И пуще всего надо драться с теми, от кого идет смрад и зловоние уже сейчас, рядом. И в который уже раз ловил себя на мысли, что, если бы ни документы, ушел бы.

— А если не будет документов? – спрашивал он, как бы невзначай, Феофана.

Священник вскидывал на него взгляд, и что-то понимая, говорил —

— Будут. Далёко отсюда. Почитай, год пройдет. При нынешней-то неразберихе. Даст Бог.

Андрей молчал. Отмалчивался. Потом Феофан звал Зою. И проводил урок Закона Божия уже в расширенном составе.
-164-

— А скажи-ка, дочь моя, Зоя Даниловна, — обращался он к Зое, — Что сказал Илия Елисею, когда они перешли реку Иордан?

Серьезная Зоя делалась еще серьезней. Ее голубые глаза становились синими. Она смотрела на мать, и молчала. Она не знала, что сказал Илия Елисею, когда они перешли реку Иордан.

— А сказал Илия вот что, — отвечал сам себе отец Феофан, — Проси, что сделать тебе прежде, нежели буду взят от тебя. А Елисей ему что ответил? «Дух, который на тебе, пусть будет на мне вдвойне», — заключал Феофан, глядя на своих женщин. А они виновато взглядывали на него, и молчали.

— Ну, а теперь, кто скажет, что это значит? – опять спрашивал Феофан.

— А это значит, — продолжал он, — На каждом из нас должен быть дух каждого, кто убит, расстрелян, замучен в сатанинских застенках, рассеян по ветру, по всему миру, не выдержав гонений и издевательств. Дух каждого невинно истребленного русского человека должен быть на нас, оставшихся здесь, вдвойне.

Андрей смотрел на Феофана, и не верил тому, что слышал.

— Ну, ладно. Хорошо, если поняли. Ладно, ладно, — приговаривал отец Феофан, кладя руку на голову то одного, то другого, подходящего к нему за благословением. – А теперь на молитву, а потом и за трапезу, — говорил он.

В такие минуты Андрей подходил к Феофану последним. Будто надеясь, что благословение будет тоже двойное. И первое чувство к Зое, о котором он еще и сам не знал, возникло у него именно благодаря ее отцу, отцу Феофану, в миру Даниле. Он понял это не сразу. Да и не мог думать об этом, потому что то и дело возвращался памятью в Голдап.

Иногда, работая в саду, где росли кислые яблоки, Андрей поднимал лицо к солнцу, и нестерпимо близко тогда видел Амели, ее золотые волосы, золотые глаза. ее проворные пальцы, ткущие воздух, зимний солнечный свет, настроение, разлуку. А то, что это была разлука, и может быть, навсегда, он уже понимал.

Думая об этом, он долго молчал. Особенно тяжело было то, что он ничего не знал о матери. Иногда он думал о ней днями. И даже по нескольку дней подряд. А потом, подавленный, никак не мог уснуть, кладя голову то на, то под подушку, то вообще убирая ее. И все равно проводил ночь с открытыми глазами.

— Ну, что? Опять не спал? – спрашивал утром Данила. – Узнать бы что. Да куда пойдешь, — продолжал он, — К этим господам идти бесполезно. Ты видел, кто там? – спрашивал Данила, выразительно глядя на Андрея и умолкая. И дождавшись, когда Андрей соберется что-то ответить и перебивая его, спрашивал – А? К ним можно идти? — опять и опять выразительно смотрел он на Андрея. И видя, что Андрей так и не произнес то, что хотел сказать, заключал – То-то.

— Ни один священник к ним не пойдет, — говорил отец Феофан в другой раз. – А если и есть, кто вхож, так такого еще найти надо.

— Придет время, — заключал он, положив на голову Андрея руку.

-165-

И время пришло. Когда Андрей Николаевич Горошин будет уже полковником Красной Армии, он узнает, что мать его, Анна Филипповна, была расстреляна каким-то заикой, когда она никак не хотела уходить из своего дома, где якобы предполагалось разместить приют для беспризорников. который так никогда там размещен и не был. И от волнения Анна Филипповна все говорила и говорила по-немецки, а заика не понимал. Об отце же Андрея, Николае Горошине, в Воронеже вообще никто ничего не знал. Знали только, что уехал он в Мелитополь, когда на заводах начались волнения. Надо было ехать на место.

Но началась Великая Отечественная война.

А пока Андрей жил в Ветряках, работал по дому, и не знал, что с ним будет дальше. И для всякого случая усвоил привычку, как можно меньше выходить из дома, особенно, когда видел на улице какую-нибудь ватагу с транспорантами.

Иногда он общался с Зоей. Она, как всегда, была сдержана, немногословна, все выражала глазами – и протесты, и радость, и откровенную симпатию к нему. Но когда он, в ходе какого-то разговора, взял ее за руку, она отдернула руку и отвернулась. А потом два дня обходила его, стараясь не встречаться.

Так прошел год. Наступила зима. Начались новые заботы – заготовка дров. топка печек, длинные разговоры у всеми любимой каменки. А однажды в один из таких вечеров Андрей сделал Зое предложение.

— Я тебе нравлюсь? – прямо спросил он, глядя на нее, когда она сидела на табурете напротив.

— Как это? Вообще? – спросила Зоя, опустив глаза.

— Ну да, вообще, — не знал, что дальше говорить Андрей.

Она молчала, не то боясь продолжать разговор, не то боясь проявить понимание.

— Замуж за меня пойдешь? – спросил он, наконец, прямо.

