PROZAru.com — портал русской литературы

Eugenija Palette — Квадрат — 4

-91-

— Идёт, — опять сказал кто-то.

— Ну, генерал Краев все вам рассказал, — проговорил Фиолетов. — Я только хочу спросить – Ну, как мы? Стоим?

— Стоим! — подтвердил хор голосов. И Краев отметил в этом слове, а особенно в том, как оно было сказано, очень решительную составляющую, что немедленно было подкреплено вороньей поддержкой.

Гулливер только что закончил пить кофе, отставил чашку и уставился в одну точку, которая, по всей видимости, находилась на противоположной стене, а именно на ручке двери. Сейчас дверь была закрыта, и ручка не двигалась. Но Гулливер ждал, что вот-вот ручка повернется, и войдет Захар, прихода которого он не то, чтобы боялся, но был настороже. И эта возникшая с первой встречи с Захаром настороженность изрядно досаждала ему. Он устал от этой настороженности, и с большим удовольствием никого бы не видел. Но обстоятельства не позволяли ему сделать это. Захар хотел выставку, а Гулливер ее не хотел. И от этого своего нехотения он устал.

Он устал от своих суетливых и все делающих невпопад и вопреки ему лилипутов, которые были в нем. Они спорили с ним, высказывали диметрально противоположные мнения, взывали е его великодушию, к его незлобивости, к его терпимости ко всем и всегда, к его

широте, желанию помочь, уступить, отступиться. Да, он был таким, этот Гулливер. И, сознавая вполне очевидную уязвимость своего характера, был всегда настороже. Он возражал, когда великодушие и терпимость расценивалась каким-нибудь пигмеем, как слабость, уступчивость, а отступление и незлобивость – как неумение постоять за себя, за свои интересы. И тогда в нем вдруг появлялось упорство, сравниться с которым не могло ничто. Тогда он не слушал даже лилипутов, несмотря на то, что противостояние им требовало не только усилий, но и определенных энергетических затрат. Это отвлекало его от творчества, нарушало гармонию не только бытия, но и восприятия окружающего пространства. А без этой гармонии он не мог работать. Не мог быть собой. Чаще всего он уступал, особенно, если это было непринципиально. Но тут он уступать не хотел. И оттого был зол не только на Захара, но и на самого себя.

— Да черт с ним, — говорил в нем один самый злой и самый маленький лилипут, — сделай ты ему выставку. Ну, не очень талантлив. Понятно. Один он, что ль такой? Ну, приснилось ему, что он должен быть художником. И все тут. Ты его все равно не переубедишь.

— Не хочу, отвечал Гулливер. И какой-то странный привкус, похожий на оскомину, возникал у него на языке.

— Может, подумаешь еще, — продолжал лилипут.

— Не хочу, — опять отвечал Гулливер, и поглядывал на дверь, не повернулась ли ручка.

Ручка стояла на месте. Но его настроение не улучшилось.

К тому же, сегодня должна была зайти Кло. Она обещала рассказать о девочке Антона, с которой на днях познакомилась. И Гулливер почувствовал по тону, что девочка Кло понравилась.

Немного поразмыслив, стоит ли еще выпить кофе, и так и ничего не решив, он теперь стал думать, кто придет раньше — Кло или Захар. Лучше бы Кло. У него для нее была неприятная новость. И несмотря на то, что Гулливер не любил кому-нибудь говорить неприятные вещи, он хотел бы поскорее с этим покончить. Дело в том, что вчера звонил Роберт. Он был подавлен, и еле слышным голосом сообщил, что погиб его сын Руслан.

Был где-то за городом с друзьями. Потом попал в какой-то коллектор, и его сбросило водопадом сточных вод с большой высоты. Два дня искали тело, а когда нашли, его было невозможно узнать.

-92-

— Бедный мальчик, — сказал Гулливер первое, что пришло в голову, — Но ты держись, — опять сказал он.

— Трудно, — отвечал Роберт, и отключился.

Все это он должен был рассказать Кло. И не сказать не мог.

Когда, наконец, ручка двери повернулась, и вошел Захар, Гулливер уже решил, что от второй чашки кофе надо отказаться. И теперь смотрел на Захара так, будто уже обо всем поговорил с ним.

Едва взглянув на все те же темные очки, закрывающие пол-лица, и предложив вошедшему стул, Гулливер переложил на столе две папки, впрочем, только поменяв их местами, и, внимательно вслушиваясь, но так ничего и не услышав, поднял глаза, и прямо посмотрел в очки.

— Как мое дело? – спросил Захар, едва поздоровавшись.

— Да не так, чтобы очень хорошо, — отвечал Гулливер, сделав над собой усилие улыбнуться, — Может быть, месяца через три это будет возможно, — произнес он нечто обнадеживающее.

— Сколько? — спросил Захар, и его рыжие кудрявые волосы, поскольку именно они сейчас олицетворяли эту личность вследствие огромных, закрывающих пол-лица очков, будто тоже шевельнулись вопросом.

— Сколько чего? – не понял Гулливер.

Захар смотрел на Гулливера, держа паузу.

— Сколько стоит моя выставка? – наконец, уточнил он.

— Что вы имеете в виду? Выставка не может состояться сейчас, потому что выставочный зал очень занят.

— Сколько стоит этот ваш выставочный зал? Я покупаю его.

— Для этого вам пришлось бы купить все здание, где этот зал находится, — медленно и очень тихо проговорил Гулливер.

— Хорошо. Я покупаю все это здание, — произнес Захар.

— Но захотят ли вам продать его… — возразил Гулливер.- Знаете, есть вещи, которые не продаются, — почти искренне рассмеялся Гулливер.- Их немного. Но они есть,- опять сказал он.- И именно на них держится все в этом мире.

— Бросьте. Все продается, и все покупается. Вопрос только в том, сколько дают. Думаю, мне больше незачем приходить к вам, — сказал Захар.- Это — пустая трата времени, которого у меня, поверьте, мало.

Захар сполз со стула, подошел своими короткими ножками к столу, и взял папку с оставленными им рисунками, которую Гулливер специально положил на виду.

Гулливер не возражал.

Уже в дверях Захар столкнулся с Кло.

Кло взглянула на него, но не поздоровалась.

— Здравствуйте, — подчеркнуто вежливо сказал Захар.

— Здравствуйте, — вынуждено остановилась Кло, — Вы уже купили наш лес? А то люди в большинстве не знают. А у меня вот есть возможность узнать, что называется, из первых рук.

— Когда я сделаю это, вы узнаете первой, — сказал Захар, уже выходя за дверь. И было понятно, что вопрос ему не понравился.

— Значит, еще не купил, — сказала вслух Кло, когда дверь закрылась, и они остались вдвоем с Гулливером.

-Он? Покупает ваш лес?- удивился Гулливер.- То-то он собирался купить выставочный зал вместе с зданием… Я, правда, сначала подумал, что он блефует, — сознался Гулливер вслух, будто обращаясь к себе самому.

-93-

— Приехали, — неизвестно почему отозвалась Кло, — так что, чем все кончится, одному Богу известно, — проговорила она, — Люди в знак протеста ушли в лес. Запасаются провизией, теплыми вещами и терпением. Власти обещают прислать ОМОН,- договорила она.

— А ты откуда знаешь? – удивился Гулливер.

— Это мой отец все знает. Там — его давний приятель полковник Фиолетов. Руппс туда собирается добрести. Ну и его латышский приятель Иван Шинке со своим другом Борей.

Они тоже туда ходят. Таких много – если они не там, в палатке, то сочувствуют дома. Вся округа знает.

— Антона береги. Не позволяй ему ввязываться, — аккуратно сказал Гулливер, и вспомнил о том, что ему необходимо было сказать Катерине.

Катерина помолчала. Поняла про Антона.

— Так ведь, разве удержишь, — тихо сказала она.

— Познакомилась я с его девочкой, — через минуту снова сказала она. – Хорошая. Красивая, умненькая. Знаешь, не утка, — рассмеялась она. Собирается на исторический. Ее интересуют утопии как историческое прожектерство и не только как прожектерство. Чувствуешь, масштаб? — опять рассмеялась Кло, — Антон говорит «посмотрим». Не верит, наверное.

— Утопии? Да, это интересно, — хохотнул, и тут же задумался Гулливер. — Это говорит о том, что во все времена на Земле жили думающие люди, они думали и о Государстве, и о

его благополучии, и о порядке, включая деторождение. А не только о себе. Но, к сожалению, не они делают политику. Об этом думал и Томмазо Кампанелла, говоря о своем утопическом государстве. Ты, наверное, помнишь «Город солнца»? Там население ведет философскую жизнь в коммунизме, когда у людей все общее. И как следствие — исчезают пороки, самовозвеличивание, прививается любовь к общине. Государство управляется Верховным Первосвященником, который называется Метафизиком, и выбирается из ученейших граждан. Ему помогает триумвират- Могущество, которое ведает делами войны и мира, Мудрость — науками и просвещением, и Любовь. Она занимается воспитанием, земледелием, продовольствием, браками и детьми. Последнее для Кампанеллы было очень важно, так как он находил странным, что, «думая о природе лошадей и собак, люди совсем не думают о человеческом приплоде», позволяя появляться на свет всем, кому этого хочется. Он считал, что браки должны быть регулируемы и регламентированы, вплоть до того, что у полной женщины должен быть худой мужчина. А бесплодные женщины должны были стать общими женами. Что именно Кампанелла вкладывал в это понятие «общие жены», как-то не совсем понятно, но важно, что эти женщины были непригодны для брака. Беспокоился Томмазо и о рабочем дне, который, по его мнению, должен был быть четыре часа, а потом, с развитием новых технологий, которые он предвидел, может быть, и меньше. Но главное было в том, что «никто не может быть лишен необходимого». Таким образом, априори исключается пауперизм. И таким, как его «Город Солнца», Кампанелла желал видеть весь мир.

