1 часть
2 часть
3 часть
4 часть
5 часть
-76-
— Не прошло и двадцати лет, — невесело отозвалась она, но почувствовав в нем что-то новое, чего не было прежде, с пониманием улыбнулась.
— Я думаю, все еще впереди, — как-то вполне утвердительно сказал он.
— А, да! На пенсии жизнь только начинается, — поняла Мячикова и умолкла.
Пух внимательно посмотрел на Лизавету Петровну.
— По-моему ты просто врешь, — сказал Пух, увлекая её в комнату, где, соответственно случаю, на столе стояли коньяк и шампанское. – Какая пенсия? – опять сказал он. И Лизавете Петровне стоило труда понять, что он не шутит.
— Врешь? – теперь уже откровенно смеясь, спросил Пух.
— Конечно, вру. Мне хочется, чтобы ты меня пожалел, — весело смеясь, сказала она, садясь в кресло и глядя теперь на него снизу вверх барашкиными глазами.
— Не хочешь принять душ? – вдруг спросил он, поглядев в окно, за которым была жара
— Господи, Пух, у тебя есть душ! – все еще смеясь, проговорила Мячикова. И шутка повисла в воздухе, почувствовав пустоту.
Она знала эту квартиру, принадлежащую еще Таискиной матери, и этот дом, в котором жила когда-то с родителями сама.
— Да, — как-то невпопад отозвался по поводу душа Пухольцев.
И Лизавета Петровна поняла, что об этом ему говорить не хотелось.
— Сначала я кое-что сделаю, — наконец. сказала она, направляясь в кухню, прихватив с собой хозяйственную сумку, которую оставляла в прихожей. В сумке было несколько пакетов со съестным.
— Я с тобой, — сказал Пух. отправляясь следом.
— Ну, ты ничего себе, хорош,- сказала Лизавета Петровна, глядя на Пуха, когда в комнате все было расставлено по своим местам, приготовлены салаты и бутерброды, и только что вынутая из духовки курица источала аромат праздника. Сидя по обе стороны стола, — он на диване, она – в старом, но неплохо сохранившемся кресле, они не торопились ни есть, ни пить, ни говорить. И редкое слово, произнесенное вслух и будто по необходимости, долго еще казалось ненужным.
— Сейчас ничего, полегче, — заговорил, наконец, Пух.- Было хуже. Если бы ни Сережа, — сказал он о сыне, — Было бы совсем трудно. Он так и сказал «Я остаюсь с отцом». После этого все и решилось, — договорил Пухольцев.
Лизавета Петровна кивнула.
— Звонил тебе пару раз,- продолжал Пух. – То дома нет, то работаешь.
Лизавете Петровне казалось, что она почти видела, как бежавший далеко по полю, барашек вдруг остановился, и стоя, не двигаясь с места.
— Жаль, — наконец, сказала она. – Я ничего не знала.
— Вобщем, ты помнишь, она уходила к художнику, — сказал он о Таиске. – Тот дал ей денег на раскрутку. Это была аптека. Но там что-то не пошло. Она приезжала. Жаловалась.
— Ты, конечно, в очередной раз обрадовался, — вставила Мячикова. понимая, что делать этого не надо.
— Я?! Да ничего подобного, — отозвался Пух. – Да и сколько можно!
— Что?
— Радоваться,- отвечал он, и умолк, словно что-то понял.
— А.
— Ну, так ты слушаешь, или нет?
— Слушаю. А можно не слушать?
— ?!
— Moжно? – опять спросила Мячикова, почти весело глядя на Пухольцева.
A он, не понимая, что эта веселость- то, что было когда-то и болью, и отчаяньем и обидой, пока ни стало тем, чем было сейчас, смотрел на нее непонимающими глазами.
-77-
«Ну, что? Что?» — спрашивала она сейчас саму себя, глядя на Пуха. «В чем ты его винишь? Разве ты сама готова была идти без оглядки за ним все эти годы? А теперь? Разве теперь, через двадцать лет, ты готова к этому?». И тут барашек внутри нее поднял голову, и посмотрел ей прямо в глаза. Словно тоже спрашивал ее о том же. И, кажется, впервые она не знала ответа.
— Пух, — наконец, сказала она, — Я очень тебя люблю.
— Я тебя тоже. Спасибо, — отозвался он.
И она вздрогнула от этого «спасибо», еще не вполне осознав, почему.
— Да, — как-то торопясь, сказала она. – Я тут тебе подарок приготовила, — оглянулась теперь она в поисках сумки. Потом, не найдя ее там, где искала, увидела, что сумка лежит на диване, рядом с Пухом. Она молча протянула руку. Пух передал. Лизавета Петровна извлекла из сумки маленькую коробочку с золотым шариком, в виде заколки, к галстуку.
— Возьми. Это – солнце. И немного мячик, — сказала она, — Думай, как тебе нравится.
— Я буду думать, что – мячик, — улыбнулся он, глядя на нее издалека, со своего дивана. Потом взял шампанское, медленными уверенными движениями раскрутил проволоку. Из горлышка пошел сизоватый дымок. Она смотрела на его медленные движения, на его ухоженные руки, с коротко подстриженными ногтями, стараясь не слышать, как затих где-то внутри нее барашек, словно насторожившись.
Взяв два наполненных бокала с шампанским, Пухольцев медленно подошел к ней. Его лицо было серьезным, как всегда, когда он был возле нее совсем близко
— За нас, — сказал Пухольцев, поднося стакан к губам и приглашая ее сделать то же. Она выпила. И где-то далеко, или совсем близко – она не успела этого понять – запестрел, закружился одуванчиковый луг, и там, далеко, где одуванчики сменяли люпины. стоял белый барашек и молча смотрел в сторону приближающегося к горизонту солнца. Он был спокоен, как остающееся после захода солнца, на земле, тепло. Чтобы жизнь продолжалась.
Потом была сырая, холодная, после августовской дневной жары, ночь и неожиданно яркие звезды еще неушедшего лета.
— Ты спишь? – спросил Лизавету Петровну кто-то, будто издалека. И она не сразу поняла, что это – наяву, и совсем близко.
Теперь она шла куда-то смешанным лесом, и где-то впереди все время горел и горел огонек. И как ни старалась она подойти к нему поближе, ей это не удавалось.
— Ты где? – громко спросила она не то огонек, не то еще кого-то, другого.
— Здесь, совсем рядом, — отозвался Пух. – И в отличие от тебя, давно не сплю.
Она открыла глаза. В комнате было темно. Широкая, голубоватая полоса лунного света, льющаяся в открытое настежь окно, освещала сидевшего в кресле у ее изголовья Пуха. Он пил коньяк
— Посиди со мной, — сказал Пух.
— Сейчас. Только сон досмотрю, — сказала она, вновь погружаясь в дрему. – Там. в лесу, огонек, который от меня убегает. Я должна его догнать, — пробормотала она. И снова оказалась в лесу. Теперь она шла быстрее. То, затухая, то разгораясь сильней, огонек уходил от нее все дальше и дальше. Наконец, пахнуло чем-то знакомым. И где-то далеко-далеко в сознании обозначилось – Пух рядом. Он пьет коньяк. Сегодня он свободен. У него день рожденья. Почему бы и нет. И почти сразу появилась круглая, лесная, залитая лунным светом опушка. Огонек, казавшийся сейчас совсем близким, не двигался с места.
— Чего ты хочешь? – вдруг спросили ее откуда-то оттуда, где был огонек.
— Ничего,- остановилась теперь она.
— А зачем идешь?
— Хочу догнать тебя.
— Смотри. обожжешься. Хотя, если очень хочешь…
— Я не знаю, как это – очень хотеть. Все приходило само.
-78-
— Счастливая, значит.
— Не знаю, — отвечала Мячикова. – Все так много говорят о счастье. Хотелось бы знать, какое оно. Может быть, я его тоже встречала, — неуверенно договорила она. – Вот у меня была подруга Таиска, — продолжала Лизавета Петровна, — она очень хотела его найти.
— Нашла?
— Таиска?
— Лиза, с кем ты разговариваешь? Проснись, Лиза, — услышала она над самым ухом. Это был Пух. Наклонившись, он тормошил ее за плечо.
— Ты знаешь это имя? Я никогда не называл его.
— Я училась с ней в одном классе. Мы были школьными подругами.
-?!
— Но я не хочу говорить о ней с тобой, — сказала Мячикова, окончательно проснувшись.
Голубой лунный свет теперь не оставил в комнате ни одного темного уголка.
— Тогда, может быть, ты расскажешь мне, кто такой этот Микки, к которому она ушла. Ты же наверняка знаешь. Расскажи.
— Почему, Лиза?
— Потому что, так тебе и надо, — выпалила она, глядя на Пуха своими громадными черными глазами, которые в полутьме казались еще больше.
— Ну, Лиза, Лиза, — погладил он ее по голове, не говоря ни слова.
— Я ничего больше не хочу слышать про твою Таиску, — опять сказала она.
— Тогда один вопрос. Откуда ты знаешь, что твоя школьная подруга и моя жена – одно и то же лицо?
— Случайно встретились. Разговорились. Да ты не бойся. Я не говорила, что мы знакомы.
— Всё? – спросил Пух, видимо почувствовав особую значимость этого «не бойся».
— Вот теперь всё, — поняла Мячикова.
— Ну, что, догнала свой огонек? – без всякого перехода спросил Пух.
Лизавета Петровна молчала. Она не могла сказать, догнала или нет огонек, который ей приснился.
— A ты? Почему не спал ты?- поинтересовалась она.
— Да так. Сначала снилась ты. Потом я стал думать о том, какая ты будешь на пенсии?
— А-а, это, когда все впереди?- смеясь, спросила она.
— Я и теперь не отказываюсь от своих слов, — понял Пух. – Но вот неожиданно я вспомнил, что ведь и мне скоро предстоит то же самое. И как-то не спалось. Я, конечно, думал об этом и раньше, но сегодня такой день. День рожденья. Вот и не спалось. А потом пришла она.
— Кто? Таиска? — без видимых эмоций спросила Мячикова.
Пух пристально посмотрел на нее. Улыбнулся. Молча погладил по щеке. Потом отрицательно покачал головой.
— Нет. Желтая светящаяся буква, похожая на латинскую ”i”. Она всегда приходит следом за беспокойством, непониманием, иногда болью, зубной, например. Будто хочет объяснить что-то, успокоить. Я словно вижу то, что меня тревожит. И оно уплывает, уплывает куда-то вместе с желтым светом. Так уже было несколько раз. Представляешь, зубная боль уплывает в форточку. Особенно, если утром операция и надо выспаться.
— Да, — сказала Мячикова, не зная, что сказать еще.
— Может, это воображение? – через минуту сказала она, опять размышляя о том, что Пухольцев не из тех, кто видит особый знак в том, что ветерок подул слева, а не справа.
— Я помню, однажды эта буква очень помогла мне, — продолжал Пух. – Был один очень тяжелый больной. Совсем молодой человек. Серьезная патология позвоночника. Нужна была операция. Были сомнения. Я полночи думал. Ведь даже абсолютно владея
-79-
методикой, можно не получить того, что нужно. Много всего. Возраст. Организм. Ну, что там говорить, ты понимаешь. И даже, если операция не навредит, но окажется просто бесполезной – это уже неудача. И этого нельзя допустить. Ну, вобщем, полночи я думал, и вдруг вижу в углу, над окном, светится желтая буква, похожая на латинскую “i”. Я смотрю на нее, а сам думаю о предстоящей операции. И вдруг заметил, как только подумаю в пользу того, что оперировать нужно, так буква начинает светиться ярче, а если против – бледнеет. Это было похоже на диалог, — продолжал Пухольцев. – К утру, проанализировав все «про» и «контра», я решил, что буду оперировать. А еще через несколько часов, уже в больнице, сказал этому парню об этом. И назначил день. И больше уже не сомневался и не думал об этом. Операция прошла успешно.
— Что это было? – спросила Лизавета Петровна. – Может быть, — это твой ангел- хранитель?