— Отца надо спросить, — сказала она. Потом с минуту помолчала, и сказала – Пойду.

Свадьба была тихая, скромная, «без звону», как выразился отец Феофан. «Потом отзвоним», добавил он. И потом удивлялся, как это он словом-то точно угодил. Будто знал, что из всех священников его прихода останется он один. И доживет до глубокой старости. Остальных не станет – кто расстрелян, кто пойдет в лагеря, и умрет там, кто откажется от сана. Чем-то я господу угодил, не раз будет думать отец Феофан, и долго, долго креститься.

Мише было около двух лет, когда пришел Данила домой сердитый. И долго молчал. Андрей подумал, что, наверное, кто-нибудь опять спрашивал об отсутствии документов у его зятя, поскольку время от времени кто-нибудь из управы наведывался.

— Ждем, — отвечал в таких случаях отец Феофан.

— Ждем, — отвечал проверяльщикам и сам Андрей.

-166-

Проверяльщики ставили в какую – то бумагу галочку и уходили.

— Им сейчас не до документов, говорил потом. после их ухода, Данила. – Жрать ихней Революции нечего. Хлеб выколачивают, — добавлял он.

И Андрей понимал всю степень отвращения к проверяльщикам, потому что слова «жрать» отец Феофан не употреблял никогда. И, сказав его, после ухода проверяльщиков, крестился.

И вот, когда Мише было почти два года, отец Феофан пришел домой подавленный

Наступила весна двадцатого года. С юга наступал Врангель. С Запада – поляки. Говорили, что в наступающих польских войсках были русские генералы. которые вели польские войска в бой. Этого Данила не понимал.

— Христопродавцы, — говорил он, — нельзя против своих. Бог накажет. Они ведь, завладев нашими западными губерниями, ни за что не отдадут их обратно, — рассуждал вслух Данила, будто говоря это самому себе.

— А что? – спросил Андрей, еще не понимая причины подавленности Феофана.

— Польская война, — отозвался священник. – И эти туда же. Вот, читай!

Андрей взял в руки листок – «Воззвание ко всем бывшим российским офицерам, где бы они ни находились». Дальше шел текст – Свободный русский народ освободил все бывшие подвластные ему народы, и дал возможность каждому из них самоопределиться. И вот, братский нам польский народ, сам изведавший иноземное иго, вдруг захотел отторгнуть от нас земли с исконно русским, православным населением и подчинить их польскому угнетению. Под каким бы флагом, и с какими бы обещаниями поляки ни шли на нас, надо твердо помнить, что главная цель их наступления – это выполнение захватнического плана по поглощению Литвы, Белоруссии, части Украины и Новороссии с портом на Черном море – от моря до моря.

В этот критический исторический момент, мы, ваши старые боевые товарищи, обращаемся к вашей любви и преданности Родине, и взываем к вам с настоятельной просьбой забыть все обиды, кто бы их вам ни нанес, и добровольно идти в Красную Армию – на фронт или в тыл, куда бы Правительство Советской Рабочее-Крестьянской России вас ни послало, дабы своей честной службой, не жалея жизни, отстоять во что бы то ни стало дорогую нам Родину, не допустить ее расхищения. В противном случае наши потомки наши потомки будут нас справедливо проклинать и обвинять в том, что мы из-за классовой борьбы не использовали своих военных знаний и опыта, забыли свой народ и загубили свое Государство. Председатель Особого Совещания при Главнокомандующем – А.А. Брусилов.

Прочитав текст. Андрей посмотрел на Данилу.

И тот понял, что Андрей уйдет.
— Я пойду, — сказал Андрей, подойдя почему-то к окну.

С минуту посмотрев вдаль, он подошел к столу, сел на табуретку, положив на колени руки, внимательно глядя на Данилу, опять помолчал.

Данила тоже не говорил ни слова.

Прошла минута, потом другая. Данила продолжал молчать.
-167-

— Ведь это только кажется, что от общей беды можно уйти, уехать, убежать, отсидеться, — неожиданно тихо, по-домашнему, сказал Андрей. – Говорят, еще можно подождать, когда за тебя что-нибудь сделают другие, — продолжал он. – Но кем же ты тогда будешь? – спросил Андрей неизвестно, кого. – Ведь от себя не уйдешь, — сказал он еще тише. все так же глядя на молчавшего Данилу.

— Я пойду, — опять сказал Андрей, вставая, и все так же пристально глядя на Данилу.

— Я провожу тебя.

Потом оказалось, что на волостном сборном пункте нашелся человек, знавший Андрея по фронту лично, а так же знавший Чистилина и зам. начальника штаба генерала Егорова.

Андрей оказался в числе четырнадцати тысяч откликнувшихся русских офицеров,

многие, из которых сложили свои головы на разных фронтах. Это были те, кто понимал, что навязанная им «свобода» грозит развалом и гибелью Государства.

Зоя Даниловна не плакала. Она стояла, прижавшись к Андрею, держа на руках двухлетнего Мишу, будто стараясь передать мужу свою силу, свою так и не высказанную за все это время любовь. Нет, она не плакала. А потом. когда Мишу передали Клавде, перекрестила его, приложившись к его щеке губами. Большего не позволила. Знала – самое главное – внутри. И будто вынув и разорвав на две части душу, она молча слушала ту, которую отдала ему.