в 1598 году он был схвачен и посажен в тюрьму, где провел 27 лет. В 1626 году, благодаря вмешательству папы Урбана V!!!, был из тюрьмы отпущен. И еще 13 лет прожил в Париже, где кардинал Ришелье назначил ему пенсию, — заключил Гулливер.

— Да. Это я слышала, — отозвалась Кло.

Гулливер согласно кивнул.

— Это известно, — сказал он, — Кампанелла — один из первых представителей утопического социализма. Потом эти идеи появились в теории социализма и в поэзии сенсимонистов. И если у Кампанеллы — это вдохновенное романтическое социальное прожектерство, то, например, у Томаса Мора, гражданина и виконта Славного Британского города Лондона, это уже другая утопия, близкая к реальности и несущая в себе заметную критическую составляющую, несмотря на то, что обе работы были написаны, примерно, в одно время.

-94-

В Англии начиналась аграрная революция, которая предшествовала развитию английского капитализма. Это был насильственный отъем земли у крестьян и арендаторов, лишение их родового гнезда и всех возможностей к существованию, что порождало бродяжничество и обнищание масс, появление в огромных количествах нищих, и все это делалось государством в угоду, как бы мы сейчас сказали, олигархам.

Томас Мор, не стесняясь, говорит, что Государство — это инструмент, созданный для обслуживания олигархов.

— Воистину, все новое — хорошо забытое старое, — проговорила Кло. — А что-нибудь ты еще знаешь о Томасе Море?

-Да кое-что знаю. Надо немного вспомнить, — задумался Гулливер.

— Ну, я уже сказал, что начало шестнадцатого столетия было тем трагичнее для эксплуатируемых, что новые точки приложения рабочих рук, оторванных от их средства производства — земли, и еще не нашедших свое применение — ( Вот откуда Маркс вывел свой постулат об «обнищавших лентяях», которые спустили все, и теперь им нечего было терять, кроме цепей, при этом ни слова не говоря, откуда они взялись…) еще не существовали. Так вот положение этих людей было тем трагичнее, что землю у них уже отняли, а капиталистическое производство еще не заработало. Они были попросту обречены на преступность, бродяжничество, пребывание в домах терпимости. Это давало ненадежный, скудный, опасный, но все же хоть какой-нибудь кусок хлеба людям, выгнанным из своих дедовских мест. Поистине замечательную своим жизненным реализмом картину рисует Томас Мор устами своего героя Гитлодея, когда говорит о положении экспроприированных, — «они выселяются, несчастные мужчины и женщины, мужья, жены, сироты вдовы, родители с маленькими детьми, семьями, более многочисленными, чем богатыми, ибо земледелие требует многих рук. Уходят они из знакомых и обжитых мест, и не находят, куда идти. Они продают за бесценок всю свою утварь, и так уже недорогую, в надежде дождаться покупателя. Когда они в скором времени при своем бесцельном блуждании, лишатся всего, что удалось собрать, что выручили от продажи, им ничего не останется, как красть и попадать на виселицу, соответственно тогдашним законам, или бродить, выпрашивая милостыню, хотя и при этом они будут посажены в тюрьму за бродяжничество»

«Когда какой-нибудь исследователь, через 40-50 лет после «Утопии», говорит о «строптивых детях арендаторов», украсивших собой виселицу, или о «распутных дочерях», попавших в дома разврата,- пишет историк Тарле, — благодаря разорению родителей, то он, этот исследователь, только скорбит об их участи, но все-таки не протестует против виселицы, и объясняет участь этих несчастных «строптивостью» и «распутством». «У автора «Утопии», — продолжает Тарле, — мы тоже не видим, чтобы он отводил роль какому-нибудь нравственному фактору, который был бы повинен хоть отчасти в действовавших законах против бродяг и нищих, фактору, влекущему людей на виселицу. Он смотрит на аграрный кризис как на роковой случай, влекущий людей на виселицу, который, как аркан, хватает и старых и малых, и хороших и дурных, вышибая их из привычных условий жизни, и тащит, против их воли, прямо в бездну. Этот взгляд на преступление как на продукт целого ряда общественных условий, эта ирония по поводу «очевидной справедливости» — виселицы для бродяг и нищих характеризуют воззрения на этот счет и Томаса Мора.

Он негодует на скряг, ненасытных и жестоких разорителей крестьян, на их беззакония и несправедливость. Устами своего героя Гиглодея Мор обращается к власти с советом «постановить, чтобы те люди, которые разрушили деревни и села, или сами восстановили бы их или предоставили бы возможность сделать это тем, кто хотел бы строиться и селиться. То есть, он призывает восстановить то, что было разрушено. И не понимает, что

-95-

для того и было разрушено, чтобы разрушенное никогда не возродилось… Он не понимает того, что публиковалось время от времени в памфлетной литературе, и что было отражено во всех законах Генриха V!! и Генриха V!!! — все эти законы были против народа.

Слушая Гулливера, Кло покачала теперь головой, словно не веря, что такое где-нибудь когда-нибудь было…

— Но, если обратиться к самым последним страницам «Утопии», — продолжал Гулливер, — можно видеть до какой степени Томас Мор не верит в возможность улучшить положение дел, и чем он это объясняет. Он полагает, что «богатые», прикрываясь именем государства, пекутся о своих выгодах, облекая свои желания в форму законов, которые сами же и создают. Не усматривая в аграрном перевороте никакой нужды для государства, считая первопричиной зла, алчность лендлордов и богатых купцов, видя сравнительную пассивность правительственной политики, Томас Мор считает себя вправе обвинить современное ему государство в содействии интересам исключительно богачей. И не верит в возможность предотвратить совершающийся на его глазах кризис. Не верит потому, что считает государство орудием в руках богатых. Именно государство он считает виновным в возникновении и увеличении пауперизма.

Если государство пополняет ряды нищих пострадавшими в междоусобных и внешних войнах искалеченными солдатами, а «богатые» и «скряги», по определению Мора, пополняют ряды нищих изгнанными арендаторами, то знать и законодатели виновны не только в сгоне старых арендаторов с земли, но и в лишении способных к работе людей, их исконного дела. Само же государство делает их бесполезными для хозяйства, в лучшем случае — дворней или челядью. А когда они состарятся, их выгоняют вон. И они тоже должны воровать и бродяжничать.

Тем не менее, лорды заводили себе огромную дворню, целые батальоны телохранителей.

В 1488 году Генрих V!!, из чувства самосохранения, велел запретить, особенно в Лондоне, вблизи короля, появляться, кому бы то ни было со слишком большой свитой. Итак, государство, знать и «богатые» превращают тружеников-пахарей в бродяг, воров, нищих и тунеядцев. А еще — в пьяниц. Потому что крестьянин без своей земли во все времена и при любой общественной формации не может чувствовать себя полноценным человеком.

Какое уж тут хозяйствование… Такой вывод делает Томас Мор. Все это ведет к вздорожанию съестных припасов, являющееся прямым следствием сокращения посевных площадей, неразведении крупного рогатого скота. Все думают только об овцах… А кое-где обобществляли даже последнюю курицу. И толпы инспекторов в разное время и в разных странах гонялись за курицей по крестьянским дворам, то и дело, плюхаясь в жидкую дворовую, грязь. Потому что курицу тоже не проведешь… Она все чувствует и убегает.

«Уменьшается количество хлеба и мяса, эти продукты становятся дороги, уровень жизни становится тоже дорогим для всех, кроме «богатых», — пишет Томас Мор, — численность народонаселения падает. Где недавно было двенадцать тысяч жителей, там теперь четыре, где была тысяча, там едва триста, а в других местах, где было много защитников отечества, никого не осталось».

Чем же объясняется и алчность «богатых», разоряющая бедноту, и деятельность государства на пользу первых, и невозможность главного героя «Утопии» Гитлодея

дарить своими советами монархов Европы…

Такой общей причиной Гитлодей считает институт частной собственности, обуславливающий, как ему кажется, все социальные беды.

Итак, частная собственность шла покупать землю и изгонять фермеров-арендаторов. Но почему земля оказалась к услугам капитала, почему лендлорд мог приехать в деревню, где никогда не бывал, и без промедления огородить пастбище, которым искони пользовались десятки семей, а сами семьи прогнать вон? По праву собственности. По старому праву

-96-

собственности. И хотя лендлорда с землей обрабатывавшейся фермерами, ничего не связывало, он мог это сделать, используя условные старые права на нее.

Француз Токвиль писал, что французских крестьян больше всего возмущали старые феодальные пошлины и подати, державшиеся со средних веков, и давно потерявшие всякий смысл. Право собственности же лендлордов на землю в Англии V – ХVI) веков оставалось за лендлордами нерушимо со времен нашествия норманнов. Большая часть арендаторов привыкли отделываться ничтожной ежегодной податью лендлорду (фригольдеры), или скромным, в старые времена установленным взносом (копигольдеры). Но, когда это право полного владычества было пущено в ход, все оказались бессильными против него, — договорил Гулливер. И умолк.

— Я знаю, почему ты молчишь, — неожиданно сказала Кло.

Гулливер кивнул.

— Ты права. Я подумал — там хоть какие-то средневековые права были. А тут — без всяких[ прав…

Кло молчала.

— Можно понять Платона, который не хотел писать законы для тех народов, которые отказываются расстаться с институтом частной собственности. А между тем, как считал он, это и есть путь ко всеобщему благу, сказала Кло.

-И самая большая утопия, — согласился Гулливер.

-Да,- умолкла Кло.- Серьезная тема.