— Во всяком случае, это было какое-то высшее «Я», — отозвался Пух, — о существовании которого мы все забываем. – Конечно, — продолжал он. – Кто-нибудь назовет это по-другому. Может быть, интуиция. Но, похоже, это был диалог. Человек, даже, когда он один, на самом деле не один. С ним его опыт, его знание, его отношение ко всему в этом мире. И, чем больше он о нем, об этом мире, знает, тем легче ему, этому миру, противостоять.
— Да. Кстати, пока не забыл, — вдруг сказал Пухольцев. — Узнал я про твою больную, которая была в реанимации. Не было там никакого сотрясения. Это ваши там чего-то не знают. Хотя, должны были бы знать, — выразительно посмотрел Пух на Мячикову.
Мячикова кивнула.
— Так вот, — продолжал он, — Ты была на вызове, когда она ударилась коленом о бампер. И тогда ее, и в самом деле, везти было не с чем. А потом через сутки, уже дома, у нее поднялся сахар .Впервые. И сразу с диабетической комой. И с комой она попала в реанимацию. От этого ее там и лечили. Очень, говорят, была тяжелая. Но ничего, справились. Непонятно, почему ваши все толком не узнали раньше, чем говорить на пятиминутке.
— Да этот Винтовкин. Он всегда так. Такая калоша, — как говорит доктор Труш, — отозвалась Мячикова, смеясь.
— Знаю Труша. Хороший доктор, — отвечал Пухольцев, — Жаль, что он на «скорой» а не в больнице. И Винтовкина знаю, Виталия Викторовича, — как-то с удовольствием произнес Пух его имя. И удовольствие это показалось Мячиковой сомнительным. Она теперь смотрела на Пуха, стараясь угадать по его лицу, что значат эти едва уловимые движения глаз, подбородка, губ. Словно он чего-то не договаривал.
— Винтовкин считается у нас персоной «нон грата», — улыбнулся Пухольцев.- Он взял со стола часы, принадлежащие травматологу. Травматолог вышел помыть руки, а в это время Виталий Викторович заглянул в ординаторскую. Он всегда тут, как тут, где его не ждут. Ну. ты знаешь. Все знают, — сказал он. И опять умолк. – А сестринский пост – напротив, — снова заговорил он. – Его видели. И, когда в ординаторской все собрались, часов не было.
Девчонки клянутся, что, кроме Винтовкина, в ординаторскую никто не входил. Потом ему позвонили. Так он даже не приехал. И долго возмущался по телефону, напоминая, что он – врач. Ну, и так далее. Звонили и Артур Артурычу, как вы там его называете – Фазану.
— Ну, и что он?
— Да ничего. Так и присохло.
— Это же его тень. Винтовкин.
— Тоже слышал, — отозвался Пухольцев.
— Сейчас они внедряют ноу-хау – брать деньги на «скорой» с больных. Где-то на юге берут сто пятьдесят рублей. И то ими заинтересовалась прокуратура. А этим надо пятьсот за фельдшерский и тысячу за врачебный.
Помолчали.
-80-
— Знаешь, я вообще не понимаю, за что брать деньги со «скорой», — проговорила Мячикова. – Скорая ведь не лечит. Если что-то серьезное – в больницу. Вот, доктору. который оперирует или лечит, надо. А «скорой» — цветы, коньяк, написать благодарность. A больше — не знаю. Неизвестно, как пойдет выздоровление. Деньги обязывают, — договорила Лизавета Петровна. – А навязывать врачам квитанции, заставлять их брать деньги, как это делает Артур Артурыч. не знаю…
Мячикова опять помолчала.
— Если иметь в виду медикаменты, так они опять не его, а государственные.
— И что? Люди едут и берут с больных деньги? – спросил Пухольцев.
— Кто берет. кто увольняется. Триумвират, во главе с Серафимой, заседает каждый день. Все ловят рыбку в мутной воде. Уж на что Серафима к этим делам привычна, и то отказывается заседать по этому поводу. К тому же Фазан везде рассказывает, что главная задача – уволить всех Мухоморов. Это значит, тех, кто проработал на «скорой» всю жизнь. А Серафима и сама – мухомор. Так что не очень охотно играет в эту игру. И всегда говорит, что завидует тем, кто увольняется. Но пока сидит.
— Так, в конце концов…
— В конце концов, — поняла Мячикова, — останутся те, кто будет вымогать на вызовах деньги, подсовывать людям эти «фазаньи» квитанции и привозить в зубах тысячу рублей,
из которых они получат сорок. Столько обещал Артур Артурыч каждому за вымогательство.
Потом долго молчали. Слова были не нужны. Они ничего не могли добавить к тому, что было и так понятно.
Теперь Лизавета Петровна сидела на своем диване, намереваясь идти на кухню, чтобы поставить чайник.
— Пять,- сказал Пух, взглянув на часы на стене и посмотрев в окно. Утренний балтийский туман приносил холодную влагу, в окно влетали короткие порывы ветра, первые звуки утренних трамваев, шуршание автомобильных шин, что все вместе, и каждое отдельно, рождало желание ничего не делать. Спустившись со своих сияющих высот, настроение едва держалось на отметке «плюс».
— Ты сказала ему, где ты будешь? – вдруг спросил Пух.
— Он знает, что у тебя день рожденья, — отозвалась она, надевая тапки.
— Ты не хочешь закрыть окно? – спросила она, нарушая паузу.
— Нет.
— Понятно. А почему? – опять спросила она, несмотря на то, что ей все было понятно.
— Жаль пространства, — отозвался Пух. – Да, кстати, скажи-ка мне, почему ты не ездишь в лифте? Ты что-то говорила «об»… — выстроил он фразу на английский манер.
— Потому что он часто застревает, и я боюсь, что когда-нибудь он застрянет надолго. Однажды я видела, что стало с довольно пожилым человеком, которого достали из лифта. Он просидел там почти двенадцать часов.
— И что?
— Он умер, — как бы, между прочим, отвечала она, подходя теперь к окну.
Там, в огромном, свободном, белесо-сером пространстве гасли звезды. и прямо на нее. Лизавету Петровну, смотрела, уходя за край облака, почти полная луна. И сразу становилось темно и холодно.
— От луны тоже бывает тепло? – тоже глядя в окно, удивился Пух. – Никогда бы не подумал. Он хотел сказать что-то еще, но вдруг повернул голову в сторону прихожей. Там звонил телефон. Вопросительно взглянув на Мячикову, Пух взял трубку.
— Да. Спасибо. Да,- слышалось из прихожей. – А сколько времени? Восемь? У меня шестой час. Вы правы… Надо выбросить. Хотя… Пусть еще немного побудут. Можно? – рассмеялся он.- Да. Здесь, — сказал он опять. – Лиза, подойди. Алексей, — проговорил Пух, протягивая ей трубку.
-81-
Теперь она стояла у двери в прихожую. В отличие от Пуха, лицо ее было серьезно. Розовый махровый халат был ей слегка тесен, и теперь она изо всей силы старалась соединить его полы на груди и бедрах. И это никак по-настоящему ей не удавалось. Наконец, оставив это занятие, она стала слушать внимательно то, что ей говорили.
— Я хочу кое-что тебе сообщить, — говорил Алексей, — Звонила Юля, — продолжал он без всякой паузы. – Она хочет зайти. У нее есть к нам какое-то дело, — немного помолчал он. И Мячикова отметила про себя это «к нам». – Ты когда будешь дома? — спросил Алексей.
— Зачем ей я? У нее к тебе дело, ты и принимай, — отозвалась Лизавета Петровна.
— Лиза. я прошу тебя быть дома, когда она придет. Я очень тебя об этом прошу, — помолчав. сказал Алексей. –
— Так, когда ты будешь?
Лизавета Петровна молчала. Она не могла сообразить, когда она будет дома. Так. Значит, завтра – дежурство только послезавтра, сообразила она, тут же вспомнив, что ей совсем не хочется встречаться с женщиной, как две капли похожей на нее саму, когда ей было восемнадцать.
— А когда она собирается быть? – спросила Мячикова, не очень уверенная в том, что спросить надо было именно это.
— Когда ты скажешь.
— Тогда послезавтра. Я сменюсь, и часов в одиннадцать пусть приходит,- сказала она, все еще не понимая, зачем нужно ее присутствие.
— Во всяком случае, у меня нет настроения видеть ее сегодня, — договорила она.
— Понял, — сказал Алексей. И трубка умолкла.
Вернувшись в комнату, где Пух в небольшой белый, пластмассовый тазик собирал посуду, чтобы отнести ее на кухню, Лизавета Петровна молча взяла из его рук какие-то предметы, намереваясь сделать это сама.
— Тебе надо собираться? – спросил Пух, глядя на нее своими вишнями. В глазах был вопрос.
— Нет, — покачала головой она, — Я буду здесь столько, сколько ты захочешь.
Пух помолчал. И снова взял чашки и белый тазик из ее рук.
Она отдала.
Теперь она молча сидела в кресле. Сидела долго, не шевелясь. В какое-то мгновенье ей показалось, что она сидит очень давно. И все, что когда-нибудь происходило с ней вне пределов этого кресла и этой комнаты, было не с ней, а с кем-то другим, кого она хорошо знала. А ее жизнь, жизнь Лизаветы Петровны Мячиковой, началась двадцать лет назад, когда она привезла аппендицит в больницу. Прошло еще минут пять, и перед глазами возник Алексей. И она увидела, как он входил в тамбур уже набиравшего скорость поезда. Сидя сейчас в чужой, по сути, малознакомой ей квартире, она вдруг особенно остро почувствовала, что все еще ответственна за него, несмотря ни на что. И это не было ни тяжелым бременем, ни досадной необходимостью. Это просто было частью ее жизни. и, может быть, именно это – ответственность за него не позволяла ей перестать быть тем, кем она была – женщиной, началом и продолжением. в котором примиряется все. Даже самое непримиримое. Ничего не отвергая, ни от чего не отказываясь, она хранила в себе самое главное – то, чему и сама была обязана своей принадлежностью, своим статусом, своим внутренним величием. Она хранила в себе всю ту положительную энергию, которая когда-нибудь была обращена к ней. Некий суммарный положительный заряд, суммарный положительный таксис, которым жив и будет жить человек. И это придавало ей силы вступать в каждый свой новый день с радостью и надеждой.
Продолжая все так же сидеть в кресле, и теперь обдумывая возможную встречу с Юлей, Лизавета Петровна никак не могла эту встречу себе представить. Подумав в очередной раз об этом, она вдруг поняла, как мало места занимала Юля в ее сознании. Несмотря на то,
-82-
что произошло. Удивительно, но она никогда не думала о ней после того, как Алексей ушел. И никогда, ни в какие минуты не представляла себе этой встречи. Нет, ей совершенно не хотелось присутствовать там и тогда, где и когда будет эта женщина, как две капли похожая на нее саму, когда ей было восемнадцать. Она знала этих молодых, красивых, уверенных в себе девочек-подростков. Они почему-то всегда чувствовали в ней соперницу, даже, если никакого повода не было. Лизавета Петровна говорила спокойно и мало, никогда ничего не преувеличивала, а открытый взгляд больших темных глаз воспринимался как некий вызов. А значит, и относиться к нему надо было настороженно. А еще лучше – что-нибудь недосказать, оттенить, что-нибудь передернуть.
Потому что ничто так не раздражает, как сказанная просто и ясно обыкновенная правда, даже, если она прямо не затрагивает никого. И вдруг получается, что говорить больше не о чем. Нечего обсуждать. Нечего переиначивать. Все ясно. И последнее слово, которое всякий норовит оставить за собой, остается за правдой. И именно это раздражало больше всего. А Лизавете Петровне доставалась вся ненависть и неприязнь, которые предназначались этой самой правде. Впрочем, те, кто поумней, становились друзьями. И
это Лизавета Петровна тоже знала. Но сейчас она, пожалуй, не хотела бы, чтобы Юля вдруг стала ее другом. К этому она не была готова.