Уже подросший Миша помнил, как через два года отец приехал на пять дней домой. Он возмужал, стал шире в плечах, получил Орден, и стал еще красивее, чем раньше. Только две появившиеся вертикальные складки по обеим сторонам рта, которые обыкновенно оставляют мужественные и трудные решения, говорили, сколько ему пришлось пережить и передумать.

— Ну, что, отогнали? — весело спросил Данила в самую первую минуту встречи. И потом Миша часто вспоминал это, когда стал взрослым. Вот, где прячется сила-то, будет думать он всегда – в деде Даниле, в Клавде, в его матери, прямой и сильной Зое Даниловне. Сколько же таких дедов, Клавдий и Зой не только в Ветряках, но и в Рогозино, Челядинов, в Сурепках, в Митяево и еще в тысячах и тысячах укромных уголках земли нашей. Там прячется ее сила, ее вдохновенный дух, ее несокрушимость

Он будет думать так и когда сам, уже, будучи капитаном, станет приближаться на танке к чужому городу, где Кирха, Замок и река под ним. А тогда здесь, в Ветряках, хохоча от радости, когда отец подбрасывал его вверх. а потом ловил, он смотрел на него, не сводя глаз, а потом все норовил дотянуться до фуражки со звездочкой, висевшей на гвозде в прихожей, чтобы одев ее. сказать «Смирно! На караул!». и то и другое слово. правда. он еще не совсем понимал, но отец тут же вытягивался, становясь во фронт, и подержав совсем немного серьезное лицо, смеялся. А потом оба весело хохотали. А Миша начинал строить рожицы. Просто так, от счастья.

— Ну что, отогнали? – опять спросил отца дед Данила.

Андрей, как и в первый раз, молча кивнул.

— То-то, — проговорил отец Феофан, и умолк, думая о чем-то своем.
-168-

После войны тогда получил отец назначение в Уральский военный округ.В семидесяти километрах от Ветряков. И как ни предлагал Зое Даниловне переехать в квартиру, которую получил по месту службы, Зоя Даниловна из родного дома так и не уехала. Так и жили – то он к ней, то она к нему.

Миша учился в Ветряковской школе, в одном классе с Бурмистровым, с которым они часто ходили на дальнее горное озеро, где жил черный лебедь Гаврюша. Несмотря на кажущуюся стабильность, время было неспокойное. В стране и за ее пределами обострялись противоречия. Те, кто организовывал в восемнадцатом массовые расстрелы и ссылки в концентрационные лагеря, стали отправляться туда сами. Таков был парадокс времени. И они заголосили, требуя справедливости, и требуют ее до сих пор. Совсем сбитые с толку, и не понимая, в чем их вина, поскольку именно они сделали революцию. они исчезали в бурлящем котле страстей и эмоций, оставляя вопль, взывающий к состраданию. Что и говорить, неспокойное было время. По улицам ходили пионеры с речовками, отдавали салюты и пели песню «Если завтра – война». И однажды Миша сказал отцу, что будет поступать в танковое училище, куда они с Бурмистровым и отправились после школы.

В мае сорок первого во двор к деду Даниле прибыли двое – один полковник, другой – лейтенант. Они были одного роста, стройные и сероглазые, похожие друг на друга. как две капли.

Стоявшая тогда у палисадника Зоя Даниловна опустила руки. И так и стояла у самого входа в дом. Ждала, когда это воинское подразделение само подойдет к ней.

— Ну что, ребята, к столу, к столу, — по-деловому и вместе с тем радостно, говорил дед Данила, стоя на крыльце. Потом, уразумев, что вышел некстати, пошел обратно в дом, не переставая звать всех к столу.

«Ребята» подошли к Зое Даниловне. На минуту, всего только на минуту припали друг к другу, обнялись, и вошли в дом.

Виктория была, как всегда, значительна, и, как всегда, красива. Как жена Цезаря. Великое — в малом. Она была царственна, эта площадь, с ее гранитными скамьями. с многочисленными, хоть слегка и с перебором, фонарями, с ее идеями и духом тех, чья жизнь, так или иначе. проходила здесь. с их энергией,. трансформированной в энергию каждого дня и каждого воспоминания.. Она, площадь, была живым организмом, впитавшим и впитывавшим эту энергию всю ее без остатка, чтобы потом, переплавив ее в чью-то радость, в чью-то судьбу, в чей-то состоявшийся характер, снова отдать людям. И казалось, не будь этой площади, некуда было бы приносить людям их праздники, их будни, их маленькие и большие победы, саму их жизнь.

Когда Горошин подошел к знакомой скамье у фонтана, там уже сидели Бурмистров Буров, Катерина и Цаль.

Цаль энергично что-то рассказывал, а все слушали. Но слушали как-то нетерпеливо, особенно Бурмистров, который несколько раз порывался что — сказать, но все останавливался потому что Цаль никак не умолкал, и даже, кажется, забыл о собаке, которую держал на руках.

-169-

— Ну, вот я и говорю, — продолжал Цаль. – Да вы и сами знаете. Он был везде. И на Пикадилли, и на Александр-платц, и на платц-Этуаль. и на площади Цветов в Риме. А уж на Виктории… Сами видели. Правда, на Красной Площади не был. Приземлиться, говорил там невозможно. Все какие-то победы празднуют. В последний раз, правда, была футбольная. Но все равно – победа. Ну, вот. Вчера он и попробовал приземлиться, — договорил Цаль, и умолк.

Возникла пауза.

— Вы о ком, или о чем?- подходя, спросил Горошин, видя, что все вдруг замолчали.

— О Пере, — сказал Буров.