— Собственно слово «утопия» имеет и другие приложения, — снова заговорил Гулливер. – Достаточно вспомнить семнадцатый год… Наконец-то вроде бы отменили частную собственность, и дать бы людям вздохнуть. Дать крестьянскому человеку землю, а не мордовать его водкой десятилетиями. Но нет, боялись расслоения, ниспровержения идеалов уравниловки. Тот же капитализм, только государственный…

А теперешние необольшевики просто обманули людей. Обещали подправить, подлатать, улучшить… А создали настоящий дикий капитализм. Наглый и отвратительный. Таким образом, получается, что справедливое распределение — утопия, равноправие — утопия, правда — утопия, порядочность — утопия, честность, искренность, любовь — утопия. А что же неутопия — грязь, стяжательство, обман, боюсь сказать — нищая, бесправная жизнь.

— Да, снова заговорила Кло, — трудную задачу поставила себе моя будущая невестка. Как-то мала она сейчас для всего этого.

— Не думаю. Сейчас она закончила школу. Они в эту пору просто напичканы знаниями, разнообразной ортодоксией, фрондой. Самый активный возраст, — договорил Гулливер.

Немного помолчали.

— Как отец? Руппс? Давно о них ничего не слышал? – спросил он через минуту.

— Да, как всегда, — отвечала Кло, — Руппс болеет, отец ему сочувствует. Ходит в лес, помогает, чем может, Фиолетову. Там сейчас все говорят об ОМОНЕ. Не знаю, что будет, договорила Кло.

— Все стараются не пустить Захара посмотреть, лес, — снова заговорила она, — если посмотрит, купит. А чиновникам только того и надо, — сказала Кло, будто подводя итог сказанному.

-Ты-то как? – спросила она.

— Не так плохо, как можно было бы предположить, — улыбнулся он. — Слава Богу, есть, о чем думать.

— Да, кстати, прости великодушно. Я, наверное, должен был с этого начать,- продолжал Гулливер, — Вчера звонил Роберт. Никакой. У него погиб сын.

— Руслан?

Гулливер кивнул.

-97-

— Просто никакой. Голос едва слышен. Раздавлен, — опять сказал он.

— Господи. А я почувствовала вчера, что что-то случилось. Но по размышленьи зрелом, не стала думать об этом. Как это случилось? — спросила она.

— Попал в коллектор. Упал с высоты. Вода сбросила. Два дня искали.

— Бедный мальчик, — сказала Кло.- Я видела его однажды на перекрестке. Вместе с Робертом. Он мне тогда понравился, медленно, слово за словом проговорила Катерина.

— Бедный ребенок, — опять сказала она, и почувствовала, что не может подняться со стула, на котором сидела.

— Нет, что ни говори, а надо съезжаться, — проговорил Краев, глядя на то, как Руппс пытается встать со своей кровати, чтобы подойти к стенке. Ноги не слушались его. То есть, не совсем, конечно, не слушались. И новой очаговой патологии, судя по всему, не было. Но была жуткая слабость. Вчера ему было совсем плохо. Были врачи. Снижали

давление, которое никак не хотело приходить в норму. Потом это удалось. И вот теперь он никак не мог встать.

— Ты полежи, — сказал Краев. — Часа через два, может, лучше будет. А то и вовсе полежи денек.

— Да не привык я, — отвечал Руппс, — когда ходишь, так то вспомнишь, это. А лежа — все одно и то же. Почему-то —

одно и то же? — вопросительно посмотрел он на Краева.

— Последнее время все чаще мать вижу. Вижу, как она от меня уходит по мостку через речной затон, устланный сплавным лесом.

Краев кивнул.

— Недавно звонил Эглитису. Надо мне кое-что спросить у него, — снова заговорил Руппс. — Два дня никто не отвечал. Потом какая-то женщина взяла трубку…

— Там? Во Владимире?

— Да. Во Владимире, — отвечал Руппс, — так она сказала, что уже все сроки прошли, как он должен был вернуться из Риги. Но пока нет. Что-то мне думается, неспроста это.

— Может, у кого-нибудь из знакомых отдыхает? — неуверенно сказал Краев.

— Если не появится на этой неделе, Иван Шинке собрался в Ригу к своим племянникам съездить. Озадачим. Может, что-нибудь узнает, — проговорил Руппс.

Обе долго молчали.

— Ну ты, давай, поднимайся, — тепло сказал Краев Руппсу, — Еще не вечер.

Руппс улыбнулся.

— Еще дела есть, — сказал он, — пока нельзя…

— Ну, что там, в лесу? – неожиданно спросил он Краева.

— Да ничего хорошего. ОМОН готовятся встречать. Одни эстраду стругают, другие колокольню ставят. И как-то, я бы сказал, не верят в это.

— Во что?

— Да что ОМОН придет.

— А ты? Ты веришь? – спросил Руппс Краева.

— Я? Я верю. Одно слово — капитализм, — произнес Краев.

Когда в комнату вошла Кло, Руппсу уже удалось подняться.

— Ну что? – спросила она, и, увидев, что Руппс не лежит, а сидит, улыбнулась.

Но ничего не могло скрыть ее подавленности, темных кругов под глазами, то и дело ускользающего взгляда, занятости своими мыслями.

— Ты что, Катюша? – спросил Краев, — с тобой все в порядке?

-98-

— Все в порядке. Просто не спалось, — отвечала она.

— Ну, отдохни. Если сегодня Фиолетов не позвонит, я тоже отдохну, — сказал Краев.

Катерина кивнула, и тут же том, что она поступила правильно,ушла.

Придя к себе в комнату, она села на стул у окна, как сидела всю ночь.

В открытое окно влетали с песочницы голоса и звуки. Кто-то громко спорил. Кто-то кричал Кто-то, как и год или два назад прогонял Раджа.

А она думала о Руслане, о мальчике, которого она видела всего один раз, о сыне Роберта, молодом, красивом, полном сил, которого больше не было. Она ничего еще не сказала Руппсу, и это было невыносимо. Вчера ему было очень тяжело. И, если он не почувствует улучшения, думала она, она ничего ему не скажет. Потому что, несмотря на то, что Руппс не был с Русланом даже знаком, он может воспринять эту смерть, как дурной знак, как возможное предупреждение, как обстоятельство, имеющее непредсказуемые последствия.

Да мало ли, как это может отразиться на его настроении, продолжала думать она

Но на ее настроении это отразилось так, как она даже не могла предположить.

Сначала она сидела у окна спокойно, не понимая, что она должна делать в следующую минуту. Потом перед глазами возникло лицо Роберта. Оно было не только грустным и больным. Это было лицо человека, потерявшего ориентиры во времени и пространстве. Так бывало и с ней. Например, когда она не знала, правильно ли она поступила, и что делать, чтобы уверенность в том, что она поступила правильно, пришла.

Кло вспомнила о дороге, которую они начинали с Робертом вместе, и которая все еще продолжалась.

Да, они все еще шли по ней так или по-другому. Ведь это только кажется, что она, дорога, раздвоилась, что выбрала другое направление. На самом деле она была все та же, их дорога, которая вела их сквозь непонимание, сквозь соблазны, сквозь размежевание и неминуемую плату за это.

Но она не испытывала назидательно-мстительного чувства по отношению к Роберту. Ей было по-настоящему жаль его, и теперь она даже почему-то не хотела, чтобы он вернулся. Да, она больше не хотела этого. Она не могла этого хотеть, потому что все муки ее любви и ее ожидания были ничто по сравнению с гибелью этого молодого, ни в чем неповинного человека, который был частью того, кого она любила. Даже, если бы Роберт вдруг вернулся, она бы не знала, что с этим делать. Он уже не принадлежал ей. В лучшем случае, он принадлежал самому себе, и она не имела к этому никакого отношения. Почему, чтобы обрести покой, надо у кого-то что-то отнять, горько подумала Кло. Нет, это не сделало бы ее теперь счастливой, если бы он вернулся, опять подумала она. И вдруг вспомнила эффект калейдоскопа, это ежесекундное перебегание частиц радости и удовольствия из одной точки в другую в одном замкнутом со всех сторон пространстве. Чтобы что-то обрести, надо отнять у другого. У другого сообщества или человека. Мало ведь кому в голову придет в такие минуты мысль о круговороте сохраненной энергии в замкнутом пространстве. Человек просто хочет быть счастливее, чем он есть, не думая о том, что сделал несчастным другого. Но счастлив ли он, если для этого ему приходится преступить закон, подумала она. Нет, это не совпадало с ее представлением о счастье. И тут странная, случайная мысль о том, что это она виновата в смерти этого мальчика, потому что слишком долго и слишком сильно хотела, чтобы Роберт вернулся, поразила ее. Немедленно отвергнув эту мысль, через минуту она снова вернулась к ней. И опять отвергла. Нет, она не хотела этого, подумала она. Но ведь, если бы Роберт вернулся, этот

-99-

мальчик, Руслан, стал бы таким же несчастным, как она, как Руппс, как ее Антон, подумала Кло. Во всем виновата эта дорога, которая началась когда-то на Куршской косе, связавшая их, с бессильным смирением подумала Кло, и почувствовала спазм, перехвативший горло, как бывает, когда понимаешь, что вернуться назад невозможно.

Прислушиваясь к очередному скандалу в песочнице, Кло долго не могла уснуть.

Она больше не ждала, когда к ней во сне придет Роберт, и она будет слушать его дудочку, замирая от радости и любви. Она больше не хотела ничего знать о нем. Все было кончено.

Но жизнь, кажется, еще продолжалась. Во всяком случае, во сне.

И когда утром совершенно опустошенная она вошла в комнату Руппса, и Краев спросил, все ли с ней в порядке, она поняла, что сегодня ночью жизнь немного все-таки остановилась.

После обеда пришел Боря.

— Привет, Ёрш, — радостно сказала Кло, впуская его в квартиру.