Посидев в кресле еще немного, Лизавета Петровна вдруг поняла. что почти совсем перестала ощущать время. Веселый звон пробежавшего под окном трамвая , и долго еще затухающий металлический звук обратили ее к реальности. Она встала с кресла, и вышла на кухню.
Пух стоял у окна, лицом к солнцу, которое уже входило в квартиру. Она остановилась у двери в кухню, не решаясь, или намеренно не проходя дальше. Что-то внутри остановило ее, и она продолжала стоять, глядя на то, как Пух, подставив солнцу лицо, грудь, плечи,
стоял, не двигаясь и, казалось, даже не шевелясь. Она видела, как тончайшие золотистые нити света, пронизав и продолжая пронизывать прилегающее к Пуху пространство, и еще не достигнув двери в кухню, где стояла она, будто отдаляли Пуха все дальше и дальше. И этот процесс не только не прекращался, но продолжался, и в какую-то минуту ей показалось, что и она сама отдаляется от Пуха и от этого пронизанного солнцем пространства все дальше и дальше. Она понимала – нужен всего один шаг вперед, чтобы потом никогда ни о чем не жалеть. Но сделать это было невероятно трудно. Сейчас она стояла как бы на границе дня и ночи. И ночь тихая, теплая, бездумная, будто не отпускала ее. Тогда она решила подождать, когда и сюда, где она стояла, придет солнце. Взглянув туда, где разделялись эти два пространства, она поняла, что солнце придет сюда, где она стояла, еще минут через десять. Чепуха какая-то, подумала она. Вот же он, стоит рядом. До него каких-нибудь три метра, и все. И никогда больше ни о чем не жалеть. Никогда, — пронеслось в голове. И, удивившись тому, что она все еще стоит на своем месте, там, где она стояла, у двери, Лизавета Петровна как-то слегка напряглась, будто собираясь что-то предпринять. Она сделала это совершенно беззвучно, чтобы Пух обернулся. В следующую минуту она сделала шаг, потом второй, и он подхватил ее на руки в самой середине солнечного пятна.
— Хочешь, я никуда не уйду, — спросила она.
— Хочу, — сказал он, целуя ее.- Но, как я понял, — там есть проблемы, — сказал он, имея в виду недавний разговор с Алексеем. – Реши их и приходи совсем.
Она молча кивнула, глядя на него барашкиными глазами.
Пройдя два первых этажа в абсолютной темноте, Лизавета Петровна услышала, как наверху – на четвертом или на пятом — хлопнула дверь. Потом что-то проговорил женский голос. Она не поняла, что сказали, но в эту минуту наверху загорелся свет. Вот хорошо, подумала Мячикова, и улыбнулась свету. И в самом деле, зачем им я, опять пришла мысль
-83-
о Юле и Алексее. Теперь она продолжала шагать по лестнице, не опасаясь, что споткнется. Снова и снова перебирая в памяти вчерашний разговор с Алексеем по телефону, она вдруг обнаружила, что так по-настоящему и не вникла в проблему. Слишком далека она была и от Юли и от Алексея. И, хотя ее отношение к Юле, в целом, не изменилось – ее по-прежнему не интересовала эта похожая на нее саму женщина, которая, говоря обывательским языком, отняла у нее мужа, она все-таки нет-нет да и вспоминала о том, что Юля хочет что-то сообщить. И это, как ей казалось, было все-таки для нее не совсем безразлично. Иногда это маленькое небезразличие сменялось раздражением, и тогда она чувствовала острую неприязнь к Алексею. Пусть разбирается сам, думала она. В конце концов, ей есть, о чем думать.
Дойдя до нужной квартиры на пятом, она молча вошла, не звоня, так как дверь была полуоткрыта. По рации сказали, здесь нужно было выполнить назначения участкового врача, что иногда делалось по особому распоряжению с 0-3.
Острый запах давно немытого помещения. нестиранного белья и прокисших подмышек заставил выдохнуть и потом неглубоко вдохнуть. Этот адаптивный прием работал
безотказно. Потом уже было легче. Старая мать, и старая же, немногим моложе, дочь. Старые вещи. Старые фотографии на стенках. Взгляд пожилой женщины откуда-то издалека. И улыбка – словно из прошлого. Будто тест на понимание. И еще другая улыбка на лице, немного моложе. Ее саму с растянутыми в ответной улыбке губами воображение дорисовало тотчас. Чтобы поверили, что можно спросить все – и про таблетки. и про горчичники и памперсы, и про то, надо ли есть черный хлеб на ночь и выпивать стакан простокваши.
И Лизавета Петровна почувствовала, что она, и в самом деле, улыбается, глядя на двух женщин, которым она была нужна.
— А что, доктор, поди, сама не пьешь на ночь эту самую простоквашу? – спрашивает старшая.
— Ну, уж ты, мам, скажешь, — осуждающе глядит на мать та, что помоложе.
И обе улыбаются, обнажая голые десны.
Разглядывая амбулаторную карту, Мячикова в ответ улыбается тоже. Но раньше, чем она успевает что-то сказать, в разговор опять вступает первая, как бы продолжая начатую ею же самой тему.
— А что ж, доктора тоже на ночь простоквашу пьют, когда надо, — словно бы отвечает старшая самой себе.
— И то, и то,- отвечает та, что помоложе.
— Ну, — стоя у постели с уже приготовленным шприцем, наконец, говорит Мячикова. – Начнем?
— Уже,- удивляется первая, глядя на Лизавету Петровну одновременно и доверчиво и настороженно и улыбаясь в ответ.
— Ну, как? Не больно? – спрашивает Лизавета Петровна, закончив инъекцию и извлекая шприц.
— Не-е. Всегда бы эдак.
— Ну, в чем же дело? – отзывается Мячикова, присаживаясь теперь к столу записывать карту. – Матрена Степановна, — говорит Мячикова, поглядев на записанное в карте имя и отчество.- Надо будет, сделаем.
— Ишь, кака доктор. Веселая, — с благодарной улыбкой отзывается та, кому была сделана инъекция — Матрена.
— Ну, мам, ты скажешь, — выражает свое отношение к сказанному та, что моложе.
И все трое долго молча поглядывают друг на друга, не зная, что говорить дальше. Дописав карту и снова поглядев на больную, Лизавета Петровна теперь смотрит на нее дольше и с интересом. Та улыбается, вытирая тряпочкой свои светлые, все время слезящиеся глаза. И
-84-
Мячикова, собрав ящик и поставив его на стол, еще немного смотрит на Матрену, видя, как Матрена тихо, на ухо, говорит что-то дочери.
Через минуту дочь приносит из кухни и дрожащими руками подает Мячиковой полулитровую банку яблочного варенья.
— Возьми, дочушка, — говорит Матрена, — Ты из каких будешь? – спрашивает она, выставив вперед ухо.
И та, что помоложе, смотрит на Лизавету Петровну пристально, не шевелясь, боясь пропустить ответ.
— Возьми, — опять говорит Матрена, глядя на Мячикову, — Больше нет ничего.
— Не надо. У меня есть. И варенье есть – и яблочное, малиновое. И вообще – все, — говорит Лизавета Петровна.
— Это хорошо, что есть, — говорит Матрена. — Ты из каких будешь? – опять спрашивает она теперь громче и опять выставляя вперед ухо, мельком взглянув на дочь.
— Из воронежских, — отвечает Мячикова.
— А-а, — словно вслушиваясь в звучание сказанного, понимает Матрена.
— Что ж. Все – Россея.- говорит она, крестя Лизавету Петровну крупным крестом.
Потом Матрена улыбается улыбкой, которая, должно быть, очень шла ей в молодости.
И вдруг отступили куда-то в тень и вещи, и фотографии, и сама нищая бесприютная старость. И холодная, захламленная квартира словно наполнилась воздухом и теплом.
— Ну, до встречи, — говорит Мячикова, обращаясь по очереди то к одной, то к другой.
— Да уж как бог пошлет, — отозвалась старшая, глядя на Мячикову светлыми слезящимися глазами. А ее дочь быстро — быстро семенит к двери, чтобы поскорее открыть, не задержать. Уважить.
Оказавшись одна на лестнице, Мячикова долго молчит. Сама с собой. С чем-то таким, что далеко-далеко в ней самой молчит тоже. Она не вспоминает ни о Юле, ни об Алексее, ни о Пухе. Она идет и идет со ступеньки на ступеньку вниз, вверх, к одному порогу, к другому. Перед глазами — Матрена, светлые, бездонные, слезящиеся глаза. Бесприютная старость, и эта «Россея», которая в ней.
Итак, Юля, вдруг снова вспоминает Мячиков, услышав звякнувший, будто привязанный к ее ноге колокольчик.
И давняя догадка, которая уже несколько лет приходила и уходила, опять зазвенела потаенной правдой. Она сама оставила его, кажется, впервые сознательно подумала Лизавета Петровна о Юле. И почему-то теперь не сомневалась в этом.
Должно быть, захотела изменить свою жизнь. И эта последняя мысль точка в точку легла на однажды оброненную на кухне Алексеем фразу о том, что Юля все его куда-то возила, водила, чего-то требовала. Не сиделось ей на месте. Хотелось чего-то другого. Именно это и хотел объяснить ей однажды Алексей, когда она не стала слушать. Она и теперь не хотела, чтобы он что-нибудь ей объяснял. Не нужно ей это было. В конце концов, человек все должен решать сам, думала она всегда и теперь тоже. Но вот догадка все больше и больше обретала в ее сознании черты неколебимой правды. И она и сама не могла объяснить, почему. И уже нажимая кнопку очередного звонка, не думала об этом.
Открыла женщина, приятная блондинка, лет сорока девяти. Нет, пятидесяти. снова подумала Лизавета Петровна. Я всегда не угадываю год или два. Совсем чуть-чуть. Чего-то мне нехватает, размышляет Мячикова, глядя в лицо блондинке и стараясь угадать, что ту беспокоит.
Открыв дверь, блондинка безразлично, словно нехотя, взглянула на Мячикову, повернулась к ней спиной и пошла в направлении комнаты, похоже, приглашая следовать за ней. Комната была просторная, если ни сказать – пустая. Стол, стул, кровать, проводное радио на стене, ковер на полу и кипа старых газет в углу.
-85-
Выслушав блондинку и осознав, что вызов был один из многих — одиночество, бессонница, головная боль, давление — организм активно возражает против всего сразу –
Мячикова попросила разрешения сесть.
— Некуда, — сказала блондинка, хотя там, в кухне. есть табуретка. Несите.
Лизавета Петровна принесла. Потом села.
— Муж ушел, — сказала блондинка коротко, выжидательно глядя на Мячикову.
— Придет. – отозвалась Мячикова полушутя-полусерьезно, накладывая манжетку тонометра.
В ответ – тяжелый, раздраженный взгляд, насмешливая линия рта, готовые что-то произнести губы.
— Я с вами, как с человеком, — вдруг сказала блондинка, отстраняясь от Мячиковой.
— Я — то же, — совершенно серьезно сказала Лизавета Петровна, не зная, что говорить еще.
— Убирайтесь, — наконец, сказала блондинка, поднимаясь и направляясь к двери. – Другого врача вызову.
Уже сидя в машине. Мячикова слышала по рации разговор на 03.
— Так и сказала «придет»? Конечно. A то! – изрядно налегая на «о», говорила ответственный врач Татьяна Васильевна. – Грубила, Так пришли бы и пожаловались, — продолжала ответственный врач. – А то еще скажите – оскорбляла. Не докажет, — опять говорила она, видимо, не зная, что ее слышно по рации.
Лизавета Петровна знала эту Татьяну Васильевну. Она тоже была из «мухоморов». И, если Серафима почти гордилась тем, что она проработала на «скорой» почти сорок лет и еще пять после пенсии, а значит. была «мухомором» заслуженным, то Татьяна Васильевна всячески против этого возражала, и будто оправдываясь, говорила, что «мухоморы» еще очень на многое способны, что, конечно, было самой настоящей правдой.