— А-а. А он где? – спросил Горошин, — У меня к нему большой вопрос. Как он собирается восстанавливать мою лужайку. Я намерен в международный суд на него подавать.

— Не на кого, — прервал Горошина Бурмистров, глядя ему в глаза, чтобы он сразу что-нибудь понял.

— От него только бейсбольная шапочка осталась, — опять сказал Бурмистров.

— Как это?

— Да вот говорят, — кивнул Бурмистров на Цаля, — Хотел приземлиться. И где-то высоко то ли с кем-то столкнулся. То ли еще что. Неизвестно, — умолк Бурмистров. Но можно было не продолжать.

— Да, — кивнул Цаль. – До земли долетела только бейсбольная шапочка, — подтвердил он, поглаживая шпица.

— Неприятно, — сказал Горошин. – А я только вспомнил, где я его видел раньше.

— Все молчали, ожидая, что скажет Горошин.

— И где же? – не выдержал паузы Цаль.

— Я видел его на стодолларовой купюре. Только он там, будто моложе.

Все переглянулись. А Бурмистров с пониманием кивнул, и, улыбаясь одними глазами, посмотрел на Горошина.

— Всегда неприятно, когда что-нибудь случается, — как-то слегка вернулся назад Бурмистров, понимая, что последняя информация поставила в разговоре точку.

— А я вот пришел проститься. – неожиданно сказал Цаль.

— К борделям? На Корсику? – спросил Бурмистров человека. умеющего извлекать квадратные корни из иррациональных величин.

— Я слышал, что вы об этом знаете, — тихо сказал Цаль. и посмотрел на всех вполне открытым взглядом, не продолжая.

А шпиц икнул.

— На вас мне, что ли, в Европейский Суд подать? – просто так, нехотя, казал Горошин.

— А где улики? – почти вежливо спросил Цаль, не переставая поглаживать шпица. – Так что расстанемся, как говорят, друзьями — произнес Цаль, посмотрев в сторону двух теток, пристально вглядывающихся в даль, туда, где было написано «Бюро пропусков».

— Не хотите ли запастись пропуском? – спросил Цаля нейтральным тоном, кивнув в сторону Бюро, Горошин.
-170-

Так ведь, то вам, праведникам. нужны пропуска. А я и так, без пропуска, — оборвал он фразу. И взглянув на всех безразличным взглядом, двинулся прочь.

И все долго смотрели, как он шел вслед за шпицем, медленно и с большим достоинством поглядывая то вправо, то влево.

— Ладно, ребята. Не все так плохо, — явно весело сказал Буров. – У меня новость. Мне жилье дали.

— Ура, — сказал Бурмистров коротко. – Когда переезжаем?

— Да вот оформим все. Потом там кое-что подделать надо. Поможете?

— Спрашиваешь,- отозвался Горошин.

— Соберем детей, внуков и поможем, — по-деловому коротко сказала Катерина.- У меня двух внуков можно задействовать.

— Да мы и сами, — не договорил Горошин.

— Ясно. — так же коротко. как пять минут назад, проговорил Бурмистров. Потом. перейдя на шепот, сказал что-то Катерине.

— Слышь, Миш, — смеясь, проговорила Катерина. – Он говорит, самое время новую жизнь начинать, — улыбаясь, посмотрела она на Бурмистрова, обнажив свои ослепительные зубы.

— Бурову? – спросил Горошин, смеясь.

— Всем.

Все хохотнули, и стали прощаться.

Уже миновав площадь и время от времени поглядывая по сторонам, Горошин увидел Машу.

— Здравствуйте, Михаил Андреевич, — остановилась перед ним Маша, улыбаясь, и по привычке сдувая со лба светлую прядь волос.

— Что так поздно? – спросил он.

— Да, сегодня поздно. Раньше не получилось. А вы сейчас домой? Чай пить?

Он немного помедлил.

— Что, если я предложу тебе прогуляться? – неожиданно спросил он.

— А потом пойдем чай пить?

— Это – как ты захочешь.

Они долго шли молча. Так, будто все давно было сказано. И в первый раза все время знакомства с Машей Михаил ничего не хотел знать из того, о чем он думал раньше. Ему нравилось идти с ней рядом. Слушать, что она говорит, понимать, что все. что она говорит, предназначено для него. Так же. как и эта белая кружевная блузка с новыми, судя по всему, джинсами, и эта кокетливая, небольшая черная сумочка. и этот
-171-

запах необыкновенно вкусных духов, и это ее ежеминутное ожидание того, что он скажет. Все вокруг приобрело цвет, форму, запах, свое назначение. Мир словно обрел краски, которых он давно не замечал, или не замечал никогда. Они продолжали идти. И все-таки иногда ему казалось, что все, кто видел их, все, кто шли им навстречу, смотрели на него как-то по-особому пристально, не то любопытствуя, не то осуждая. Приказав себе не думать об этом, он потихоньку стал вглядываться в лица людей. идущих навстречу. Но люди не обращали на них внимания. Маша что-то говорила. над чем-то смеялась, время от времени взглядывая на него, думая, что он слышит. А он радовался тому, что никто не обращал на них внимания, никто не замечал их. Неожиданно какая-то женщина, лет сорока пяти, долго посмотрела ему в глаза. Она была хороша, эта женщина. Темные волосы, короткая стрижка, интеллигентное лицо, и взгляд, которым было сказано что-то другое. Совсем не то, чего он опасался. Он знал, что все еще производит впечатление. Он всегда это знал. Даже, когда столько лет был один. Он был один, будто назло кому-то несуществующему в его жизни или не существующему вообще. Это было осознанное, взвешенное решение — быть одному, потому что он должен был встретить только такую, как Маша. Или не встретить никогда никого. Но годы шли, и ничего не происходило. И теперь, когда он уже давно не надеялся, и даже забыл о ней, о такой, как Маша, она вдруг пришла в его жизнь, и он должен был все решить. И вот сейчас они идут рядом, вместе, и он не знает, хорошо это или плохо.