— Привет. Можно к вам? — растянул в улыбке свои пухлые губы Боря.

— А где Иван? — сразу же спросила Кло, не отвечая, привыкшая видеть этих двоих вместе.

— В Ригу уехал. К племянникам. У него там трое племянников по матери. Дня через три будет, — сообщил Боря, улыбнувшись Кло, глядя на нее распахнутыми абсолютно бирюзовыми глазами.

— Генерал дома?

Кло кивнула.

Ёрш сегодня был разговорчивым. Он отказался идти в комнату, где были Руппс и Краев, и попросил разрешения остаться в кухне с Кло.

— Потому что, — сказал он, — если вы позволите, я сейчас буду делать для всех чай. С коньяком, — добавил он, опять растянув в улыбке свои полные губы.

— Вы какой предпочитаете — черный или зеленый?

— Я предпочитаю кофе, — улыбнулась Кло, и почувствовала, что напряжение последней ночи понемногу уходит — Ее рот сам растягивается в улыбке, а глаза не выдерживают прямого бирюзового взгляда.

— Вы любите анекдоты? – спросил Ёрш каким-то, будто уже угадавшим отрицательный ответ голосом.

Она покачала головой.

— Разве что иногда, — слегка смягчила свою позицию она.

— Ну, тогда я расскажу вам, как я был сегодня в лесу.

Кло насторожилась.

— Да. Шел мимо. Сделал небольшой крюк, хотя, конечно, мог бы идти мимо и дальше, — хохотнул Ёрш, — На КП меня спросили «Зачем?» и «К кому?». Я сказал, что хочу присоединиться к фронде. Меня попросили показать, что в карманах. Там, конечно, ничего. Только адреса хорошеньких женщин, — рассмеялся он, — и меня пропустили, договорил Боря.

— Ну, что. Везде — люди, — продолжал рассказывать он, — Все только и говорят об ОМОНЕ, и знаете, как я понял, побаиваются. Один человек, стоя на недостроенной эстраде, ругался и говорил, что ему надоели все эти монополисты истины, которые знают, как должно быть все устроено в государстве, и что ему бы хоть одного из них увидеть. На вид этому человеку лет шестьдесят, и имеет он светлые, почти белые, но очень густые и пушистые брови. «Мне бы хоть одного из этих монополистов увидеть, — говорил этот человек, — продолжал рассказывать Боря,- Да в глаза ему посмотреть,- помолчал он. А потом что-там

-100-

сказал еще, я не расслышал, — продолжал Боря, — но тут меня окликнул мой знакомый и я перестал видеть этого человека. Говорят, его фамилия Зернов.

— Отец говорил о каком-то человеке… тоже лет шестидесяти, и тоже густые светлые кустистые брови, — вдруг, что-то вспомнив, сказала Кло.

— Я, правда, думал потом поговорить с ним, но он так увлекся. Говорил и говорил. Я не стал ждать, когда он закончит, — сказал Боря.- А тут прошел слух, что кто-то туда едет. Кто-то, кому-то, откуда-то позвонил, как водится… — договорил Боря.

— Но нет. Сегодня никого не было, — добавил он.

— Завтра, наверное, придут. Мне один приятель позвонит, и я пойду. Хочу на них посмотреть, — сказал Боря.

— На кого это вы хотите посмотреть? – пришел на кухню Краев. Следом за ним медленно, опираясь на костыль, передвигался Руппс. И Кло отметила, что сегодня ему лучше.

-На ОМОН хочу посмотреть. А еще хочу посмотреть, будут или не будут стрелять в людей, которые станут их не пускать, — уточнил Боря..

— А когда? — спросил Краев. — Фиолетов мне пока не звонил.

— Говорят, завтра, — отозвался Боря, дождавшись теперь кипятка и уже заливая им заварочный чайник.

Краев с Руппсом переглянулись.

— Макс Волошин говорил, — неожиданно сказал Руппс, — что в нормальном государстве вне закона находятся два класса — уголовный и правящий. Во время смуты они меняются местами, поскольку, по существу, разницы нет. Но каждый, дорвавшись до власти, осознает себя державной властью государства. И потому — пропаганда, грабежи, насилия, расстрелы. В соответствующем духе. — Так что, я не удивлюсь, — заключил он, — если…

— Я — тоже, — поддержал его Краев, — не удивлюсь. Они ведь понимают, что преодоление общественнособственнической традиции может произойти только с уничтожением самой общественной собственности.

— Не потому ли и земля так и остается узурпированной государством. Якобы всесильным и всеохватывающим. Если это касается земли, которая ни под каким видом не может быть от него, от этого государства, отторгнута, кроме как выкуплена за деньги. Что это как ни спекуляция землей на государственном уровне. А потому надо им там всем, в лесу, держаться до последнего. В конце концов, каждый должен иметь возможность пользоваться лесом, который у него почти у дома, — сказал Краев.

— Это вопрос внутренней и внешней свободы человека, — опять неожиданно заговорил Руппс. — А совсем еще недавно их предшественниками эта внутренняя свобода человека отрицалась. И много говоря о нравственности, они никогда ее не имели в виду, особенно, если касалось земли. Поэтому этот постулат нуждался в тирании, поскольку в условиях тотального огосударствления жизненных ресурсов новые формы угнетения были необходимы, и даже неизбежны. Но также и неожиданны для революционеров, соблазненных марксизмом.

-Ну, а теперь скажи мне — был ли Ленин выразителем национальных чаяний народа России? — спросил Руппса Краев

— Ну, если вековой мечтой русского народа были концлагеря, колхозы и голод, то, пожалуй — хохотнул Руппс. А вообще, опираясь на теорию классовой борьбы, великие демагоги Ленин и его соратники, выражали интересы не трудящихся, а люмпенизированных слоев общества, выталкиваемых из общественной жизни индустриализацией и мировой бойней. Делая ставку на раскол общества (классовая борьба), усугубляя этот раскол политически, большевики с их оправданием насилия, несли на практике идеи зависти, уравнительности, неудовлетворенного самолюбия, свойственные слоям населения, находящихся на самом социальном дне не только по объективным, но и субъективным причинам. И теория, или концепция, мировой

-101-

революции, по сути, экспроприация и дележ, только доказывает антинациональную природу большевизма. Так что адепты Октябрьского переворота приклеили ему фальшивые этикетки. Так как вместо прогресса он принес России и человечеству социальный геноцид и невиданные страдания. И, если кто-то думает, что все позади, тот глубоко ошибается. Эти адепты готовы рядиться в любые одежды, как уже делали это семьдесят лет, вплоть до одежд антикоммуничтических и антиленинских. И никакие угрызения совести их не мучают. Вот почему им не до покаяния… Они и теперь делают свое дело.

— Да. Все мы теперь прозрели, — сказал Краев.

— Так ведь молодыми были. А когда молодой, всегда надеешся на лучшее. Если откровенно, — договорил Руппс, — мне тоже интересно, как будет вести себя ОМОН, — посмотрел он на Борю.

— А где Иван? – неожиданно спросил он.

— Уехал в Ригу.

— А-а, к племянникам, — понял Руппс, — Жаль, что я не видел его перед отъездом. Конечно, я бы тоже хотел побывать там, — немного помолчал Руппс, — кстати, позвони ему по

мобильному. Эглитис пропал. Он должен был вернуться уже неделю назад. И все еще не вернулся. Может, Иван что узнает… Ерш кивнул. Понял.

Сказав это, Руппс попросил Кло принести ему что-нибудь поесть в комнату, и, сославшись на нездоровье, ушел к себе.

Там он нашел свою записную книжку, надел очки, и долго листал исписанные мелким почерком страницы. Он искал телефон женщины, которая приходила к нему, чтобы он поставил свою подпись под Декларацией о независимости Латвии, и он тогда по понятным ему одному причинам не сделал этого.

Когда он, наконец, нашел телефон, он тут же позвонил.

— Мне трудно прийти к вам, — сказал он женщине в трубку, — но я бы очень хотел поставить свою подпись. Это очень для меня важно.

Женщина поняла, и сказала, что будет завтра в десять утра.

Вот и хорошо, подумал Руппс. Вот и хорошо, подумал он еще раз. И снова увидел светловолосую женщину в длинном платье и высоких башмаках, уходящую от него по деревянному подвесному мосту через речной затон, устланный сплавным лесом.

Потом пришла Кло, принесла его любимое овощное рагу и свежезаваренный чай, как он любил.

Молча взглянув на нее, он кивнул. Она улыбнулась.

— Ну, как он? — спросил Краев, когда Кло вернулась в кухню.

— Как мне показалось, неплохо, — отвечала она, испытующе посмотрев на Краева, потом на Борю.

— Ты что-то хотела сказать, — спросил Краев дочь.

Кло кивнула.

— Руппс пока не знает, — приложив палец к губам, сказала она, — у Роберта погиб сын.

Совсем недавно Руппс спрашивал о нем. По-моему, это было в первый раз. Во всяком случае, мне тогда показалось, что он думает о том, чтобы познакомиться с ним. Бедный мальчик, — проговорила Кло.

Словно не веря, Краев качнул головой.

— А что случилось?

— Попал в коллектор. Вода сбросила его с высоты.

Никто не сказал ни слова.

-102-

— Пока молчи, — наконец, сказал Краев дочери через минуту.- Я сам. Выберу минуту, когда это будет возможно.

Кло кивнула, выразительно посмотрев на Борю.

Тот прикрыл глаза.

— Теперь я понял, почему сегодня вы немного, будто не в себе,- сказал Ёрш.

Кло ничего не ответила, слегка качнув головой.

— Скажите, что я могу сделать, чтобы вам было повеселей, — спросил Боря, заглядывая ей в глаза.

— В самом деле? – улыбнулась она, взглянув на него с выраженным вопросом.