А Лизавета Петровна все шла и шла по лестнице то вниз, то вверх. с каждым днем приближаясь к тому часу, когда уйдет на пенсию. И непонятно, чему радуясь, поскольку этот день должен был наступить совсем скоро, сочиняла песенку про «мухоморов»ю Там были слова и про укор, и про «судьбе наперекор», и песенка получалась не то, чтобы неплохая, а очень даже хорошая, жизнерадостная такая песенка, кто бы там что ни говорил.
Когда Лизавета Петровна подъехала к очередному подъезду, было четыре часа утра. Пелена мокрого снега, за которой угадывалась стоявшая у подъезда еще одна машина «скорой», расступилась, и в луче фонарного света появились заснеженные ступени, тусклая лампочка, и под ней – еле видный номер подъезда. Но еще раньше, чем войти в подъезд, Лизавета Петровна увидела яркий свет в окнах третьего этажа, что сразу остановило. Яркие окна на фоне абсолютного большинства темных, словно глядящих утренний сон, были не только странным несоответствием, но неким пугающим сигналом, знаком беды. И это почти всегда была смерть. И она всегда была некстати, даже когда была вполне предсказуема и неизбежна. И мало, кто сознавал, что она просто делает свое дело. Она приходила за следующим, никого не спрашивая ни о чем. Некстати. Интересно, есть ли какая-нибудь внутренняя связь между английским «Next» и русским «Некстати». иногда думала Лизавета Петровна. Должно быть, есть, однажды обрадовалась своим изысканиям она, вспомнив про одну общую индоевропейскую языковую группу. И сейчас, глядя на освещенные окна третьего этажа, она снова вспомнила английское «Next» — следующий.
Потом, когда Мячикова вошла в подъезд и к этому добавились чьи-то торопливые шаги на третьем, хлопанье дверей где-то выше, сдавленный женский всхлип и резкий, тяжелый звук хлопнувшей входной двери внизу, это впечатление усилилось. И раньше, чем она осознала все происходящее окончательно, она была уже на третьем, перед открытой
-86-
настежь квартирой. И, несмотря на то, что ей надо было идти выше, остановилась. И только сейчас узнала эту квартиру. Она была здесь несколько раз. Здесь жил Савва Федорович, ветеран, фронтовик, участник обороны Севастополя. Не было дня, чтобы он не слушал пластинку с записью известной песни «Легендарный Севастополь». А когда доходило до места, где пелось «Город русских моряков», он всегда плакал. Его жена, Лидия Дмитриевна, говорила – «Раньше-то не так он печалился. А как стало известно, что Севастополь теперь – не наш, так совсем затосковал. Слушает и слушает. И плачет. Уж и врач участковый знает. Уберите от него, говорит, эту пластинку. Ему нельзя. У него сердце. Да что сделаешь? Каждый день после вечернего чая заводит. Уж его и в дому все соседи зовут «Севастополь». A он — все одно. Иногда и я с ним поплачу. Вместе там были», — заключала она. «А что сделаешь?» — говорила она в другой раз. «Севастополь – это его гордость. Он был там несколько раз ранен. Но с передовой не ушел. Подлечится и опять…».
Остановившись теперь у открытой настежь двери квартиры, Лизавета Петровна увидела сложенные в углу сумки и оборудование «скорой», сдвинутую со своего привычного места обувь, открытые двери всех комнат в глубине квартиры, большое зеркало, в прихожей, завешенное чем-то темным, потом в коридор вышла какая-то женщина, в черном, и поздоровалась с ней. Через мгновенье Лизавета Петровна узнала – это была Лидия Дмитриевна. Справа, в комнате, работали медики. И Мячикова узнала доктора Труша и Юрочку.
— Входите, — сказала Лидия Дмитриевна.
— Мне наверх, отозвалась Лизавета Петровна. – Здесь уже есть доктор Труш.
Лидия Дмитриевна, в прошлом красивая голубоглазая блондинка, кивнула.
— Только не закрывайте дверь, — сказала она. И Мячикова поняла. Она знала этот обычай – держать в таких случаях дверь настежь, чтобы непрошенная ночная гостья поскорее ушла. Не задержалась.
Уже поднимаясь вверх по лестнице, Лизавета Петровна услышала сзади голоса. Она обернулась. Из открытой двери вышел доктор Труш со своей кардиологической командой.
Поприветствовав ее глазами, Труш кивнул Мячиковой.
— Что? – спросила Лизавета Петровна с верхней ступеньки лестничного пролета.
— Отек, — коротко ответил Владимир Алексеевич. – Трое суток почти без улучшения. И все, — опять сказал он, кивком головы отпуская ее. И было в этом коротком диалоге столько по-человечески обидного, что ни о чем больше думать не хотелось. Она молча пошла «обслуживать» свой вызов. Слово — то, какое! Как в ресторане или парикмахерской. Много лет прошло с тех пор, как она услышала его впервые. Но так и не смогла привыкнуть. Вот, и Владимир Алексеевич только что обслужил вызов, подумала она. Если кто-то думает, что врач идет консультировать, лечить или, в конце концов. оказывать помощь, это – неправда. Врач идет «обслуживать»хотелось Лизавете Петровне хоть кому-нибудь сказать. Но мысли имеют привычку приходить не вовремя.
Перед ней открылась дверь квартиры, в которую ее вызывали.
— Севастополь? – спросила молодая женщина, видимо, дочь больной, к которой приехала Мячикова.
Лизавета Петровна кивнула.
— Мы поняли. Здесь уже три дня «скорые» одна за одной, — сказала женщин.- Всё надеялись. А тут соседка позвонила.
— Правильный был человек, — сказала женщина из глубины квартиры та, к кому Лизавета Петровна приехала. Мячикова вошла в комнату, и увидела, что эта квартира расположена окнами на другую сторону дома. Поэтому и не было видно света со стороны подъезда.
— Правильный,- опять сказала женщина с усталым, слегка примятым, лицом, которое Мячикова увидела, когда подошла к постели.
Лизавета Петровна кивнула.
-87-
С минуту никто не проронил ни слова.
Уже с шести часов утра, за два с половиной часа перед сдачей смены, большинство дежуривших было в состоянии напряжения. Сегодня, после пятиминутки, в кабинете Главного, должно было состояться заседание комиссии по допуску фельдшеров к сдаче экзаменов на категорию на местной базе. Но раньше, чем получить благословение, надо было написать письменную работу, в которой должна была быть отражена деятельность фельдшера за три последних года – сколько вызовов, каких, особые случаи, повторные. вызовы спецбригад. Все это следовало выбрать в медстатистике по журналу и написать работу.
Но вот работы написаны, заявления поданы Главному, который должен их подписать или нет. И вот сегодня, после пятиминутки – комиссия.
Уже организовавшаяся в восемь часов утра очередь к Главному, длинная и скучная, как много раз слышанный анекдот, безмолвствовала. Аттестацию положено проходить раз в пять лет. И хоть Козодоев и говорил всем – «Это нужно вам» и «Это ваше личное дело», и при этом у него от удовольствия даже задерживалось дыхание, это не было правдой. Это, прежде всего, и Главным образом нужно, как говорят на производстве – «производству». А еще точнее – больным, чтобы к ним приезжали своевременно подготовленные специалисты. Раз уж эту службу не упразднили. Но демагогия есть демагогия, даже, если она исходит от должностного лица. На самом же деле, никаким «вашим» делом это не было. И никто по своей инициативе пройти специализацию, а потом и аттестацию – не мог. И вот люди, давно работающие в «скорой» и не очень, мужчины и женщины, старые и молодые, одержимые одним желанием получить разрешение, затаив дыхание, стоят в очереди на поклон.
Кто-то входит в кабинет, обворожительно улыбаясь, кто-то, демонстрируя щиколотки, кто-то, не успев стереть с лица тупое упрямство, кто-то, отчаянно не желая прогибаться.
Фазан сидит в центре стола, приняв непринужденную позу, слегка поигрывая челюстями. Он поворачивает лицо то в фас, то в профиль, и сразу же вспоминается байка, что где-то в полуприкрытом ящике стола перед ним лежит маленькое зеркальце. Если хочешь казаться большим начальником, надо быть большим актером. В мимике, жестах, взгляде. Его точечные зрачки пристальны, его рот, как всегда, собран так, что, кажется, даже заговорив, он до конца его не откроет, его челюсть, выставленная вперед, вместе с подбородком, надменна. И потому – смешна. Он словно играет в Главного врача, как дети играют в Карабаса Барабаса. Глядя на чье-нибудь лицо, он внимательно смотрит на его выражение. Выражение лица – это главное. В нем не должно быть безразличия. Безразличие — вот, чего он не терпит. Его все должны любить и смотреть на него, по крайней мере, с обожанием. Если без обожания, человек подозрителен, или еще того хуже — недоброжелатель.
Рядом с Фазаном – вышедший из доверия начмед. Один раз, хорошо посмеявшись и проиграв этот поединок, он теперь сидел тихо, почти не открывая рта. Должно быть, дожидаясь, когда, наконец, сможет уйти.
С другой стороны Фазана — Koзодоев. Он давно забыл об американской нозологии и теперь всячески старается укладываться в отечественную.
У стола стоит фельдшер Чижикова, двадцать лет работающая без категории. Мать двоих детей. После суток она едва держится на ногах, но дело сделать надо. И вот стоит.
— А. Сердечная астма. Ритм галопа, — произносит Фазан, глядя в ее работу, которую он, в конце концов, должен подписать или нет.
— Кто это вам такое сказал? – возражает Фазан, не стерпев, что фельдшер Чижикова рассуждает про какой-то там «ритм галопа».
-88-
— У Чазова написано, — робко возражает Чижикова, не глядя на Фазана. – Вот, — протягивает она объемистый том, который взяла с собой. Сказав это, молодая женщина, знающий фельдшер, одна из тех, кто не смотрел на Фазана с обожанием, умолкает.
Не обращая внимания на реплику про Чазова, Фазан нажимает кнопку селектора, соединяется с кардиологической бригадой.
— Татьяна Васильевна, — говорит он, — А что и в самом деле при сердечной астме бывает ритм «галопа»?
— При сердечной астме? – спрашивают с линии, налегая на «о». – A что? — слышат все присутствующие вместо вразумительного ответа.- А зачем вам? – опять интересуется врач кардиологической бригады.
— Да вот тут одна фельдшер в работе написала.
— Ну, уж, чтой-то она. И правда,- что-то по-своему поняла Татьяна Васильевна. — А кто?
Видимо, оценив ситуацию, Фазан отключает селектор, так и не поставив точку в вопросе, но уже перечеркнув красным напечатанную на машинке работу.
Растерянная Чижикова молчит.
— Где вы брали эти данные? – спрашивает Фазан, теперь имея в виду статистические данные за последние три года.
— В медстатистике, — отвечает фельдшер.
— Вы были в медстатистике?
Чижикова с непониманием смотрит на Фазана. Теперь она видит – он вошел в раж. Поигрывая физиономией, он снова нажимает клавишу. И просит зайти Серафиму.
— Посидите, — говорит он, наконец, Чижиковой.- За дверью. Мне надо поговорить с Серафимой Гелевной. Если она скажет, что вы были, я вам поверю.
Чижикова, поглядев на безмолвно сидевшего начмеда, выходит за дверь. Ждать, когда придет Серафима.
За минуту до того, как она вышла из кабинета, туда зашел Винтовкин.
— Я бы не дал ей категорию – вслух сказал Винтовкин, указав глазами на Чижикову.
«Я бы то же»,- словно говорили в ответ точечные глаза Фазана.
— Но она уже двадцать лет работает без категории, — произнес Козодоев, и осекся под внезапно на него брошенным взглядом Фазана.
— А вообще, человек, конечно, должен жить жизнью коллектива, — произнес он замшелую фразу из недавнего прошлого, видимо, не найдя ничего другого для своей реабилитации.
— У вас есть к ней претензии? – коротко спросил Козодоева начмед.- Если есть, то скажите.