Еще раз посмотрев на прохожих, он опять ничего подозрительного не заметил.

Наконец, перед ними возникла деревянная скамья, стоящая среди пушистых голубых елей. напротив изящного. одетого в разноцветный кафель, фонтана. Словно лесная опушка, где вместо травы – асфальт. Он узнал это место. Это был городской парк.

— Давайте, присядем, — сказала Маша, показав на скамью глазами. Согласившись, Михаил сел.

Они долго сидели молча. думая каждый о своем. Он – о том, что Маша теперь уже, должно быть, не скажет ему того, что она говорила, когда они сидели в его комнате, за столом. Ну, что ж, передумала. Бывает, — мысленно рассуждал он. Маша – о том, как бы начать разговор. потому что. о чем говорить. она не знала. Ей казалось, что ее обычная изобретательность покинула ее. А неправильных шагов она делать не хотела.

— Михаил Андреевич, — наконец все-таки спросила она. – Вы уже навели порядок на своей лужайке?

— Что? На лужайке? – спросил он, напрягшись от неожиданности.

— Еще нет. Но думаю, что скоро все будет в порядке.

— А-а, — что-то поняла она, и опять умолкла.

— Знаете, я недавно перечитывала Платона. – снова заговорила Маша. Там есть мысль о первобытных людях.

— О каких?

— О первобытных. Так вот, раньше люди были трех полов. А не двух, как теперь. Были мужской, женский и еще третий пол – андрогиды. Они соединяли в себе признаки обоих полов. Тело у них было круглое. Спина не отличалась от груди, — рассказывала Маша, — И у каждого на круглой шее было два лица, совершенно одинаковых, глядящих в противоположные стороны. Ушей две пары, — вспоминала Маша. – А потом Зевс взял и разрубил их пополам, потому что они будто хотели напасть на богов. И стало две
-172-

половинки, каждая из которых с тех пор стремится воссоединиться с другой, — умолкла Маша, не зная, что говорить еще. И надо ли было говорить то, что она сказала.

— Перестань, — наконец, сказал он, понимая, что она не хочет начинать разговор, которого он ждал, первой.

— Не надо, — опять сказал он, — Лучше поговорим о нас.

Она посмотрела на него, и ее молодое, красивое, не очень обремененное проблемами лицо, стало серьезным.

— Я больше не буду говорить о нас, — коротко сказала Маша и умолкла.

— Понимаю, — сказал Горошин, — Это должен сделать я. Но дай мне время. Совсем немного. Я должен привыкнуть к этой мысли. К этой ответственности. Ты понимаешь, о чем я говорю. Я не могу иначе.

Маша молчала. Кажется, она не вполне понимала, что это значило для него.

— Не можете? Не можешь? — спросила она неясно, о чем.

Она хотела еще что-то сказать. Он остановил ее жестом, и крепко прижал к себе.

Это не было бездумным порывом. Он боялся, что она уйдет.

Если бы она ушла, это было бы все. Он не стал бы больше ломать себя. Не стал бы преодолевать то, что ему казалось незыблемым. Да и она, наверное, — то же, подумал он.

— Меня несколько дней не будет. А потом мы все решим, — неожиданно для себя сказал он. Ты ведь подождешь, пока я вернусь, — медленно проводя рукой по ее лицу, проговорил он.

— Я буду ждать, — сказала она. – А мне нельзя с тобой? – спросила Маша тихо, глядя ему в глаза.

— Нет. Я еду к отцу. Он похоронен под Голдапом. Я уже говорил тебе. Лучше, если нас будет двое – он и я. Ну что, пойдем пить чай? – спросил он, немного помолчав.

— Нет, лучше потом, когда ты вернешься. Я хочу приготовить его сама.

Ему вдруг захотелось поцеловать ее по-настоящему. С минуту он колебался. Потом поцеловал в лоб.

Уже поворачивая ключ в замке, Горошин услышал Крутиху. Она топала по лестнице, производя, как всегда. такой грохот, будто шел человек в несколько раз тяжелее ее.

— Андреич, Андреич, — нестерпимо визгливым голосом быстро говорила она. – Вот тебе Письмо заказное тута. Давеча принесли. – достала она письмо из кармана длинной кофты. в которую она была одета.

— Тут что-то не по-нашему, — передавая письмо, сказала она.

— Благодарю, — понял он, уже вскрывая конверт.

Письмо было из Германии.

— Как дела? – спросил он Крутиху, чтобы что-нибудь спросить.

-173-

— Нормально. А чего нам? Пока Бог силы дает, ничего, — отвечала Крутиха, понимая, что продолжать разговор не обязательно.

— А ты, Андреич, ничего, что я за письмо-то расписалась? А то, говорят, уже два раза приносили.

— Спасибо, — проникновенно сказал Горошин, уже входя в квартиру.