— Тогда поговорите со мной, о чем хотите. Откуда вы? Где живете? Что есть Иван Шинке в вашей жизни? Наши деды, конечно, все о вас знают. А вот я — нет, улыбнулась теперь Кло.

— Да, еще, — вспомнила она, — что вам нравится в женщинах, если, конечно, нравится?

— Хорошо, отвечал Боря. Если вы серьезно, — слегка смутившись, отвечал он.- Надеюсь, вы тоже будете откровенны. Но сначала мы все-таки выпьем чаю.

Сидевший за столом Краев удовлетворенно хмыкнул

— Без чая, прореха, никуда…- сказал он, — и я с вами стаканчик-другой за компанию.

Все рассмеялись, потому что до этого Краев выпил уже несколько стаканов.

— А вы обо мне и в самом деле ничего не знаете? – вдруг спросил Боря, и его голубые глаза заискрились бирюзой.

Кло отрицательно качнула головой.

— Я вообще-то псковский. Родился задолго до того, как появились вы, — сказал он в своей обычной полушутливой манере. И я думаю, что, если бы мы встретились с вами пару десятков лет назад, когда я развелся с женой, мы обязательно подружились бы, несмотря на то, что тогда вы были еще ребенком. К тому же, это только кажется, что у меня куча знакомых. И, может быть, кто-нибудь подумает, что я быстро схожусь с людьми. Это совсем не так. И единственный друг, который у меня есть — это Иван Шинке. Правда, иногда он обращается со мной несносно, и даже может отругать. Но он настоящий. Он никогда не бросит в беде, и никогда не позволит меня кому-нибудь обидеть. Я это очень хорошо знаю. Тем более, что обидеть меня очень легко, — посмотрел он теперь на Кло своими замечательными, кроткими глазами.

— Что же касается женщин, — продолжал Боря, — то с тех пор, как я развелся с женой, женщины меня больше не интересуют. И, поверьте, я имею о них свое мнение.

— О! – отвечала Кло, — так серьезно? Правду сказать, это настораживающее заявление…

— Это не касается вас, — отозвался Ерш, — С вами я мог бы разговаривать часами, — прямо посмотрел он на Кло, и она поняла, что он сказал то, что думал.

— Спасибо, — сказала она, поискав глазами Краева.

Но Краев, который только что сидел за столом, за очередным стаканом чая, как-то незаметно ушел.

— Не благодарите. Вы заслуживаете, чтобы с вами были откровенны. Иван тоже так говорит, — как показалось Кло, для особой убедительности сказал Боря.

— Ну, если Иван…- согласилась Кло, и рассмеялась.

— Почему высмеетесь? — с раздражением спросил Боря, готовый вот-вот по-настоящему рассердиться.

— О, нет, пожалуйста. Я не хотела вас обидеть, — сказала Кло, — и если откровенно, вы мне тоже нравитесь. Есть в вас какая-то восторженная беззащитность, — договорила она.

— Ничего. У меня есть Иван, — отозвался Боря.

— А у вас? — вдруг спросил он, — у вас есть кто-нибудь, кто всегда будет на вашей стороне?

-103-

— Нет, — отвечала Кло, — только отец.

Боря с пониманием кивнул.

— Хотите, я вам анекдот расскажу? – неожиданно опять спросил он про анекдот.

— О, спасибо. Как-нибудь в другой раз, — отвечала Кло, подвинув к себе свою чашку ближе. Ее рука слегка коснулась его руки, лежащей на столе.

Боря резко отдернул руку.

— О, не беспокойтесь. Это получилось случайно. Но ведь от этого наша беседа не стала менее доверительней? – поинтересовалась она.

Боря покраснел до корней волос так, будто что-то тайное стало явным.

— Разумеется, — сказал он, и отвернулся к окну.

Гулливер понимал, что уже, наверное, часов десять. Понимал он и то, что ему давно надо вставать. Но вот этого, последнего, он как раз и не мог сделать.

Ему снилась Алиса.

В последнее время она все чаще приходила к нему то наяву, то во сне.

А как же еще это называется по-другому, думал иногда Гулливер, если стоит только о ней подумать, и тут же видишь ее лицо, ее волосы, и ждешь, что вот сейчас она что-нибудь

скажет. Она все время будто ходила вокруг. И это пространство, пропитанное ее присутствием, не отпускало его. Сколько ж это лет-то миновало, однажды подумал он.

Получалось, что восемнадцать. Теперь уже выросла ее девочка. И остались они вдвоем с мужем. Наверное, подумал он через паузу, осторожно вводя коррективы.

А что, если попробовать разыскать ее, подумал он в другой раз.

«Нечего беспокоить семью» — будто возражал ему кто-то.

«Так ведь, кто знает, как она теперь живет. Есть ли кто рядом?» — думал он снова и снова.

Так продолжалось несколько месяцев. Он ничего не предпринимал. Гнал от себя всякие мысли о ней. Но вот уже несколько недель, как стало совсем невыносимо. Бывает, когда человек должен что-то сделать, чтобы избавиться от наваждения. Когда появляется беспокойство, подавленное настроение, бессонница, потому что пришло время, когда надо или добыть, или забыть. Первое, что он сделал, он позвонил в районный отдел, и спросил, существует ли в нашем донельзя редуцированном государстве справка, какая раньше была на любом вокзале. Оказалось, что справка есть. Оставалось надеяться, что есть она и в Белоруссии. Но прошел еще месяц до того, как он написал в Брест, указав все данные и назвавшись родственником. Сделав это, он стал ждать. И однажды понял, что ожидание – это тоже работа. Работа мысли, души, вдохновения. Это напряжение всех и всяческих душевных сил нервов, ума, фантазии каждого дня и каждой ночи. И еще — это постоянная готовность. Ко всему. Потому что всё — это и есть жизнь, которая одна все знает. Если, конечно, ждать так, как ждал он…

Он ждал так, будто приготовился куда-то бежать, и никогда больше не возвращаться, ни — когда ни в чем не участвовать, ничего не видеть и не слышать, будто, издеваясь, кто-то подсказывал ему это. Он ждал так, будто собирался убежать в любовь навсегда.

Ну, вот еще, очнулся однажды он от ереси. Что это, не видеть… не слышать… не участвовать… Так не бывает, подумал он опять, и понял, что сегодня слегка отлегло, раз он вообще подумал, что «так не бывает». Это что-то случилось с душой, подумал он в другой раз. И оглянулся — большое помещение вокруг него было пусто. Стол, стул, его разноцветное, раскрашенное красками кресло, несколько коробок с акриловыми красками, несколько — с гуашью, три-четыре готовые работы. В каждой — он, его мысли, его вдохновение, которое появлялось все реже. И всюду — она, Алиса.

-104-

Она смотрела на него, и улыбалась. Однажды ему показалось, что она хочет что-то сказать. Но все, что она хотела бы сказать ему, он знал заранее. И сладкое чувство желания замирало в нем, будто ожидая нового восхождения. В такие минуты он и рисовал ее. Такой, какой помнил, какой знал. И теперь оно, это чувство, казалось еще прекрасней, чем восемнадцать лет назад.

В один такой день, утром, когда он еще не закончил пить кофе, и сидел в своем кресле, как всегда — один, в каком-то хроническом ожидании звонка, скрипа входной двери, ветра, звука проезжающего мимо автомобиля, или невдалеке — московского поезда, по которому он нередко отмечал время, в дверь постучали.

Вошли двое мужчин. Одного он узнал сразу. Это был человек в очках, с толстыми стеклами, в темном, хорошо сидящем на нем костюме. Он уже был здесь, когда приходил смотреть инсталляцию, и разговаривал тогда с сидевшем на стуле Захаром.

Другой был Гулливеру неизвестен.

— Рад встрече, — сказал человек в очках. И его серые глаза за толстыми стеклами очков, казалось, улыбнулись.

— Вы меня должны помнить, — сказал человек.- Я уже приходил сюда.

Гулливер кивнул.

— Вот человек, — кивнул он на своего спутника, — который хотел бы взглянуть на вашу «Истину». И, может быть, купить ее, — произнес человек в толстых очках. Его зовут Клаус.

Гулливер поприветствовал Клауса одними глазами.

Но незнакомец подошел, и протянул ему руку.

Еще до того, как человек что-то сказал, Гулливер подумал, что это, должно быть, немец. Потому что немцы, здороваясь, сразу протягивают руку, чего в России не делают. Или делают не всегда.

Рукопожатие было энергичным, деловым, и, соблюдя все приличествующие ситуации реверансы, двое пришедших отправились смотреть инсталляцию.

А Гулливер остался сидеть в своем кресле. Он не суетился. И единственный приглашающий и одновременно разрешающий пройти в соседнюю комнату жест, который он произвел, ничего не мог сказать никому ни о его заинтересованности, ни о небрежении по отношению ко всему происходящему.

Он налил себе еще кофе, сходил в другую, тоже смежную, комнату, переодел рабочие «порты», как он называл свои похожие на брезентовые, заляпанные, как и кресло, красками штаны, и вернулся в кресло раздумывать над тем, почему кто-то когда-то назвал штаны «портами», и не имеет ли это слово какого-нибудь отношения к слову «порт», что могло бы быть, как сказала бы Рина, попыткой методологической ориентации слова

«штаны». Мысленно рассмеявшись над этим посылом, Гулливер чуть не произвел смех вслух, но новая, не менее интересная, мысль рассмешила его еще больше, когда он подумал, что слово «порт», которое так или иначе прочитывалось в слове «порты», — это должно, по всей вероятности, означать какой-то вход, ворота, gate, Tor куда-то. Но он не успел додумать, куда именно этот вход ведет. В этот момент вышли из комнаты, где они смотрели инсталляцию, оба гостя.