— Со мной она, например, никогда не здоровается, — ответил вместо Козодоева Винтовкин, поглядев на уже взявшуюся за ручку двери Чижикову, когда Фазан выслал ее из кабинета.
— Это имеет отношение к профессии? – коротко осведомилась Чижикова, немного задержавшись на пороге.
— Я сказал вам выйти за дверь, — рыкнул Фазан. И Чижикова уже не сомневалась, что к сдаче экзаменов на категорию она допущена не будет. Низко опустив голову, она вышла из кабинета. куда тут же проскользнула Лена Зайцева. Зайцева, как Зайцева, как тысячи других Зайцевых на свете. Но как она умела смотреть на Фазана! Как обворожительно, как самозабвенно, с каким пониманием, а главное, безоговорочно признавая все его сомнительные достоинства. Вот для чего дается человеку лицо, иногда думала Мячикова – для того, чтобы получать все, что дают, и что еще не дали, но могут дать. А с таким лицом, как у Чижиковой, на котором написаны независимость и достоинство, раздумывала теперь, стоя в очереди, Лизавета Петровна, не дадут и того, что положено.
— Ну, что, — спросила Лизавета Петровна вышедшую в коридор Чижикову.
— Не знаю, — отозвалась та, улыбнувшись Мячиковой приятной улыбкой. Она могла улыбаться, когда хотела.
-89-
Ответив Чижиковой, Лизавета Петровна с пониманием кивнула, подумав, что и она сама, Мячикова, тоже может улыбаться, как эта Зайцева, а, может быть, и еще лучше. Но она не может улыбаться тогда, когда ей этого не хочется.
Размашистый шаг Серафимы прервал ее размышления.
— Зачем я ему? – спросила Серафима неизвестно кого.
— Спросить, делала ли я выборку в статистике, — с затаенной надеждой сказала Чижикова.
— Господи, и только-то? Конечно, делала, — подмигнула она Чижиковой, уже входя в кабинет. И было ясно, что Серафима ответит ему утвердительно при любом раскладе.
Прошло две или три минуты, и Серафима вышла.
— Все в порядке, — сказала она Чижиковой. И фельдшер не очень уверенно улыбнулась.
Следом за Серафимой вышла улыбающаяся Зайцева. Без интереса оглядев очередь, она вышла из приемной, оставив открытой дверь.
Через минуту Чижикова сделала попытку снова войти в кабинет, где сидел Фазан с командой, и тут же вышла назад.
— Нельзя,- сказала она. – Сказали – пусть зайдет Муслимовский. – Но ведь его здесь нет, — посмотрела она по сторонам.
— Муслимовский, — выглянул из кабинета Козодоев.- Муслимовский, — опять позвал он. – Тогда вы, — обратился он к Мячиковой, игнорируя Чижикову.
-Сейчас не моя очередь, — отозвалась Лизавета Петровна, указав глазами на женщину, лет сорока, стоявшую в очереди впереди. Чижикова снова села на стул. В ее глазах уже не было надежды. Но теперь она, кажется, была спокойна.
Время от времени поглядывая на Чижикову, Лизавета Петровна все больше и больше раздумывала. идти ей или не идти за разрешением на сдачу экзаменов на категорию. Она вспомнила Фазаний точечный взгляд, блуждающий по переносице, отчего становилось смешно и щекотно, его манеру не до конца проговаривать слова, вертеть шеей то вправо, то влево, и поскольку она была почти уже «мухомор», на которых он с Винтовкиным ополчился, решение не ходить на аттестацию утвердилось как-то само собой. Ни о чем не хотелось, кого бы то ни было просить. Обходилась она без категории — сначала без восьми рублей, потом без двадцати – обойдется и без двухсот, что по нынешним временам было вполне соизмеримо с восьмью. Прошло еще несколько минут, и теперь она уже знала, как она поступит. Но хотелось поддержать Чижикову. Ее вызвали в кабинет, когда в очереди оставалось всего два человека — она сама, Мячикова, и Юрочка. из команды доктора Труша.
Когда Чижикова вошла в кабинет, стало тихо. Принял свою обычную фазанью позу Артур Артурович. Бесстрастно и будто нейтрально смотрел на вошедшую голубоглазый начмед. И только Козодоев с Винтовкиным, время от времени поглядывая друг на друга, вели глазами только одним им понятный диалог. И по этому диалогу Чижикова поняла, что разрешения сдавать экзамены на аттестацию не будет. И не ошиблась.
— Ну, вот. Спросили мы Серафиму Гелевну — были вы или не были в статистике, делали или не делали выборку. Она сказала, что видела вас в архиве. Но, зачем вы приходили, точно сказать не может. Мы тут еще поговорили и решили, что на этот раз вы не попадаете, — произнес Козодоев. – Работу надо переделать, — добавил он, поглядев на Фазана.
Фазан качнул головой в знак согласия, и перечеркнул красным карандашом два остававшихся листа.
— Только через год, — произнес Фазан. – Да. И еще, — остановил он Чижикову уже у двери —
Частица «не» с глаголами пишется вместе, — услышала Чижикова. не сразу осознав, что то, что она услышала, действительно было сказано.
— И здороваться надо, — произнес Винтовкин.
-90-
— Человек должен принимать участие в жизни коллектива, — распираясь от гордости за свой посильный вклад в дело общественного воспитания, завершил Козодоев. Но лица его Чижикова уже не видела. Она вышла в приемную бледнее, но, кажется, спокойнее, чем была.
— Вас уже кри-ча-ли, кри-ча-ли на вы-зов, — трудно произнесла птица Феникс. – Кри-ча-ли, кри-ча-ли, – опять сказала секретарша – Они ос-та-ви-ли вам ва-ши два вы-зо-ва. Я объ-яс-ни-ла…
— А вы, Лизавета Петровна, почему сидите? – спросила Чижикова, когда Лизавета Петровна Мячикова поднялась ей навстречу, чтобы вместе выйти из приемной. – Еще пойдете? – опять спросила Чижикова.
— Я? Так ведь, если таким, как вы, не дают, которые по два вызова обслуживают, тая я и вовсе — без пяти минут «мухомор», — отшутилась Мячикова, и, обрадовавшись своему окончательному решению, быстро пошла вслед за Чижиковой к выходу.
Уже войдя в прихожую, Лизавета Петровна поняла – в квартире, кроме Алексея, есть кто-то еще.
Она медленно сняла и повесила на плечики свое любимое пальто из плащевой ткани, с которым не расставалась. Потом, так же, не спеша, сняла туфли. Долго почему-то раздумывала, куда их поставить. И не найдя ничего лучше, поставила их на тумбочку, впрочем, тут же осознав, что надо было поставить вниз, в ящик для обуви, как делала это всегда. Она уже была близка к тому, чтобы переставить туфли, но сделать этого не успела
— Лизавета Петровна, а у нас гости, — услышала она голос Алексея, который уже выходил из кухни. А Лизавета Пентровна с удивлением подумала, почему он назвал ее не как обычно, а по отчеству. Алексей как-то виновато улыбнулся, потом подошел к тумбочке, снял туфли и поставил их вниз в ящик для обуви. Затем широким жестом руки пригласил ее в кухню, которая была закрыта, но было слышно, что на плите что-то кипело.
Кивнув Алексею и все еще оставаясь в прихожей, Мячикова подошла к зеркалу. Ей вдруг захотелось войти в кухню красивой. И как только она поняла, что она этого хочет, так тотчас увидела себя в зеркале такой, какой хотела. Темные глаза, словно слегка запавшие после бессонной ночи, светившиеся приятной усталостью и сознанием хорошо выполненного долга, мерцали. А подсознательная радость оттого, что можно было, наконец, расслабиться и отдохнуть, придавала этому мерцанию живость и будила воображение. А все вместе делало ее вполне самостоятельной женщиной, хорошо знающей все гримасы жизни и умеющей противостоять им.
Да. она умела противостоять им, этим гримасам жизни, во всяком случае – внешнею Главное, чтобы хватило сил выглядеть сильной, всегда думала она. А уж с собой мы как-нибудь справимся. Но это, последнее, не успело прийти ей в голову сейчас. Дверь в кухню опять открылась, и на пороге появилась Юля. Она приветливо, и, как казалось, искренне, улыбалась. И все еще была похожа на нее саму, когда ей было восемнадцать.
Кивнув гостье, поздоровавшись с ней одними глазами, Лизавета Петровна пригласила Юлю в комнату, а с ней и стоявшего за ней в проеме кухонной двери, Алексея, указав на диван, стоявший почти посреди комнаты, напротив кресла. Через минуту она села в кресло сама, Юля и Алексей — на диван, напротив. Следом за ними, из кухни. выбежал мальчик, лет пяти.
-Валик, не балуйся, — сказала ему Юля, видя, что ребенок, не зная, где сесть, перебегает с места на место. Валик послушно сел рядом с Юлей.
Синие джинсы, голубая майка, ярко-желтая курточка, ярко-синие глаза. Ребенок был очень похож на Вовку, когда тому было пять. «Удивительно» будто сказала кому-то Лизавета Петровна, уже понимая, что этот мальчик – то, чего она еще не знает.
-91-
— Какое интересное имя – Валик, — наконец нарушила молчание Мячикова, глядя на мальчугана.
— Он родился в день Святого Валентина, — отозвалась Юля, слегка улыбаясь и глядя на Валика.
— Дитя любви, — подтвердил ребенок и, не понимая ситуации, поглядел на Юлю, потом на Алексея. Все молча улыбнулись.
— Ну, что, — через минуту сказал Алексей, глядя на Лизавету Петровну. И она поняла- это было началом разговора, который был нужен им обоим.
— Юля просит,- опять сказал Алексей, — чтобы ты позволила остаться Валику здесь на некоторое время.
— Да, с отцом, — подтвердила Юля, улыбаясь своей широкой улыбкой.- Мне надо ненадолго отъехать. Вы знаете, у меня в этом городе больше никого нет.
— Я согласен, — неожиданно сказал Валик, и Лизавета Петровна увидела, как тесно он теперь прижался к отцу, как-то незаметно придвинувшись к нему поближе. Алексей молча гладил Валика по голове, глядя в ее сторону с напряжением.
— Некоторое время. это сколько, — неожиданно для себя самой спросила Лизавета Петровна, глядя на Юлю.
— Недели две-три, — отвечала Юля. – А потом я заберу его.
И повисла пауза, пустая и неподвижная, как слюна, неожиданно заполнившая рот так. что невозможно было произнести ни одного слова.
— Пусть он решает, — тихо сказала Лизавета Петровна, глядя на Алексея.
Юля молча взглянула на Алексея, потом на Лизавету Петровну, и опустила глаза.
— Пап, пап, ну, решай. Ну, почему ты не решаешь, — нетерпеливо заговорил Валик.
— Пусть он решает, — опять сказала Мячикова, снова взглянув на Алексея. — Ребенку нужно уделять время, нужно им заниматься. Я, например, не могу. Я работаю. Как он, — в третий раз показала она глазами на Алексея.
— Вот! А папа у нас не работает, — все так же широко улыбаясь. сказала Юля, как о деле, только что ею же самой решенном.
Лизавета Петровна подняла на нее глаза.
Соскользнув с черной лаковой, лежащей на юлиных коленях сумки, на пол упал красный шелковый шарф.
— В самом деле? – не то спросила, не то что-то продемонстрировала Лизавета Петровна, снова пристально поглядев на Юлю.
— Мы же знаем, что он не работает, — будто осознав подтекст вопроса, оправдывалась Юля. – Почему бы ему и не посидеть с ребенком. В конце концов — это его сын, — договорила она.
Лизавета Петровна внутренне вздрогнула, хотя давно поняла все, что следовало понять. Потом, в очередной раз, подняла на Юлю глаза. Этого она могла не говорить, подумала Мячикова, продолжая все еще глядеть на Юлю и чувствуя нарастающее раздражение, должно быть, потому. что не знала, на что решиться, несмотря на то, что видела, как напряженно ждали ее решения все, особенно Валик, который ей уже определенно нравился, и она ничего не могла с этим поделать.