Письмо было на немецком. «Господин Горошин, — значилось там, — наконец-то я нашла вас. Несколько десятков лет моя мама, а теперь и я, ищем вас. Теперь я кое-что знаю. Вы есть сын Андрея Горошина, моего отца. А значит – мой брат. Мы теперь не живем в Голдапе, а живем в Германии. И, если вы отзоветесь, я хотела бы встретиться с вами. У вас здесь, в Германии, есть родственники – мои дети и внуки. Ваша сестра Хелен.» Дальше был адрес и телефон.

Сидевший до сих пор на стуле, между столом и своей односпальной кроватью, Михаил встал. Он вспомнил свою встречу с отцом незадолго до его гибели, дня за три перед наступлением.

Они сидели тогда в маленькой комнате оставленного кем-то в прифронтовой полосе дома, где был оборудован командный пункт. И уже несколько минут молчали. Ушедшие на фронт в первые дни войны, воевавшие на одном направлении, они виделись за войну три раза. Это был третий. Теперь, когда разговор взял паузу, они молча смотрели друг на друга, словно впитывая, вбирая в себя слова, дыхание, запахи того, кто сидел напротив, и, становясь одним целым с этими словами, дыханием, запахами, не спрашивали друг друга ни о чем. Минут через пять отец сказал –

— Я хотел просить тебя, сын, — медленно проговорил Андрей Николаевич, тщательно выбирая слова, обдумывая то, что собирался сказать.

— Будешь в Голдапе. Если тебе удастся туда дойти, найди дом Томаса Клюге. Это недалеко от Ратуши. И его племянницу Амели. И расскажи им все обо мне.

Михаил слушал внимательно, не перебивая, как когда-то у каменки, в Ветряках.

— Скажи Амели, что помню ее. И помнил всю жизнь. Но вернуться не смог.

— Ты любил ее? – спросил взрослый сын.

Отец ничего не ответил. А Михаил подумал, что две вертикальные морщины по обеим сторонам рта, за время, пока они не виделись, стали глубже.

— Зою Даниловну я тоже любил, — сказал Андрей Николаевич. – Но это – другое. Прости, — прямо посмотрел он на сына.

— Я все исполню, отец, — сказал Михаил, — но думаю, ты и сам сможешь это сделать. До Голдапа осталось девяносто километров.

Никто не знал тогда, что отец пройдет всего шестьдесят. А тогда. когда Михаил сказал ему про девяносто, отец с сомнением поднял и опустил плечи.

— И еще скажи, — снова заговорил отец, — У меня стопроцентное алиби, — улыбнулся он своей всегда что-то недосказывающей улыбкой. – Это, когда все решает за тебя судьба, а тебе даже нечего возразить ей.

-174-

Сидя сейчас в своей комнате с окном на лужайку, Михаил вдруг почувствовал какой-то разлад в душе, мыслях, настроении, окружающем пространстве. Ему стало неуютно, он словно бы увидел то, чего не замечал раньше – и этот старый камин, с обшарпанной заставкой, и видевшее виды гранитное обрамление. со следами пуль, и острова стершейся, на полу. краски. и надоевшую кровать, которая почему-то стала ему узка, хотя нельзя было сказать. что он прибавил в весе. И вспомнив. как он просыпается ночью оттого, что ему кажется, что он вот-вот упадет, он, словно с недоверием к самому себе, качнул головой. Потом взгляд его остановился на столе. И ему сразу же захотелось убрать, куда-нибудь переложить, задвинуть и две пары очков, и кучу старых газет, и два журнала «Военный вестник», и таблетки аспирина, и ложки, и чашки. и недоеденную горбушку хлеба. и початую бутылку минеральной воды, которую он вчера хотел унести, но не унес на кухню. Единственное, что имело право быть на столе – это мобильник. Он был живой. Пульсируя своим зеленым светом, он, то будто соглашался с ним, то возражал, то хранил нейтралитет. Но он, Горошин, знал, когда ему можно верить, а когда – нет. Все также сидя на стуле, он внутренне метался, сам не понимая, почему. И нащупав где-то в глубине сознания точку, которую намеренно обходил, на этот раз окончательно понял — он хотел, чтобы ему позвонила Маша.

Минуты через две на столе звякнул телефон. Но звонка не последовало. Телефон молчал. Он хотел подойти к зеркалу. Но не делал этого. Знал – то, что он там увидит, сделает настроение еще хуже. Потом подошел к окну. Надо все привести в порядок, подумал он уже в который раз, взглянув на лужайку.

И в эту минуту раздался звонок.

— Отец, отец, — почти кричали в трубку.

— Здравствуй, сынок, — обессилев от напряжения, сказал Горошин. – Что? Голос? Нормальный голос, — проговорил он уже тверже. Как твои дела?

— Хорошо, отец. Все хорошо. Был на практике. Сейчас подрабатываю немного в стационаре. Медбратом, — рассмеялся Митя. – Было распределение на специализацию, — опять сказал он.

— Ну, что решил?

— Буду заниматься военно-полевой хирургией.

— Значит, будешь военным хирургом, — понял Горошин.

— Не танкистом, так врачом, — весело сказал сын.

— А в гости, когда?

— Ближе к началу учебного года. На недельку.

— Хорошо, буду ждать.

— Обнимаю тебя, отец.

И голос исчез, будто оставив вместо себя зеленый огонек телефона.

Горошин сидел теперь у стола, как сидят люди, которые будто чего-то ждут, заведомо зная, что ничего не произойдет, не случится. И вдруг ему показалось, нет, в какую-то минуту он был даже уверен, что сейчас, вот сейчас ему позвонит Маша.