Обведя комнату, где сидел Гулливер, взглядом, Клаус сразу же направился к столу, который стоял метрах в двух от кресла и тумбочки, у которой сидел Гулливер.

Поставив свой портфель на стол, Клаус извлек из него конъяк, шоколад, непочатую головку сыра, и пригласил всех жестом к столу.

— Мне понравилась ваша вещь, — сказал он на правильном русском с небольшим акцентом.

— Сколько вы хотите? — помолчав, спросил он.

-105-

Гулливер смотрел на него, на его широкоскулое, полноватое, улыбчивое лицо, и не знал, что ответить.

Прошла минута, затем другая, а Гулливер все еще продолжал молчать.

На второй или третьей минуте он, с надвигающимся недовольством собой, стал осознавать, что это становится неприличным. Чтобы оживить ситуацию, он энергично посмотрел на Клауса, внутренне готовясь что-нибудь произнести. Но в ту же минуту похолодел, оказалось, что круговые мышцы рта не слушались его. И язык был просто не в состоянии выполнять свою обычную работу. Он мог выполнять только непривычную — молчать. Это безобразие продолжалось всего несколько секунд, но, кажется, все-таки было замечено.

— Видите ли, — снова заговорил Клаус, — мне интересно то, как вы решаете эту проблему. Сама форма. Ведь инсталляция — это не такая частая форма, как, например, живопись во всех ее разновидностях. Через два месяца я открываю в своей галерее выставку, которая называется, как это у вас, у русских, говорят «С миру по нитке…». Это будут работы современных художников, работающих сейчас на постсоветском пространстве. Из пяти работ, отобранных в России, одна ваша. Так сколько? — повторил он свой вопрос. — Тысячи три вам достаточно?

— Три тысячи евро, — уточнил человек в хорошо сидящем на нем костюме, выразительно взглянув на Гулливера.

— Думаю, да — отозвался Гулливер, стараясь не дрогнуть голосом, и дважды посмотрел на человека в очках.

— Авенир, — представился человек в хорошо сидевшем на нем костюме. И за толстыми стеклами его очков будто снова показалась улыбка.

И Гулливер вспомнил, что, и в самом деле, не знает его имени.

— Ну, вот и договорились, — улыбнулся Клаус.

— А теперь по всем канонам — коньяк с сыром. Вы любите коньяк с сыром? — спросил Клаус с повышенной интонацией, что соответствует немецкому вопросу в гораздо большей степени, чем отечественному.

Гулливер коротко посмотрел на Клауса, и опять ничего не ответил.

— Расскажите, над, чем вы сейчас работаете? Где ваша семья? — оглянулся Клаус вокруг. Может быть, я слишком назойлив? – спросил он, взглянув на Авенира.

Тот улыбнулся.

— Но ведь там, на выставке, куда я хотел бы пригласить вас, тоже могут спросить об этом, — раскатился он мелким коротким смешком.- Так вы приедете? — опять спросил Клаус, уже разлив коньяк в похожие на серебряные креманки, которые он, судя по всему, возил с собой. Потом, пригласив жестом всех приобщиться, поднес креманку к губам.

— Так, над чем же? — повторил он свой вопрос.

— Сейчас работаю немного, — оправившись от неожиданно свалившегося на него счастья, сказал Гулливер.

— Да. Я понимаю. Сейчас у вас трудные времена, — понял Клаус. — Я знаю. Я говорил с многими. Все они говорят одно и то же. Стресс, подавленность. Как у вас говорят «безнадега». И уже двадцать лет!!! – не то удивился, не то восхитился Клаус.- Но это понятно. Ведь, как говорил Рихард Вагнер — мышление исходит из бытия, а не бытие из мышления.

— Да. Рихард Вагнер! – энергично повторил Клаус, видя, что Гулливер смотрит на него внимательно, стараясь что-то понять.

— Рихард Вагнер — не только яркий композитор, автор «Кольца Нибелунгов» и других крупных музыкальных произведений. Он еще — не менее яркий мыслитель. Философ.

-106-

— А, это тот, кто полемизировал с Гегелем, который считал, что человек — это функция абсолютного духа, его слепое орудие.

— Да! — опять очень энергично сказал Клаус.- Сам Вагнер был приверженцем Фейербаховского антропологизма. И не считал человека — функцией духа. И придавал большое значение воображению и фантазии, считая, что творчество без этого немыслимо. И вот интересно, — продолжал Клаус, — все это — вещи непреложные. Но он говорил и даже писал об этом, потому что сам не принимал искусства, сделанного непосредственно (в отличие от опосредованного), искусство, которое не видит ассоциативных связей, а значит, и ограниченного фантазией. Фантазия есть потусторонний мир созерцания. Человек ищет и находит в ней то, что потерял в действительном, чувственном мире. Или по-другому — человек компенсирует в фантазии то, что отсутствует в процессе созерцания.

Правда, иногда бывает, когда мир фантазии как бы отождествляется с существующим миром. Тогда, считал Вагнер, мы имеем дело с религией.

— А знаете, я всегда думал, что религия и искусство похожи, — с очень большим вызовом в интонации произнес Авенир.

— Хотя… — неожиданно сказал Гулливер.

— Да. Хотя по Фейербаху между ними лежит пропасть, — принял тему Авенир.- Ведь любая религия требует признания истинности своего содержания. Искусство же аппелирует только к эмоциям. Но, властвуя над областью чувств, искусство не должно отрываться и от мышления, — договорил Авенир, как давно заученный постулат.

— И это тоже слова Вагнера, — согласился Клаус.

— Я когда-то интересовался искусствоведческими работами Рихарда Вагнера.«Искусство и Революция», «Художественные произведения будущего», что-то еще, — сказал Авенир.

— Да. Это была попытка осмыслить положение искусства в буржуазном обществе, — сказал Клаус, и продолжал –

— Искусство, по мнению Вагнера — это высшее проявление гармонически развивающейся личности Он считал, что радостно воспринимающаяся действительность воспринимается художником для творчества. Только радость побуждает художника к созерцанию произведений искусства, — договорил Клаус

— Не думаю, что он прав, — отозвался Гулливер. – Трагедии и беды, личные и особенно общие — страны и народа – тоже могут вдохновить художника на создание произведения. На этой волне тоже создано немало больших вещей. – умолк Гулливер, будто уйдя в себя.

— Наверное, так, — отозвался Клауса, — правда, у Вагнера я об этом не читал. Хотя, косвенно… он, например, говорит, что вся история искусства является процессом реализации сущностных сил человека, где отражается его эволюция. А вот судьбу искусства, его взлеты и падения определяют формы взаимодействия между художником и обществом в различные эпохи развития человечества. Например, греческий полис, где свободные и гармонически развитый гражданин был неотъемлем от своего народа, был для Вагнера воплощением тех условий, того общества, в котором искусство занимало свое

и очень высокое место. Оно не только не теряло своего достоинства, но и выполняло свое великое назначение – объединение свободных индивидов в свободную нацию. Рождение античной многожанровой трагедии и было обусловлено нерасторжимым слиянием самых лучших сторон человеческого «Я» со стремлением коллективной души всей нации к гармонии и свободе. А теперь, заметьте, что говорит Вагнер дальше – «Гибель античного полиса повлекла за собой и упадок искусства. С потерей свободы умерла не только эволюция искусства, но и свободное творчество. А с потерей могущества государства пришла и деградация искусства – литературы, живописи, зодчества, приминительно, например, к сегодняшнему дню — кинематографа. Тогда, после падения греческого полиса, место искусства заняла наука, абстрактная мысль.

-107-

— Да. Философии, а не искусству, принадлежат те две тысячи лет, которые прошли с тех пор, как умерла греческая трагедия, говорит Вагнер, — произнес Авенир.

Не совсем так. А как же искусство Эпохи Возрождения? — возразил Гулливер.

— Эпоха Возрождения – это, скорее, исключение, чем правило, — отозвался Клаус, — хотя здесь есть свои объяснения.

Авенир кивнул.

— Ведь нельзя отрицать, что искусство в течение многих веков обслуживало те самые слои общества, которое всеми силами присекали человечеству путь к реализации его духовных и чувственных возможностей, его стремление к гармонии и свободе,- сказал Клаус.

— К свободе и гармонии, — повторил Авенир.

— В средние века, — продолжал Клаус, приглашая жестом всех приобщиться к коньяку снова, — искусство использовалось церковью, которая регламентировала художественную деятельность, стремясь ограничить ее рамками религиозной догматики. В новое время искусство подчинено светской власти. Оно вовлечено в круговорот товарно-денежных отношений капитализма, и служит тем, у кого есть деньги. Часто в ущерб высокому своему назначению и идеалам.

— Изменилась и структура самого искусства, — подтвердил Авенир.

— Да. Если античная драма была естественным синтезом искусств, зеркалом единого в своих устремлениях общества, то в течение последующих веков этот синтез распался на отдельные виды искусства — стали существовать отдельно пение, танец, стихи, театральное искусство. Буржуазное общество, которое калечит души людей, считает

Вагнер, враждебно подлинному искусству, и, не имея возможности отражать убогую жизнь, каковой она, без сомненья является, теряет свою истинность. Больше того, сами

условия жизни буржуазного общества приводят к тому, что деградирует не только искусство, но и вкусы самой публики. Поэтому так много примитивного ширпотреба, и

очень редки произведения настоящего искусства. Истинный художник всегда в конфликте с потребителем. Искусство, как на протяжении всей своей жизни утверждал Вагнер, возникает только тогда, когда есть тесное взаимодействие художника и народа, когда цели у художника и народа едины. А для этого необходимы глубокие революционные изменения в социальной структуре общества, — заключил Клаус

— И в самом деле, — проговорил Авенир, — истинное искусство может подняться из своего состояния цивилизованного варварства только на плечах великого социального движения, потому что у него, искусства, и у этого движения одна общая цель — человек прекрасный и сильный «Пусть революция даст человеку силу, искусство — красоту, и в этом процессе искусство будет указывать потоку социальных страстей высокую и прекрасную цель», — процитировал Авенир.