— Вам и в самом деле надо срочно уехать? – наконец, спросила она Юлю.
— Это для вас, и в самом деле, важно?
Лизавета Петровна видела, как теперь на лице Юли появилось раздражение, смешанное с нетерпением и даже с каким-то скрытым пренебрежением. Но Юля молчала.
— Алексей вам все расскажет, если вас интересуют подробности, — проговорила, наконец, Юля, подняв с пола красный шелковый шарф.
— Нет,- сказала Лизавета Петровна, — Подробности не интересуют.
— Ну, тогда пусть остается? – быстро спросила Юля.
-92-
— Если Алексей согласен быть с ребенком столько, сколько нужно, — наконец, медленно проговорила Лизавета Петровна, — То на две-три недели, пусть, пожалуй, останется.
Неожиданно распахнулась форточка. В комнату влетел ветерок. Все сказали какие-то фразы друг другу. И что-то, кажется – ей. Она не вслушивалась. Она ушла в свою комнату, смежную с той, где они только что разговаривали, едва кивнув на прощанье тому, что уходит. И только сейчас, оказавшись в своей комнате. поняла. что не один сон и усталость валят ее с ног и так хочется спать. Ничего страшного, будто думал кто-то, с ней совсем рядом, если ребенок немного побудет со своим отцом. Ничего, будто кто-то сказал еще.
Через мгновенье открылась дверь.
— Спасибо, — слегка запоздало сказал Алексей.
Лизавета Петровна кивнула, совершенно твердо решив поспать.
Когда через некоторое время Алексей вошел к ней в комнату снова, Лизавета Петровна уже спала. Но еще долго сгусток горечи стоял где-то в гортани. Это трудно даже было назвать обидой. Это была горечь от того, что Алексей никогда не говорил ей о своем младшем сыне. О чем он еще не рассказал ей, думала она не то во сне. не то наяву, и вспомнила, что она так и не знает, почему он остался тогда один, больной, в пустой квартире, без веры и без надежды подняться. До такой степени без веры и без надежды, что позвонил ей. Она думала об этом не раз, но никогда не спрашивала его об этом. Ждала, что расскажет сам. Когда-нибудь расскажет, подумала она, кажется, в эту минуту. И поняла, что уснула.
Где-то далеко послышался скрип, потом, уже ближе, чье-то дыхание, и Лизавета Петровна открыла глаза. Два синих глаза смотрели на нее сверху. И она не сразу поняла. что это — Валик.
— Хочешь чаю? – спросил мальчик.- Я принесу, — опять сказал он, и, не ожидая ответа, направился к двери.
— Чаю? Угу, — без особого энтузиазма сказала она и, когда Валик ушел, незаметно для себя уснула опять.
Когда Мячикова снова открыла глаза, в комнате было совсем не так, как час или два назад. Веселый зайчик солнца, который располагался на левой дверце шкафа, а не на правой, как утром, напомнил, что, должно быть, часа четыре. Скоро солнечного зайчика не станет, а в верхнем углу комнаты, слева, под самым потолком, появятся первые лучи заката, подумала она. У ее постели теперь стояла табуретка. На табуретке – холодный чай. Но ей уже было тепло. После сна всегда бывает тепло. Значит, Валик все-таки приходил, вспомнила она. Через минуту в дверь просунулась голова, и сын ее бывшего мужа вошел в комнату. Слегка улыбаясь, сел на угол кровати.
— А где мой брат? – спросил Валик.
Лизавета Петровна не сразу поняла, молча посмотрела на Валика, не говоря ни слова.
— Я знаю, кто ты, — проговорил мальчуган.
— ?!
— Отец сказал, у меня есть брат. А ты – его мама. Так, где он? – опять спросил мальчишка.
— Он в море. Но недели через две будет, — отвечала Лизавета Петровна, вспомнив, что Вовка звонил, и в самом деле, скоро обещал быть.
— Интересно, какой он?
— Он очень похож на тебя, — сказала Лизавета Петровна то, о чем думала совсем недавно.
Валик кивнул.
— Тогда мы подружимся, — сказал он.
И Лизавета Петровна удивилась тому, как искренне и убежденно он это сказал.
— Посмотрим, — сказала она, не очень уверенная в том, что так и будет.
Неожиданно, точно так же, как Валик, просунув голову в дверь, появился Алексей и позвал обоих в кухню обедать. Он что-то там сварил, и теперь угощал.
-93-
Отправив мужчин в кухню и приведя себя в порядок. Лизавета Петровна вышла туда сама. Запах жареного лука и вареной капусты показался ей восхитительным. И она впервые за много месяцев была будто гостья. Как все было замечательно, потом будет вспоминать она, и как все было вкусно. И это все, благодаря Валику, невольно думала она, удивляясь.
Так в ее жизни появился Валик, сын ее мужа от другой женщины, похожий на ее сына Вовку.
Вскоре мужчины ушли гулять. Алексей хотел показать Валику окрестности, поскольку Валик, со своей матерью, жил в пригороде, и в этой квартире еще не бывал. Мальчишка принял это с восторгом. Он долго осматривал свои новые, только что купленные Юлей, ботинки, потом курточку, потом что-то говорил отцу, и они какое-то время приходили к согласию, после чего оба оказались довольны.
— Лизавета Петровна, — сказал Валик, обращаясь к Мячиковой. Она посмотрела на него с интересом. Но он молчал.
— А можно, я буду называть тебя мама Лиза? Ты согласна? – ждал он ответа.
— Ты что-то хотел сказать еще? – не сразу спросила она.
— Я хотел спросить, ты не сердишься, что мы с папой уходим? – спросил, в свою очередь, мальчуган.
— Ничуть, — отвечала Мячикова. – У меня есть дела.
— Ну, ладно. Тогда до вечера,- взглянул он теперь на отца, стоявшего у двери.
Алексей простился с ней одними глазами, и они с Валиком вышли.
Какое-то время Лизавета Петровна сидела молча. Потом вспомнила об аттестации. Так и не пошла она никого ни о чем просить. И это решение показалось ей правильным . Все равно скоро на пенсию, в «мухоморы». «Мухомор» это звучит гордо, подумала она и рассмеялась. Нет, она не собиралась сдаваться. У нее было еще много дел. Надо дождаться выздоровления Алексея. Надо съездить к Леночке, в город, где она училась. Узнать, как она там. Еще не женила сына, не выдала замуж дочь, — думала она о том, чем думают все женщины ее возраста. Да. Дела. Кто, кроме нас, подумала она снова, глядя на расставленную по кухне посуду, которую надо было мыть. Неожиданно вспомнила Пуха, его белый тазик и то же – посуду. Надо бы позвонить. Он просил рассказать, зачем приходила Юля. Хотя он сам уже должен был бы позвонить, вспомнила она, напряженно вслушиваясь в тишину.
Звонок раздался через полчаса, когда на кухне все было сделано, и Лизавета Петровна уже собиралась звонить Пуху.
— Здравствуйте, Лизавета Петровна, — сказал Гайдин, казалось, с удовольствием произнося все три сказанных слова.
— Здравствуйте, Михаил Амвросиевич, — также с кажущимся удовольствием произнося слова, отвечала Мячикова, и в самом деле почему-то радуясь этому звонку.
— Лизавета Петровна, умер доктор Тишков. Помните, Владимира Федоровича? Он у нас недавно. Казахстанец. Там родился. Там учился. Полгода назад приехал. Сорок семь лет.
Лизавета Петровна вспомнила этого белоголового человека, с мягким взглядом голубовато-серых глаз, тихим голосом и правильной речью.
— Он спрашивал Главного что-то о страховке, — вслух вспоминала Мячикова.
— Да. На пятиминутке, совсем недавно, — отвечал Гайдин.
— Пойдемте, Лизавета Петровна, проводим, — тихо сказал Михаил Амвросиевич.- Там все узнаем.
— Когда?
— Завтра в час дня. Из дома, — отвечал Гайдин. — Ракитная два.
-94-
Прощались у подъезда замшелой пятиэтажки. Стоял гроб, обтянутый красной материей с нелепыми украшательскими воланчиками по бортам. Будто смерть можно хоть чем-нибудь украсить. Гроб казался невесомым, как невесомым казался и сам Владимир Федорович еще и потому, что при жизни был легок, и тонкий его профиль, острые плечи и обтянутый подбородок делали его не то, чтобы незаметным, а как-то неосязаемым, и только глаза, большие и светлые, в которых, казалось, живет не только ум, но и совесть, собственно и были тем, что называлось Владимиром Федоровичем Тишковым, которого все знали. И эта последняя мысль приходила в голову всякому, кто хоть недолго общался с ним.
Его жена, учительница начальных классов, сидевшая у гроба, рядом с двумя молоденькими дочками, как-то странно напоминала его самого. И казалось, что это – не жена его, а сестра или какая-нибудь другая кровная родственница. Она не плакала, не причитала, а неотрывно смотрела на своего мужа, словно стараясь запомнить.
Народу было немного. Кроме жены, дочерей и матери, приехавшей из Тулы, где она жила с дочерью, были два малознакомых Мячиковой доктора, с других подстанций, несколько завсегдатаев похорон и поминок, хозяйка съемной квартиры. где Владимир Федорович жил с семьей да Мячикова и Гайдин. Кто-то стоявший сзади Лизаветы Петровны, сказал, что доктор жил и работал в городе недавно, потому и знакомых у него — раз, два и обчелся.
— А раз недавно, так что ж? – рассуждала дворничиха с широким красным лицом и толстым животом, на котором сине-белым пятнышком красовался передничек, какие носят девочки-официантки. Должно быть, передничек защищал-таки дворничиху от чего-то такого, от чего она не могла защитить себя сама, раз она носит его, подумала Лизавета Петровна
Дворничиха какое-то время охала, причитала, говорила «хороший доктор», «вежливый», а потом, подхватив ведро, куда-то унесла свое, казалось, совершенно беззадое тело. И казалось, что вместо зада, у нее был один украшенный фартучком живот, который и был, вероятно, ее достоянием.
— А как же профсоюзы? Какой-нибудь сектор? – спрашивали друг у друга люди.- Неужели никто не придет?
— Да где они, профсоюзы-то? – спрашивал кто-нибудь.
Но больше молчали.
Подъехала «скорая». Доктор Ежиков с бригадой. Оказалось, именно они были на вызове, когда Владимир Федорович умер. Но умер он до приезда «скорой», и делать уже было нечего. Бригада во главе с доктором Ежиковым подошла. Постояли.
— Наконец-то, хоть кто-то в белых халатах, — сказала какая-то старушка. – Доктор умер. Здесь должно быть море белых халатов, — сказала она, как думала и как себе представляла. А как же? – спросила она неизвестно кого.
Все молчали.
Мячикова и Гайдин переглянулись. На них тоже не было халатов. Они пришли из дома.
— Что? – немного помолчав, спросил Гайдин доктора Ежикова, имея в виду причину смерти.
— Острая сердечная недостаточность, — отвечал тот.
Гайдин понимающе кивнул. И все. Больше ни о чем не говорили.
Постояв еще пять минут у гроба, бригада уехала.
Мячикова и Гайдин остались, чтобы проводить до конца.
Лизавета Петровна долго смотрела в лицо лежащего перед ней человека, на его смешной, растущий вверх светлый вихор, на руки, пугающе сложенные одна на другую, выставленные на обозрение дворничихи, прохожих, злых и добрых людей, живших в доме. Одна на другую, снова подумала Мячикова. Замкнутая дуга, безысходность,
-95-
остановка, тупик. Конец пути, после чего все пойдет по кругу. По другому кругу, в котором доктора Тишкова уже не будет. А где-то в космосе будут жить отдельно от него его светлый открытый взгляд, его образованность, его интеллигентность. Мы мало знали его, но, должно быть, и ответственность за дело, которому он посвятил жизнь. Это как-то всегда рядом – интеллигентность и ответственность… как холецистит и гипертония, — не очень кстати подумала Лизавета Петровна, и сама поняла это. При чем здесь холецистит. Умер доктор. Врач. А врач – это не только профессия. Это – мировоззрение. Это – координаты, в которых существует человек всю жизнь, раз выбрав для себя этот путь. Умер человек. Спасибо, человек, за то, что ты был. Вот, если бы еще и похоронить помогли, да кто-нибудь из администрации пришел бы проститься.. Хотя, что это все значит по сравнению с тем. что человека нет и больше никогда не будет. Тут ее взгляд упал на красную розу, которую положила доктору в ноги она сама. Гайдин положил георгины. Кто-то принес бессмертники. Хорошо это или плохо, она не знала. Но показалось – хорошо. Бессмертники, еще раз осознала Лизавета Петровна. И взгляд ее опять упал на красную розу. И как-то удивительно хорошо соединилось в ее сознании и то и другое. И что-то внутри там, где была скорбь, начало отпускать.