Но звонка не было. Поздно, поглядев на часы, вдруг отчетливо понял он. На часах было половина одиннадцатого. Хотя, еще есть, совсем немного, подумал он о времени. Совсем чуть-чуть, подумал он опять. Потом наступила напряженная пауза, которая будто могла

-175-

спасти или помиловать. Взглянув на часы, где было теперь одиннадцать, он понял, что звонка не будет. Всему – свое время, зачем-то подумал он. И эта последняя, невзначай пришедшая мысль немедленно заполнила все пространство, словно вытеснив все, что в нем было. И не вступая с ней, с этой мыслью, в какой бы то ни было диалог, он снова подошел к окну.

Там, в зеленом свете поверженного, но все еще существовавшего фонаря, ему показалось уютней, чем здесь, в захламленной квартире. Ты же сам сказал ей, что тебя не будет, опять подумал Горошин о Маше, что ты поедешь к отцу, и уже купил билет до Голдапа, снова подумал он. Надо же, как это я во-время собрался. Будто чувствовал, что пришло письмо, подумал он, вспомнив, что Крутиха говорила, что письмо приносили уже два дня назад. Удивительно, сестра. Хелен, — опять подумал он, слегка улыбнувшись. Приеду, обязательно напишу ей. Интересно, чтобы сказал отец, узнав о Хелен, подумал он, опять слегка улыбнувшись. И, наверное, в первый раз в жизни Михаил Андреевич Горошин, профессор и полковник, подумал о том, что же это, все-таки, такое – связь отца с сыном? Даже судьбы похожи, подумал он, и умолк, оставив чувства и воспоминания самим себе.

Дорога была недолгой. Отец был похоронен в братской могиле. Михаил был здесь несколько раз. Последний раз – года три назад. Тогда он уже знал – ни Томаса, ни Амели в Голдапе нет. Немцы уехали в Германию. А теперь вот – письмо.

Такси остановилось у мемориального комплекса во второй половине дня, сразу после обеденного часа. Было много солнца, много пространства. Огромная, бетонная площадка мемориала была почти пустынна. Две пожилые и одна молодая пара прогуливались. подходя к длинным, казалось, бесконечным, спискам воинов. похороненных в чужой земле. которая когда-то дала им последний приют. Длинный список лиц, душ, судеб, дел, которые они не успели сделать каждый, сделав одно общее, неизмеримо большее, чем дело даже всей жизни одного человека. И их воинский подвиг давно пережил их самих. У них тоже алиби, неожиданно подумал Горошин. Перед любимыми, перед родной землей, перед человечеством, перед жизнью. И вдруг – как плевок в эти лица, в эти души, в этот бессмертный подвиг — черным по белому камню — маленькая свастика. Будто маленькая чем-то отличается от большой… Михаил достал из сумки свечечку, вправленную в металлическую подставку, закрытую сверху стеклянным колпаком, как у керосиновой лампы. Чтоб не задуло. Потом вынул свечу из подставки, снял с себя маленький крестик, который последнее время носил, не снимая. Положил крестик на дно подставки. Опять вставил свечу и зажег. Ветер сначала, будто задул пламя, уложив его горизонтально, но потом огонек поднялся, набрал силу, и, выпрямившись, горел теперь ровным, сильным огнем. Теперь Михаил замер. Это было похоже на почетный караул. Пока я здесь, подумал он. А когда меня не будет? – обожгло, будто что-то рядом. Теперь он посмотрел вверх, в небо. «Господи, не допусти», вдруг сказал он тихо. «Не допусти, Господи» мысленно повторил он еще раз. Потом загадал – если огонек с порывом ветра сначала ляжет на бок, а потом сразу поднимется, все будет хорошо. И все, с чем он ехал, о чем хотел здесь помолчать, сбудется. И все, о чем думал последние несколько суток, состоится. Потом подул ветер. Огонек наклонился, хотел подняться, но ему это не удалось, потому что новый порыв уложил его на бок. Прошло около минуты, пока огонек снова стал гореть ровно.

Горошин стоял еще долго. Когда солнце, перевалив зенит, стало уходить вправо, он подошел к списку, и приник губами к фамилии, написанной латинскими буквами.

-176-

Затем, перекрестив всех, весь список, медленно пошел к остановке такси.

Через несколько часов, уже подъезжая к дому, он стал думать, сколько же дней осталось до четверга, когда на площади он снова увидит Машу. Получалось, что – завтра. Сегодня была среда.

Он видел перед собой ее зеленый взгляд, вспоминал, как она сдувает со лба золотистую прядку, как смеется, опуская глаза, когда чувствует себя неловко. «Мне двадцать два. А выдумали — меньше? — звучало в сознании, будто только что произнесенное ей. И, улыбаясь, он хотел, чтобы поскорее наступила ночь, а потом утро и день, когда он, наконец, снова увидит Машу. Пусть будет, как она хочет, впервые подумал он. И тут же вспомнил разговор с Бурмистровым про Закон, который иногда может и чего-нибудь не заметить. И это воспоминание удивительным образом вселило в него радость.

Дома он занялся приборкой. Он освободил стол, убрал все с каминной полки, кроме фотографий, проветрил квартиру, впустив в нее зеленый ветер с лужайки. Он вымыл пол, посуду и подоконник. Достал из своей кладовки коньяк. А цветы решил купить завтра, когда встретит Машу. Еще раз, еще только один раз он засомневался. Но не надолго. На лице его был покой. Впервые в жизни он твердо решил, отступив от себя самого, посмотреть на все со стороны, чтобы увидеть, что будет.

