— Христос воскресе, Гришенька! Христос воскресе, Алешенька! – Александра Ивановна разложила пасхальные яички на могилы. Тяжело опустилась на скамеечку в ограде. – Вчерась пионеры приходили, с Победою поздравляли. Спасибо, говорят, что такого сына-героя вырастили. А я им говорю: «Я их троих растила: Гришу, Ванечку и Алешу. Да не одного не уберегла… Так и осталась в сорок с хвостиком безмужняя да бездетная…»
Она замолчала, достала из кармана выцветшего пальто платочек, приложила к глазам.
— Как похоронка-то на батьку пришла, Ванечка собрал рюкзак и подался в военкомат. Алешка-то, говорит, вона мужик уж, девятый год пошел. И дров заготовит, и землю вспашет. Уж как я плакала, как кричала: «Не пушшу! Не пушшу! Мал ишшо!» Так ить два года себе приписал и ушел фрица бить. Покрестила его на дорожку. Слезу смахнула да дальше жить пошла. Робила да молилась. Думала, сердцем смерть отгоню. Дни и ночи ждала. Вскакивала рано поутру, в окно глядела: вдруг вернулся кто.
Александра Ивановна надрывно вздохнула, поправила выбившуюся из-под цветастого платка прядь белых, как снег, волос.
Супруги Потаповы с внуком прошли мимо ограды, поздоровались: «Христос воскресе, Шурочка!». Поклонились. Она кивнула: «Воистину воскресе!».
— Внучок-то у Потаповых вона взрослый уж мужик. Институт по строительству кончил. Точно как ты, Гришенька, когда на войну уходил, — мать посмотрела на пожелтевшую фотографию сына на памятнике, молодого и крепкого, затеребила платочек в руках. – Это Лены сын-то. Леночку-то Потаповых помнишь, Гриша? Семилеточку-то бойкушшую? Ты на войну, а у ей зубы выпали. Алеша-то её спас. Из полыньи выташшил по весне. Вскрываться Енисей-то стал, а они бежать туда, играться. Чё с их возьмешь, с детей-то. Её-то выташшил, а сам снемог, силов-то не осталося… Мужик, — горько усмехнулась она. — Какой ишшо мужик-то. Девятый годок шел — дитё.
Она расправила платочек и вытерла помутневшие глаза. Вскинула голову к небу. Где-то пел свою весеннюю трель зяблик, словно не мог нарадоваться этому неповторимому «утру года», надышаться сибирским воздухом родины:
«Чинь-чинь-чинь-тья-тья-твирьвиривирьвирь-чуврррищ». И под конец «звона» ухарский «росчерк» — «фьюить!», мол, весна пришла, Христос воскрес!
— Зяблик заливатся, слышишь, Алешенька, — прошептала Шура дрожащим лицом. – Уж больно тебе нравилися певуны эти звонкоголосые. «Мама, пойдем пшена хоть отнесем зяблику, а то некогда ему и кушать-то поискать, все поет, весну зазыват!» Помнишь, как сказывал про его, Алешенька? – она сидела, с полными слез глазами, покачиваясь, глядя в великую даль. А небо над ней было таким чистым и ясным, бескрайним и пронзительным. И по-летнему желтое солнце грело её старое ослепшее лицо. Уже таял последний снег, превращаясь в звонкие ручьи. Еще вчера, казалось, мертвые деревья наливались соком жизни. Бескрайний лес шумел своими майскими кронами в унисон бойким зябликам и юрким синичкам. Шурша шишками, пробегали по стволам деревьев белки, распушив пепельно-рыжие хвосты. Среди прошлогодней пожелтевшей травы тоже пробивалась жизнь – молодая ярко-зеленая поросль.
А Шуре было все равно. Над ней было вечное горе и неутолимая печаль. У неё никого не осталось, никто её не мог ни потревожить, ни обрадовать. Муж, Степан, в братской могиле на Смоленщине, двое её сыновей покоились тут рядом, при ней, под Канском, а средний, Ванечка, канул в безвестность, растворился во тьме войны.
— Где ты, Ванечка? Одинешенько тебе без братовьев и батьки-то? – Александра Ивановна помолчала немного, накручивая на палец платочек. – Мы с тобою всегда похожие были, Ванечка. Помнишь, баба-то Дуня, бывало, глянет на тебя, руками заплешшет да приговариват: «Кареглазый да курчавый, нашенский Ванятка-то, Егоровский». Теперича мы с тобою еще шибче похожие. У нас с тобой одинаково никого нету. Сироты разгорькие.