— Революция должна, по мысли Вагнера, — продолжал теперь Клаус, — уничтожить власть денег, власть меркантильных интересов, которые являются препятствием между народом и искусством.

Все немного помолчали.

— Но потом наступил кризис, — снова заговорил Клаус.- Поражение революции в Германии разрушило надежды композитора на социальное освобождение человечества. Лишь в искусстве, так или иначе, он видит теперь спасение от буржуазной действительности. За разочарованием почти неминуемо пришла реакция, — продолжал Клаус, — композитор не находит больше тех связующих моментов, которые объединяют искусство и политику. И обращается к философии Шопенгауэра. Он принимает его отречение от жизни, от индивидуальной воли (хотя коллективная воля не претерпевает таких кардинальных переосмыслений). Он отождествляет свое мировоззрение с аскетизмом средневекового человека, который, побеждая чувственность и греховность, прозревает сущность светоносных, трансцедентных идей добра, справедливости, человеколюбия, освобождение

-108-

от власти денег и властолюбия. Это общество справедливости и всеобщей любви. Наряду с этим, в его мировоззрении появились реакционные тенденции, что способствовало созданию культа Вагнера при Гитлере. К тому же, Вагнер был близко знаком с Фридрихом Ницше и даже написал с ним совместную книгу о Бетховене, — договорил Клаус. — Я все это рассказал потому, что вы живете в той единственной в мире стране, которая, взяв когда-то на вооружение гуманистическую идею, которую исповедывал Вагнер, и кое-чего, добившись на этом пути, опять благополучно вернулась в капитализм. Согласитесь, это единственная страна в мире. Нет? — вдруг спросил всех присутствующих Клаус.- По крайней мере «Я другой такой страны не знаю», — процитировал он слова известной песни, и рассмеялся.

— А что же идеалы революции? Освобождение от власти денег? Или все это больше не волнует воображение? — опять спросил Клаус, откусывая сыр, и внимательно глядя на Гулливера.

Гулливер молчал. Он жевал сыр. На столе лежали три тысячи евро. Говорить ни о чем не хотелось. Он думал о том, что наконец-то раздаст долги, и поедет искать Алису. А, если что-нибудь останется, купит себе новый костюм, потому что старый изрядно потерся. Но никто не мог даже предположить, с какой ненавистью он смотрел сейчас на эти яркие хрустящие бумажки, от которых так много зависело в его жизни. Если ни сама жизнь, подумал Гулливер, и с трудом сдержался, чтобы не вернуть эти деньги обратно. В другое время он так бы и сделал. Он бы смог. Но сейчас сдержался. Хотя в очередной раз понял — деньги унижают его.

День еще не закончился, когда Руппс завершил очередной круг своего привычного маршрута. И раньше, чем пойти дальше, он решил немного передохнуть. Он вспомнил, как они со старым Крекиньшем когда-то вот также хотели передохнуть от бега, когда, петляя по улочкам Риги, чтобы уйти от полиции, которая не выпускала их из вида, добрались, наконец, до леса.

Они пересаживались с трамвая на трамвай, прятались в дворах и подъездах, потом снова выходили на улицу, и всюду за ними следовали люди в штатском. Крекиньш был у полиции на особом учете, как человек, не подчинявшийся никаким законам и заядлый фрондист, за что и был отчислен из гимназии. Он, Руппс, решил идти в Россию по идейным соображениям. К тому же вот уже два года он был без работы. И, хотя в таком положении были многие, ничего хорошего ни он, ни его отец не ждали. Это был апрель сорок первого года.

Поглядывая друг на друга в каком-нибудь подъезде после очередной перебежки, и не понимая, как могут не устать бежать за ними люди, которые вот уже около двух часов водили их по городу, они пытались набраться сил, чтобы бежать снова. Но силы уходили. И всякий раз, выйдя, наконец, на улицу, они в первые же минуты видели того,

кто следил за ними. Как правило, эти люди были в штатском. Но то, что они вооружены, было понятно. И тогда у Крекиньша впервые появилась мысль, что люди это разные. И они просто передают их для преследования тем, кто еще не бегал. Получалось, что его и

Крекиньша передают как бы по эстафете. А им каждый раз приходилось что-нибудь изобретать, чтобы из этой эстафеты уйти.

Наконец, уже под вечер, выбившись из сил, они забежали в последний четырехэтажный дом на окраине города. Дальше был только путепровод и дорога. По обеим сторонам которой стоял лес.

-109-

В подъезде было полутемно и тихо. Ведущая во внутренний двор все время хлопающая сквозная дверь время от времени распахивалась настежь. И они увидели во дворе до верху груженую телегу с сеном. В упряже стоял серый в яблоках конь.

Взглянув друг на друга и, не говоря ни слова, они рванулись к телеге, и в течение одной, не больше, минуты зарылись в сено, кто как сумел. Конь раза два фыркнул, сделал шаг, но остался на месте. Прошло минуты две, когда Руппс увидел в оставленное для наблюдения в сене пространство двоих, вышедших из подъезда. Они осмотрели со стороны двора дом, балконы и окна, и, не зная, где они, стали говорить что-то о крыше, поглядывая вверх. Один, тот, что был в черном пальто, в сапогах и голифе, видимо, был старший по званию. Он что-то сказал другому, в клетчатых штанах и такой же кепке. И этот, второй, снова вошел в дом, и отсутствовал минут десять. Потом вернулся.

— Не ушли ли они двором? — спросил теперь старший то, о чем, видимо, думал все это время.

— Не должно быть. Там — ворота. И они заперты на замок, — отвечал «в клеточку».

А Руппс подумал, как хорошо, что, не теряя времени, они сразу зарылись в сено.

Прошло довольно много времени. Наверное, это было с полчаса, или больше, когда эти двое ушли.

Но выходить из укрытия ни Руппс, ни Крекиньш не решались.

Волнение и усталость сменились теперь непреодолимым сном. Глаза то и дело закрывались сами. И даже еще реальная опасность не могла этому помешать.

Руппс тихо позвал Крекиньша. Но тот не отзывался. И Руппс намеревался уже, проделать к приятелю ход, и толкнуть его.

Но тут из подъезда во двор вышел человек, и направился к телеге. Конь, узнав хозяина, фыркнул и свистнул носом. Оказалось, что хозяин принес ведро воды, которую конь с большим шумом и, вверено, с радостью, опустошил.

Облизнув сухие губы, Руппс, сидел, не шевелясь, думая о том, не уснул ли Крекиньш.

Обойдя телегу со всех сторон, хозяин взобрался на место возницы и тронул поводья. Потом, сойдя опять на землю, он долго отпирал ворота, потом так же долго их запирал. Но уже скоро они медленно ехали по направлению к лесу.

Когда уже нужно было уходить в лес, Руппс, установивший теперь связь с Крекиньшем, тронул его в проделанном в сене отверстии за плечо. И они спрыгнули на каменную брусчатку.

Возница от удивления свистнул, и, ничего больше не говоря, кроме как «теперь спешить некуда», продолжал так же медленно и со скрипом следовать дальше.

— Спасибо, — сказал ему Руппс.

— Удачи, — кивнул возница. И Руппс всю жизнь помнил этого человека, одетого в потертый офицерский френч и темную шляпу с мятыми полями. Так, что лица не было видно.

А потом они побежали. Они бежали от полицейских, от безработицы, от бесправия, от пересудов и предположений, от тревожного настроения в обществе, от разнообразных интерпретаций пресловутого пакта Молотова-Риббентропа, который вдруг привел к деятельности столько ангажированных недоумков и просто дураков, но в котором не было ничего, кроме желания хоть ненадолго отодвинуть войну. Они бежали от

той жизни, в которой они не могли больше быть, потому что по большому счету, это не было жизнью.

Сейчас, стоя у себя в комнате, у четвертой стены своего квадрата, Руппс живо представил себе, как он, молодой и долговязый, с маленькими, голубыми, как незабудки, глазами, бежал позади Крекиньша, так же, как Крекиньш, ломая ветки и сучья. И стараясь делать это как можно быстрее, думал о своей открытой спине, в которую так легко было попасть, если бы кто-нибудь преследовал их. А его длинные руки и ноги, которых он всегда стыдился, делали его еще более заметным, где бы он ни находился.

-110-

Даже Крекиньш говорил, что, если их здесь, сейчас, в лесу, поймают полицаи, то в этом будет виноват только он, Руппс, потому что такого, как он, нигде не спрятать.

Руппс молчал. От напряжения он не мог даже улыбаться.

Он молчал, потому что опасность действительно была, и было много случаев, когда именно в лесу, уже перед самой границей с Россией, беглецов настигали-таки полицейские и расправлялись с ними. И потому, немного передохнув, они бежали снова. Они бежали с небольшими перерывами на отдых всю ночь, и весь следующий день, пока ни встретили Лию и ее команду, и двух латышей, тоже сбежавших от полицаев.

Потом Руппсу приходилось бегать еще не раз, и всякий раз он удивлялся, как это ему удается это делать так долго. Другие вон поменьше ростом да попроворней, и то полегли, вспоминал он своих товарищей, павших в бою. А он, Руппс, все бежит да бежит, думал он. Он присел к столу, достал из кармана висевшего на шкафном ключе, пиджака, с орденскими колодками, ручку с золотым вечным пером, подарок Командующего Армией за стремительный и точный бросок, когда его батальон, почти бегом, занял нужное расположение, чем обеспечил успех операции, и стал писать.