Внезапное оживление заставило ее обернуться туда, куда смотрели все. Метрах в пятидесяти стояла «скорая». Из нее вышла Серафима с букетом желтых цветов и, сознавая, что заметно опоздала, Серафима, причитая и охая, почти бегом приближалась к тому месту, где стояли все.
-Это от профсоюза, — сказала она, запыхавшись и передавая букет кому-то из тех, кто стоял у гроба.
— А это вот – вам. – обратилась она теперь к жене умершего, – все, что могли. Профсоюз у нас бедный, — сказала Серафима, передавая какие-то деньги. К Серафиме протянулись те же руки, которые приняли цветы, внезапно произошла неловкость, деньги распались на три сторублевых бумажки и разлетелись в разные стороны. Кажется, их кто-то потом поднял, но это было уже неважно.
Ритуал участия профсоюзов, или того, что от них осталось, в похоронах был соблюден.
— Да, вот — наша жизнь, — сказала Серафима протокольную фразу, и отошла на несколько шагов, чтобы, кряхтя и охая поправить туфлю.
-Еще третьего дня был на пятиминутке, и вот… – сказала она уже издалека. И с каждой минутой ее удаления в сторону машины здесь, у гроба, становилось все легче, все светлее, все благостней, потому что на смену бездарной режиссуре понемногу приходила тишина, необходимая для существования все6го живого. В том числе – памяти. Еще минут через пять гроб с телом доктора Тишкова поставили в автобус, и Мячикова с Гайдиным, так и не проронившие ни единого слова, вместе с двумя-тремя соседями да хозяйкой съемной квартиры, в которой жил Тишков, и его родственниками поехали на кладбище.
Там все было обыкновенно — горка желтого песка, яма, пьяные рабочие, опустившие, к счастью, гроб без происшествий, последний вскрик жены, слезы дочерей, стук песка о крышку гроба. Потом – тишина, и несколько напутственных слов ушедшему.Вся процедура заняла полчаса.
— Теперь памятник надо, — обмолвилась квартирная хозяйка, лоснящаяся жиром дама, обращаясь к жене Тишкова, когда ехали обратно.
— Это когда еще, — отвечала та. – Через год. Сейчас и не на что.
Помолчали.
— За квартиру сможешь платить или как? – опять спросила хозяйка.
— Посмотрим, — сказала жена Тишкова, и заплакала.
— Не знаю, — через минуту сказала она, — что я там, в школе…
-96-
— Поставим мы ему памятник,- вдруг сказала старшая дочь Тишкова, сидевшая справа от матери, ближе к выходу. – Хотела идти в медицинский. Теперь пойду работать, – помолчала она.
— Обязательно поставим, — опять сказала девочка, — как он когда-то говорил, безымянный. И чтоб было видно, что – врач.
Жена Тишкова посмотрела на дочь светлыми, как у самого Тишкова, глазами. Потом молча кивнула. По лицу ее пробежала слеза.
— Да, мам? – опять о чем-то спросила девочка.
Мать опять согласно кивнула.
Посидев немного на поминках подняв пару тостов и съев куриную ножку с винегретом, Лизавета Петровна и Гайдин, поблагодарив хозяйку и сказав несколько положенных в таких случаях слов ушли.
— А знаете, что? – проговорил Михаил Амвросиевич, выходя на улицу, — У вас есть время?
Пойдемте в Гайд- Парк. Купим чего-нибудь и пойдем.
— Пойдемте, — просто сказала Лизавета Петровна.- Только мне надо позвонить.
— Конечно, — сказал Гайдин, протягивая ей мобильник.
В большом зале Гайд-Парк было много народу. Все ораторские места были заняты, и, то шелест, то гром аплодисментов, раздаваясь, в разных концах зала, заставляли вслушиваться в слова и восклицания то справа, то слева. И всякий раз Мячикова замедляла шаг и смотрела на Гайдина, словно прося его задержаться на минуту там. где они были, прежде, чем пойти в другое место, в маленький зальчик, где над головой, она уже знала это, фиолетовым овалом мерцало звездное небо. Был ноябрь, и в шесть часов было уже темно.
— Я знаю, за что они не любят меня, — услышала Лизавета Петровна справа. Взглянув на Михаила Амвросиевича, будто прося его остановиться, она остановилась сама, еще раз взглянув на красивое лицо Гайдина с эллинским подбородком. Вьющиеся же и распрямленные на концах светлые его волосы, почти до плеч, делали его похожим на человека вне времени и вне пространства, на некоего арбитра, на ориентир, смотреть на который следует всегда, когда есть сомнения и вопросы. Он улыбнулся, и остановился тоже, глядя на заскорузлого мужика с неприятным выражением лица, время от времени растягивающего рот в какой-то ущербной, вымученной улыбке.
— Да. Я знаю, почему люди не любят меня, — опять сказал человек, натужно улыбаясь. – Потому что я не люблю их.
— Всех сразу? – насмешливо спросил кто-то из зала.
— Да. Всех сразу, — отвечал оратор, заинтересованно вглядываясь в лица. и не находя того, кто только что спросил его.
Раздался еле слышный смешок.
— Интересно, кто это? – тихо спросил Гайдин, обращаясь к Мячиковой. Лизавета Петровна пожала плечами.
— Именно всех и сразу, — опять сказал человек. – Вобщем, так сказать. Хотя есть небольшие исключения, — пояснил он свою позицию. – И я пришел, чтобы сказать, что презираю поэтов и всяких там философов, которые говорят, что человек – это венец природы. Он добрый, отзывчивый и так далее. Люди лживы, злы и завистливы, -договорил он. – Причем, чем больше у него есть, тем больше он завидует остальным.
— И вы хотите это исправить? – раздался тот же смешок из зала.
— Нет, я хочу сказать, что презираю тех, кто говорит, что думает иначе, — сказал оратор, снова вымученно улыбнувшись.
А Лизавета Петровна удивилась тому, что в его словах не было сомнения.
-97-
-Так ведь, если говорить об этом так, как вы, будет еще хуже. Надо думать, что люди добры и отзывчивы. Может, косу и понравится быть такими, — сказал из зала другой голос. – А то прямо Primitivus vulgaris какой-то. А где же мотивация, обтекаемость формулировок, надежда, сомнения, частности. Вы же не оставляете шанса…
— Говори сам, — загудели слушатели, выдвигая из своей среды рыжеволосого усатого господина, который тут же взобрался на возвышение, оттеснив того, кто только что презирал всех.
— Я знаю, что вы хотите услышать, — начал рыжеволосый, — И я скажу это, — помолчал он. – Я скажу то, что вы хотите услышать, опять сказал он. – Люди – это добрейшие. милейшие существа, они желают друг другу только добра и делают все, чтобы другому было хорошо.- Так я говорю? – обратился он к слушателям.
Неподвижная тишина с каждой минутой становилась все гуще, грозя вот-вот от пресыщения превратиться в вакуум, в обвал, в пропасть. со дна которой уже ничего не будет слышно.
— Ты что это, рыжий, а? — произнес, наконец, стоявший ближе к возвышению парень. — Ты что, блин, людей за дураков считаешь? «Добрейшие», «Милейшие» — передразнил он оратора.
— Так чего же вам надо, люди, едва справляясь с удивлением, спросил рыжий субъект.
— А ничего. Люди они и есть люди. И точка, — отозвался парень. – Слазь. Новое, что ль, чего скажешь? – договорил он.
— И в самом деле,- с пониманием поглядела Мячикова на Гайдина, и они решительно направились в маленький зальчик рядом.
— Не пожалели еще? что приняли мое приглашение? – спросил Михаил Амвросиевич, зажигая камин, когда Лизавета Петровна села к черному, похожему на гранитный, столу.
— Напротив, — отозвалась Лизавета Петровна.
— Грустный сегодня день,- сказал он, глядя на огонь в стилизованном под старину камине. Бутылка каберне и овальная, сияющая нержавеющей сталью пепельница, словно крупным планом расположенная на черном столе, располагали к разговору. Все так же, сидя теперь на небольшой банкетке, и положив вторую руку на крохотный подлокотник, она отметила яркий, голубовато-желтый луч фионита, блеснувший на ее пальце. Отраженный серебряной розеткой перстня и как бы перебегая с места на место, он, этот луч, почему-то мешал разговору. Словно был кем-то третьим, и только что что-то сказал невпопад. Но он, этот луч, здесь был, и с ним нельзя было не считаться. Бутылка же каберне и блестящее овальное озерцо пепельницы, на черном столе, напротив, послушно ждали.
После того, как Гайдин сказал про грустный день, он все еще продолжал молчать.
— Знаете, — снова заговорил Михаил Амвросиевич, — В такие минуты границы грустного и радостного раздвигаются. И не только потому, что это произошло не с тобой. Странно было бы нам с вами так думать, — будто спохватился он, — а потому, что ведь, в любой жизни. то есть я хотел сказать, в жизни любого человека, найдется, что вспомнить и хорошего, — умолк он, видимо думая, что то, что он сказал, было не слишком убедительно, чтобы продолжать. Теперь он молчал.
— Я где-то читала,- заговорила Лизавета Петровна. – В каких-то восточных странах на похоронах танцуют и веселятся, — договорила она. Она сказала это просто так, еще не понимая, зачем. Должно быть, чтобы нарушить молчание, чтобы вписаться в эту тишину, в эту банкетку, в эти мерцающие на сиреневато-серых стенах блики каминного огня, в этот овальный проем в потолке. над которым высилось звездное небо, где самая крупная звезда уже стояла в середине овала. Она сказала это, чтобы вписаться в почти зримую прелюдию действа — одушевления и игры разнообразных воспоминаний, когда им обоим
-98-
предстояло вновь почувствовать все, что каждый носил в себе. Гайдин посмотрел на нее без удивления и даже без видимого интереса. Он понимал, о чем говорила она.
— Я тоже где-то об этом читал, — отозвался он. – Эти, как вы говорите. смех и пляски, я думаю, всего лишь иллюстрируют красоту и жизненное многообразие мира, который оставил тот, кто ушел. А вовсе ни некую радость от чего-то такого, что даже невозможно себе представить, — помолчав, договорил он, глядя теперь на нее пристально. – Вы ведь не хотели сказать, что воспринимаете это как радость? – вдруг спросил он.
Она молча посмотрела на него, потянулась к пачке сигарет. лежащих рядом с пепельницей. Он подал сигарету, зажег огонь. Яркое пламя высветило его крупные руки со светлыми волосками.
— Нет, не хотела,- сказала она, вдохнув душистый дымок, от которого слегка закружилась голова. Она почти не курила.
— Нет. – опять сказала она.
— Странным кажется не то, что они пляшут и веселяться, а то, что под эти пляски они плачут, — сказал Михаил Амвросиевич. – Нелепо. Правда? Это, должно быть, и есть тот самый психологический парадокс, когда от веселого до смешного, до грустного — один шаг, — продолжал он. — Что-то ушло, и никогда не вернется. Хотя это не всегда понимаешь, — перебросил он мостик к чему-то совсем другому, пока еще малопонятному ей, но ощущавшемуся во всем его облике – глазах, казалось, смотрящих куда-то в глубь себя самого, в руках. которые вдруг взяли бутылку каберне, в его сильном жест, которым он выбил пробку. в его красивой голове, которую он держал как-то чуть-чуть на отлете. Она смотрела на него, на его редкий профиль, и он, этот профиль, конечно же нравился ей, как нравилось и его имя, Михаил Амвросиевич, которое она с удовольствием повторяла, будто вкладывая в эти звуки, в это сочетание, чуть больше, чем могла бы себе позволить, и думала о том, как щедра иногда бывает природа к одним и как скупа по отношению к другим.