Когда Горошин подошел к площади, она была залита солнцем. Оно золотило белые стены Храма, белую лестницу, ведущую к Истине дверь, и, отражаясь от куполов, словно сыпалось золотом в многочисленные фонтаны, которые, подбрасывая его вместе с каплями воды вверх, будто возвращали его туда, откуда оно пришло. Создавая праздник. Праздник, к которому мог прикоснуться каждый. И эта простая, в сущности, мысль заставила Горошина улыбнуться.

Он был сегодня очень красив. И с тех пор, как к нему пришло решение, спокоен. Ночью он хорошо спал, а утром сделал открытие, что половина морщин – от плохого сна, от беспокойства и неуверенности в себе. На нем была его любимая серо-голубая рубашка, которая очень шла к глазам, а синие вельветовые брюки делали его еще стройнее.

Взглянув издалека на знакомую скамью, и никого не увидев, он взглянул на часы. Так и есть. Он пришел рано. Пришла мысль – не сходить ли за цветами. Но решил – нет. Не надо. Он купит их потом, когда они с Машей пойдут домой. Он подарит ей розы. Как-то она обронила, что любит розы. Красные, с каплями влаги. Он это помнил.

Постепенно Виктория наполнялась людьми. Правда, пока их было не так много, как иногда бывает. Но они подходили. Через несколько минут Горошин увидел Бурмистрова.

— Привет, — сказал он, подходя к скамье, где сидел Бурмистров.

Тот кивнул, и, будто думая о своем, стал глядеть по сторонам.

Минут через пять появился Буров.

— Привет, — опять сказал Горошин, радуясь Бурову. – Как переезд?

-177-

— Да вот думаю, дня через три и начнем, — сказал Буров, и тоже отвел глаза.

— Вы что это, черти, сговорились? — пошутил Горошин, поглядывая то на одного, то на другого.

Прибежала, запыхавшись, откуда-то Катерина, поминутно взглядывая на часы.

— Ну, как? Сказали? – спросила она, поглядывая то на Бурмистрова, то на Бурова. А потом — на Горошина.

— Ну. Вобщем, Миш. Ты не жди ее. Маши больше нет,- сказала Катерина, опустив глаза.

Михаил не поверил. Посмотрел на всех, подозрительно улыбаясь. Надеясь, что вот-вот они рассмеются.

— Ну что же вы не смеетесь? – наконец, просил он всех. – Разве это не смешно? Смейтесь же! – вдруг умолк он, не продолжая.

— Миша, Мишенька, успокойся, — заговорила Катерина. – Маша была очень смелая девочка. Мне внук про нее рассказывал. Да что это я, — вдруг умолкла Катерина. – Не о том. – опять сказала она. – Вобщем, она очень далеко заплыла. Был сильный ветер. Начинался шторм, — снова умолкла, не договорив. Катерина.

— Когда это случилось?

— Через день, как ты уехал. Нам Иван Кузмич позвонил.

Михаил больше не спрашивал. Высвободив Катеринину руку, которой она слегка придерживала его, чтоб не упал, он дошел до скамьи. Сел. И оставался так, в одном положении, весь день, вечер и ночь.

Рядом с ним, отпустив Катерину, также молча, сидели Бурмистров и Буров.

Весь день, вечер и ночь они сидели здесь с ним, не говоря ни слова.

Утром услышали прилетевший с побережья ветер. Он пролетел над Викторией, покружил над Бюро Пропусков, облетел гранитную скамью у фонтана, где сидели все трое, и, взвившись вверх, вдруг исчез.

И Горошин опять подумал, что, должно быть, это был ветер, с которым они уже когда-то встречались.

Автор: evpalette

И невозможное возможно

Алиби (стр. 151-177 (Last)): 2 комментария

  1. Конец очень неожиданный. Совсем не тот, к которому готовили. Даже не знаю, что сказать. С одной стороны, разница в возрасте между Михаилом и Машей настолько велика, что он был бы сильно неправ, если бы всё случилось, как он решил. Но с другой стороны, ему этого сделать не дала судьба, а значит, и винить его не в чем. Однако, на фоне трагедии напрашивается ещё и третья сторона: уж лучше бы всё было так, как хотели оба, чем случилось то, что случилось. Хорошо ещё (если такое слово здесь вообще уместно), что это была случайность, а не намеренное действие.
    Теперь об Андрее. Всё ближе и ближе приближаясь к концу романа, я думала: «Почему же в стремлениях и поступках Андрея нет места Амали? Чем же она заслужила такое забвение? Ни попытки, ни мыслей, ничего… Особенно – когда он делал предложение Зое, тем самым ставя окончательный крест на Амали. Потом уже, на последних страницах, как будто дан ответ: «У меня стопроцентное алиби … Это, когда все решает за тебя судьба, а тебе даже нечего возразить ей.» Но ответ неубедительный. Нигде не сказано ни слова о том, что именно мешало ему вернуться к ней вместо того, чтобы жениться на Зое. Отсутствие документов? Граница? Любовь к родине? Вот если бы он о ней думал, стремился всем сердцем, пытался что-то предпринять, но судьба не оставляла шансов, вот тогда бы у него действительно было бы алиби. Ну это на мой взгляд.
    Как я уже писала в комментариях на некоторые главы, мне очень нравится, как Вы пишете. И исторические факты, и философия, и общее, и детали – всё достойно внимания читателя. Спасибо Вам за интересную книгу.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Я не робот (кликните в поле слева до появления галочки)