Она обхватила лицо руками и затянула скорбно:
— Э, уж я сяду, сиротинушка,
Да на дубовую на лавочку,
Э, под красное окошечко,
Что под красное под косящестое.
Я пущу-то свой звонкой голос
Что по чистому-то полюшку,
Я ко матушке Божьей церкви,
Ко широкому я кладбищу,
Ко своему родному детушке
Ты раздайся, мать-сыра земля,
Раскатитеся, белы камушки,
Откройся-ка, гробова доска,
Выходи, родимый детушка.
Прилети ко мне, сиротинушке,
Уж ты серою кукушечкой…
Слова выходили из неё глухо и больно. Шура сидела тоскующая, простоволосая, со смутным лицом. И идти ей было некуда. Родной её дом был пустым. Маленький, покосившийся, обмазанный глиной, выкрашенный когда-то давно голубой краской, с кирпичною печной трубой, он был похож на мертвого человека. Она и сама была мертвою. Пройдет еще немного времени и дом тот сравняют с землей. И место их жизни зарастет свободной травой. И не останется от них следа.
Сердце защемило больно. Легла она между могилами, распластала морщинистые руки, словно укрывала от лиха детей своих: Гришу и Алешеньку:
— Вас нету, и я неживая. Были бы живы, женилися бы, сколько внучат нам с дедом народили, сколько делов свершили. А теперича чё ж? Теперича умерли вы. Забрал вас Господь. Миротворцев-то забрал, сынов Божьих. Одесную себя посадил. А Алеша-то сердешный такой был, милостивый. Всех ему жалко было: человека ли, животинку ли. Всех любил. На земле, видно, нельзя ему было, тут ничё не готово для детей, — прошептала мать в землю мертвым сыновьям. – Мне-то чё ж делать? Одной-то жить небось и не к чему. Да и старая я и умом, и телом стала. Не нужна никому. Господи, ты б забрал меня, окаянную. К ним, к детям, к мужу.
Вечерело. Первые звезды появились на небе, несмело засветились, точно открывая удивленные и добрые глаза, неподвижно всматривались на лежащую на могиле женщину в цветастом платке.
«Чуви-чуви, чуви-чуви-пырр-пырр-чуви-чуви», — приглушенно засвистел сыч. «Шур-шур-шура-шура», — мелькнула на дереве белка.
Женщина отняла лицо от земли, и показалось ей, будто Степан зовет её из дальнего неба, с той ясной звезды, не промолвив ни слова, одним своим слабым вздохом. Шура утомилась и уснула на могиле.
Утром нашел её неживую пожилой седовласый сторож Пахомов.
Похоронили Шуру с детьми, в оградке. Покосившийся дом её снесли. На месте том сначала выросла трава, потом установилась роща. Заводил в ней свою щегольскую трель зяблик: «Чинь-чинь-чинь-тья-тья – фьюить…».Желтогрудые синички ритмично подпевали: «пиньтЮ-пиньтЮ-цитИ-цитИ-циньцитЯ-циньцитЯ…» Иногда пролетали над рощей белоснежные величавые кликуны, далеко разнося трубный клич: «Ганг-го, ганг-го…».. Деревья устремляли молодые кроны в бесконечность и что-то важное шептали миру. Длинноухие белки, распушив свои рыжие хвосты, замирали на ветвях, вслушиваясь в звуки Божественного бытия. А небеса иногда проливали слезы над той рощей, оплакивая Шуру, её мужа и детей, и все неразумное человечество.
Свет, мне было тяжело читать душевно,да и всем думаю,кто терял любимых людей. Такая судьба у этой бедной женщины. Сочувствие перебивает все другие эмоции. Когда соприкасаешься с чужой болью, шемит сердце. Спасибо,за пережитые минуты……
С теплом.
Добрый день, Светлана!
Очень трогательная история. Для матери самое большое горе хоронить своих детей.
Светлана, здравствуйте!
Ваша заявка принята. Результаты обсуждения будут на форуме после 1 апреля.
@ Светлана Тишкова:
Спасибо, Светлана.
@ bianka.ry:
Спасибо bianka.ry
@ Светлана Тен: Света, как всегда твои рассказы про жизнь. Хороший рассказ. Спасибо, что не изменяешь себе и пишешь простые и ясные строки. Грусть, боль, радость — тебе удается любая тема. Каждая из них правдива.
Рассказ очень душевный и своевременный, не оставляет читателя равнодушным, очень понравился. Мы надеялись, что войн больше не будет, но безумцы, имеющие власть и влияние на весь мир, толкают человечество к войнам, ядерным конфликтам, и по-прежнему страдают простые люди.
Душевно,правдиво,зримо!Автору- респект и удачи в творчестве!