— Вы думаете. они плачут, когда танцуют? – вдруг спросила она, глядя на Гайдина своими громадными темными глазами.
— По-другому просто не может быть, — отвечал Гайдин. – Должна же быть какая-то коррекция, понятная всем. Ведь ушел человек. Это всегда скорбь. И эти танцы – это ритуал. А ритуал – это почти генетически закрепленный рефлекс – улыбнулся он. – Никаких частностей. Только общее. Только основной, веками отточенный смысл. Ни одного слова. ни одного движения не может быть случайного. И эти песни и танцы говорят только об одном – вот, как все на земле прекрасно. А он ушел. И – слезы. Вы думаете не так? – вдруг спросил он Мячикову.
— Нет, я думаю, что вы правы. Только не совсем понимаю, почему все-таки танцы? – произнесла Лизавета Петровна, улыбаясь и глядя прямо на Гайдина. И могло бы показаться, что вопрос, который она только что задала Михаилу Амвросиевичу, был сделан не ради самого вопроса.
— Восхитительно,- сказал он, глядя на нее и уже протягивая руку к встроенному в стену небольшому шкафчику, откуда он через минуту достанет два стакана, резного стекла, —
— Вы всегда говорите то, что думаете. Вам очень идет.
— Что? Говорить то, что думаю? – спросила Лизавета Петровна, затягиваясь сигаретой.
Гайдин кивнул.
— Это нормально,- сказал он, — и я рад, что с вами можно говорить обо всем. – Знаете. когда-то у меня была женщина, похожая на вас, — заговорил он опять после некоторого молчанья и словно набрав дыхания. – Когда я вас увидел в первый раз — это было на пятиминутке – я даже не поверил, что люди могут быть так похожи, — продолжал он, теперь сев на стул, с другой стороны стола, наливая вино в стаканы.
— Это было в нашем городе? – спросила она
— Нет, она живет в Москве. Но здесь, со мной наш сын. Вы его знаете.
-99-
Мячикова кивнула.
— Жаль, — наконец, сказала она.
— Что? – поднял на нее глаза Гайдин.
— Она в Москве, а вы здесь, — ничего больше не уточняя. сказала она.
— А-а, — кивнул Михаил Амвросиевич. Он сделал это молча, кивком головы, так. будто давно искал случая, чтобы согласиться с этим.
— А все – молодость, — снова заговорил он. – Я не встречал счастливых людей среди тех, кто живет эмоциями, — сказал он, поглядев куда-то наверх, в прозрачный овал, вправленный в потолок. В небо.- Я думаю, у каждого человека в жизни есть шанс, — заговорил он снова, — у каждого. Вопрос в том. как он его использует. И в этом смысле Ольга, я говорю о своей первой жене, оказалась мудрее меня. Она ведь родила Илюшу, когда я оставил ее. То есть, я не знал, что у нее будет ребенок. Она поняла это позже. И ничего не побоялась. Осталась одна, в общежитии. где мы жили вместе. Это было большое и довольно благоустроенное общежитие одного столичного Медицинского Центра, где она работает до сих пор. Она защитила диссертацию. Ведет большую клиническую и научную работу, преподает в институте. А я тогда уехал на Север. Там велась большая профилактическая работа. Врачи были нужны. Но, если вы меня спросите. не поехал ли я, как тогда говорили, за длинным рублем, то, пожалуй, нет. Скорее «за туманом». Мне казалось скучным прожить всю жизнь в Москве, на пятом этаже, в общежитии. Ничего другого в ближайшие годы не светило. Надо было что-то изобретать, идти в какое-то ведомство, чтобы дали квартиру. В общем – тоска. В те годы мне нужен был простор. настоящее дело, северное сияние и свобода. Свобода во что бы то ни стало. И тогда, мне казалось, я столько всего сделаю. Молодой, сильный, образованный, знающий, как и умеющий помочь людям. И люди, много людей будут мне за это благодарны. Так я думал тогда. Мне казалось, я люблю их всех – молодых и старых, плохих и хороших, добрых и злых. А они? Ведь они не могут не любить меня. Они должны быть мне благодарны. И я не скоро понял, что любовь и благодарность – разные вещи. Вспоминая о своих заблуждениях, я все больше и больше понимаю, что, думая, что я люблю людей, я любил самого себя — свои идеи, свои сиюминутные желания, свои эмоции. предпочтения и приоритеты. Я все мог, мне все легко давалось, а главное — все получалось. Все шло так, как я хотел — вездеходы летали по тундре, больные, большей частью, выздоравливали, северное сияние появлялось в свой срок, на своем месте, в Центральной районной больнице, в моем кабинете, на стене, висел портрет Джека Лондона, а два хирурга и гинеколог, большие любители студенческих капустников, организовывали их чуть ли ни каждую неделю. Так было лет пять-шесть. Потом стало неуютно. Оказалось, что и северное сияние и капустники, и даже больные, каждый из которых жил своей жизнью, никого туда не впуская, ничего общего со мной не имели. Вокруг меня образовалась пустота, и только напрочь отсутствующая у меня тяга к алкоголю спасла меня от пьянства. Тогда я решил жениться.
— Во второй раз. – поняла Мячикова.
Гайдин, кивнув, продолжал –
— Была у нас такая операционная сестра Клара. Ее вполне можно было назвать красивой.
Она была лет на пять младше меня, быстрая, тонконогая и тонкобедрая, что, я думаю, и способствовало быстроте ее передвижения, — улыбнулся Михаил Амвросиевич. – Тонкий, красивый профиль, — продолжал он. – черные волосы и прекрасные темные глаза, как у вас, и как у Оли. Ничего, Лизавета Петровна, что я так говорю? – вдруг спросил он.
— Ничего, ничего, Михаил Амвросиевич, говорите, — с пониманием сказала Мячикова, приготовившись слушать дальше.
— Свадьба была символической. У меня и у нее это был не первый брак. Собрались самые близкие. Хотя там вся больница — самые близкие. Было белое платье. Купил я ей кольцо.
-100-
Хоть и без энтузиазма. но сделал все, что было необходимо. А через год она себе другого нашла, молодого чукчу. Электриком у нас в больнице работал. Ушла. Знаете, я даже не был оскорблен. Вы не поверите. Только долго смеялся. Вот ведь что чему принадлежит. И теперь вспоминаю этот год жизни с ней, как веселый анекдот. Что ни день, все какие-то вечеринки, какие-то поводы. То у истопница теща померла. То у хирурга зуб вырвали. То больничный кот на ступеньках, в пургу, замерз. Тоже – повод. Стала лезть в дела больницы. Распоряжаться — я тогда главным врачом был — давать какие-то обещания.
А чукча в это время у нее уже был. Тогда я нашел ей комнату, и вставил в свою квартиру другой замок. Несколько дней агонии – и наша любовь умерла. Она ушла. Ну и хорошо, обрадовался я тогда. Все не одна, а под присмотром этого чукчи. думал я, должно быть, все-таки испытывая небольшой комплекс оттого, что ее выставил. Не знаю. Но опять я стал замечать северное сияние, и поглядывать на Джека Лондона, как на старого знакомого. И даже как-то однажды встречал с ним наедине Новый Год. После этого я прожил там еще года три. А однажды пришло письмо от моего институтского товарища. Он был в Москве на специализации и видел Олю. Он-то и написал мне, что у меня в Москве есть Илюша, что Оля закончила аспирантуру и что она – одна. И все. И я засобирался. Поехал в Москву, познакомился с сыном. Он уже заканчивал десятый, и собирался в медицинский. Когда он сказал мне. что потом хотел бы работать на Севере и что ему тоже нужна свобода, я внутренне вздрогнул. Но вида не подал. Само это желание. конечно, можно принимать или не принимать, но, думая о своей жизни, я все больше понимаю, что упустил что-то очень важное, а, может быть, и самое главное, из того, что дала мне судьба. Можно много говорить, называя то или другое, но я скажу одно – нарушен порядок вещей, некое предопределение, что делает человека личностью. И единственное, что меня примиряет с самим собой, — это то, что у меня есть возможность сделать что-нибудь для людей. Вот Гайд-Парк, например,- посмотрел он на Мячикову, и, увидев, что она согласно кивнула, умолк.
— Да, Вы тоже так думаете,- спросил Гайдин, и закурил сигарету.
Лизавета Петровна опять согласно кивнула.
— А как же Оля, — через паузу вдруг спросила она.
— Оля не простила. Я могу ей звонить. Она иногда звонит мне, справляется об Илюше. Но ничего другого. Оля – это молодость. Это – женщина, которую я когда-то выбрал. Ведь только в молодости, точнее, в самый первый раз, мы выбираем свое. Все, что потом – это чаще всего компромисс, — договорил он.
— И в этом я с вами согласна,- коротко сказала Лизавета Петровна.
Михаил Амвросиевич взял бутылку каберне, поднял ее, посмотрел на свет. Бутылка оказалась пустой.
— Сейчас, — сказал он, нажав серую кнопку, рядом с дверью, как тогда, когда просил принести кофе. Опять пришел молодой мальчик, хорошо стриженный, хорошо выбритый.в униформе – черные брюки, черный жилет, очень белая сорочка. Гайдин подошел к нему и что-то тихо сказал. Мальчик вышел. Через несколько минут принес коньяк.
— Вы не спешите, — спросил Михаил Амвросиевич Мячикову, открывая бутылку.
— Да нет,- сказала она совершенно искренне. – Меня, в общем. особенно нигде не ждут, — договорила она.
— Замечательно. Хотя я что-то слышал в связи с вами про доктора Пухольского. Кто он вам?
— Это мой друг. Очень давний. Были разные периоды в наших отношениях. Сейчас все хроническое, вялотекущее, — рассмеялась она точно найденной и не очень утешительной формулировке.
— А почему вы не вместе?
Добрый День Уважаемая Евгения Палетте!Нам с мужем Вчера Днём про Вас одна Сладкая Парочка-Неразлейвода рассказала-Алесик и Маркус,мы учились вместе в Ганновере в мед.институте и работали вместе и дружим очень давно….но кроме этих двух Неразлучников про Вас уже вся Германия говорит!Я восхищена Вами-Вы Сказочны!Да Здраствует Вы!Да здраствует госпожа Евгения Палетте!Ваша Работа «Бенефис» потрясающая,Счастья Вам и Удачи во Всём!Вы Талантливейшая писательница!Спасибо Миллион Раз!Хая и Хаим Люстенберг,Тиль Краузе,Удо фон Экштайн,Менахим Шнеерзон,Ангелика Пфаушлосс,Фаина Кацнельсон.Клиника»Клементиненкраненхаус»Ганновер начало июля 2010 год
Здраствуйте Уважаемая Евгения Палетте!Я и мой Муж были на дежурстве и нам позвонили Себастиан и Клаус,а потом через пару минут Клаус и Алекс и хором стали кричать как мы в своей швейцарии отстали от жизни — что есть самая лучшая в мире писательница Евгения Палетте и что мы должны бросить всё и прочитать её Произведения.Я и Мой муж бросили всё и прочитали ..Бенефис.. Нам очень понравилось — очень красиво и правдиво написано!Очень-очень понравилось!Вы очень талантливая писательница и на самом деле Лучшая в Мире!спасибо Вам Огромное!Спасибо — ..Бенефис.. -Супер Книга.Сейчас читаем ..Алиби.. — очень красиво написано,сразу нравится. Ребекка и Мордехай Штиль,Антуан Крайс,Соломон Шабсаевич,Теодор Ландскнехт.Клиника Хирсланден,Цюрих,Швейцария