«В Народный Фронт Латвии» — написал он в правом верхнем углу. – «От полковника Руппса Яниса Вальдемаровича.

«Уважаемые соотечественники, — написал он, — сегодня я ставлю свое имя под Декларацией о Независимости Латвии. Я долго думал, прежде, чем сделать это. И не потому что я не желаю независимости своей стране, о которой мечтали многие поколенья

латышей, мои отец и мать. Свобода — это святое для любого народа. И тем обидней, когда к этому понятию примешиваются разные инсинуации с целью достижения каких-либо недостойных этого понятия целей.

Я хочу сказать, что я, чистокровный латыш, родившийся в Латвии и воевавший за нее, не согласен с тем, что сейчас все шире и шире разрастается кампания по поводу внедрения в сознание людей того факта, что в 1940 году была какая-то Советская оккупация Латвии и других республик Прибалтики.

Советские войска вошли в прибалтийские страны на основании подписанных, с каждой страной отдельно, договоров «О взаимопомощи» вследствие нарастающей угрозы со стороны фашистской Германии.

Легитимность прихода советских войск в Латвию и в другие республики была признана тогдашним Президентом Латвийской Республики Карлисом Ульманисом, и высшими лицами других прибалтийских республик, о чем свидетельствуют документы.

Латышский народ сам выбрал тогда свой путь. И к избирательным урнам в 1940 году люди шли сами. А теперь говорят о какой-то оккупации.

Оккупация была, когда пришел Гитлер. Советская же Армия до самого начала войны не вмешивалась ни во что.

Я хотел бы предостеречь руководителей Народного Фронта и Правительство Латвии от нагнетания этих настроений, что делается, по-видимому, для оправдания статуса русскоязычного населения как «неграждан» и повода требовать с России каких-то мифических компенсаций.

Я, как человек, сам видевший, с каким радушием латышский народ встречал Советскую Армию, возражаю против такой фальсификации фактов. И никогда не соглашусь с этим.

Так же думают и многие другие латыши, от имени которых я пишу это письмо.

С уважением и надеждой на лучшее будущее нашей Родины – Руппс».

Закончив писать, Руппс поставил подпись, и задумался.

Конечно, он понимал, что вряд ли в Народном Фронте дочитают это письмо до конца.

Но не сделать этого он не мог.

-111-

Оставив письмо тут же, на столе, он приготовился передать его завтра женщине, которая придет к нему, чтобы он подписал Декларацию. Посидев еще несколько минут, Руппс встал, и направился в кухню.

В кухне были все, кроме Краева, который ушел на встречу с Фиолетовым, как тут же сообщил Ёрш.

— А что ОМОН прибыл? — сразу спросил Руппс.

— Нет. Там что-то другое, — отозвался Боря. — Но он уже давно ушел. Скоро будет. Я сегодня там был, — продолжал Ёрш, — Вместо ОМОНа прибыл сам этот Захар. Видел я его. Какой это Захар? Это Захарчик…, как говорила его родная тетушка Клара Семеновна. Я ее очень хорошо знаю, — договорил Ёрш.

Все закивали головами, и Руппс понял, что Боря уже об этом всем здесь рассказал.

— Она работала в школе, в городе, где жили мои родители, и где когда-то учился я. Пение преподавала, — продолжал Боря, — и часто про своего племянника Захарчика рассказывала. Так что все, кто занимались пением, про этого Захарчика знали все или почти все. Учился он плохо. На одни тройки. Иногда двойки. Но поскольку он всех поучал и со всеми спорил, среди одноклассников возникло полуутвердительное, полувопросительное мнение, что Захарчик «все знает». Скорее, это была насмешка. Но ему это нравилось. И, похоже, в конце концов он уверовал в это. Мой младший племянник учился с ним в одном классе. Я видел его, когда ему было лет десять, — продолжал Боря, — я тогда приезжал к родителям, и заходил в школу. Клара Семеновна дирижировала хором, а Захарчик сидел в первом ряду — слушал и ждал, когда она освободится. А когда концерт закончился, мы

оказались попутчиками, потому что жили на соседних улицах. Как сейчас вижу этого рыжеволосого мальчика в темных оптических очках. Он уже тогда носил темные очки.

Помню, что Захарчик что-то канючил, что-то просил у тетушки. А она несколько раз повторила «Ну, ты же сам видишь, Захарчик. Только завтра! Только завтра!- повторяла она. — И не морочь мне голову!» Он умолк, но по лицу, и особенно глазам, было видно, что он недоволен.

-Потом в стране начались преобразования, — продолжал рассказывать Боря. — Года через три Клара Семеновна со всей своей семьей переехала в Лондон. И в нашем городе больше не появлялась. Во всяком случае, ни мои родители, ни кто другой ее там больше не видели. А вот я его вчера узнал. Он все такой же крошечный и в темных оптических очках. Охранники, которые всюду сопровождают его, кажутся выше его в несколько раз. , В каждом из них уложилось бы не менее трех таких захарчиков.

— Интересный тип, — произнес Руппс.

— Ну, а что он сегодня? – неожиданно спросила Кло, сидя за столом и несколько раз поглядев на Борю, потом на Шинке, который только сегодня вернулся из Риги. И ему тоже было, что рассказать.

— А сегодня он сказал, что это, мол, его последнее предупреждение, и что завтра он, уже точно, приедет с ОМОНом. Раза два он посмотрел на меня, — сказал Боря, — но я так и не понял — узнал он меня или нет. Может, и забыл. Мы практически не общались. — договорил Боря.

— Есть там один человек, — снова заговорил он, — Зернов его фамилия. Это человек с такими светлыми, пшеничными, кустистыми бровями, кто видел, — посмотрел он вокруг. — Краев, должно быть, видел, — уточнил он.- Он, этот Зернов, как-то там участвует в строительстве колокольни. И время от времени разговаривает с людьми. Так вот он прямо сказал

-112-

Захарчику – «Мы призываем вас отказаться от этой идеи. Оставите лес и озеро людям» — договорил Боря.

— А что Захарчик? – спросила Кло.

— Он ничего не ответил. Демонстративно ничего не ответил. Народ зароптал, — продолжал Боря, — но никаких выпадов не было. Только одна женщина закричала про наглость, беспредел и еще что-то. Что, мол, последнее отнимают. Потом загудел колокол. И никто ничего не понял. Но когда звук затих, по колоколу будто кто-то опять ударил, и он опять загудел. Снарядили парнишку, чтобы сбегал узнал. Мальчишка вернулся и рассказал, что колокол только еще устанавливают, и неправильно его как-то развернули. Вот он и заголосил. Но к этому времени Захарчик со свитой уже был у выхода из леса. И как Зернов его ни звал, и как ни кричал, чтобы он колокола-то не боялся, Захарчик так и не вернулся.

— Да. Дела, — произнес Шинке.

— Ну, а ты что скажешь? Что нового в Риге? — спросил его Руппс.

— В Риге сложно, — отозвался Шинке — Впечатление такое, что все, кто в сороковом разделись, в те же старые одежды опять оделись. Какие-то собрания всюду. Все чего-то хотят. Организаторы митингов и собраний с ног сбиваются. Арестовывают коммунистов. И никто не знает, где EGLITIS. То, что он был в Риге неделю назад, я узнал. Мне дали несколько адресов, где он мог быть. Его видели, разговаривали с ним. Но в один день он обещал прийти к своему приятелю, и не пришел. Это было четыре дня назад. И, пока я там был, так никто ничего и не узнал. А вот люди, — продолжал Шинке, — массово получают российские паспорта. Это абсолютно точно. Конечно, большинство из них «неграждане», но есть и те, кто имеет латышское гражданство. Все мои родственники получили русское гражданство. Они — граждане, потому что моя мать жила там с восемнадцатого года. Но Россия не отказывает никому. Положение в стране трудное. У Правительства большой долг. Работы нет. Молодежь из страны уезжает. Вобщем, за что боролись…- заключил Шинке. Потом немного помолчал.

— Я просил там кое-кого, чтобы мне позвонили, если узнают что-нибудь о нашем друге. Но пока ничего.

Все молчали.

— Да, еще. Совсем забыл, — неожиданно снова заговорил Шинке.- Умер старый Крекиньш. В Испании.

— В Испании? — переспросил Руппс.

— Да. Поехал к сыну. У него там вилла. Только месяц пожил и умер.

Руппс заметно погрустнел.

Он долго сидел молча, прислушиваясь к разговору, потом попросил свежего, .

крепко заваренного чая

Кло принесла.

— Сколько, говоришь, пожил? Месяц? – спросил он снова Шинке.

Шинке поднял на него глаза. Не сразу понял. Потом, вспомнив разговор, который был минут десять назад, кивнул.

— Да, говорят, месяц, — подтвердил он.

Неожиданно в кухню вошел Краев. Кивком поздоровался со всеми. Но видно было — был не в настроении.

— Ты откуда — спросил Руппс.

-Да вот, был у Филатова. Там поискали, говорят, нет такого закона, который мог бы запретить продавать лес. Местная администрация никаких дотаций не имеет. Им — ничего, ниоткуда… Вот, они и стараются продать то землю, то лес, то озеро, а то какую-нибудь старую усадьбу. Все отдано им на откуп. И никакого закона нет, чтобы можно было запретить продавать. Вот такая прореха, — заключил Краев. – Если только сам откажется, — добавил он.

-113-

— Значит, надо, чтобы отказался, — неожиданно произнес Ёрш, и умолк, глядя на Шинке, оставаясь как-то в самом себе.

— Придумал, что ль, что-нибудь? – спросил его Шинке.

Ёрш молчал.

— Посмотрим, — сказал он через минуту, и опять погрузился в молчание.

Он слышал, как у Ивана зазвонил телефон, видел, как Иван отошел с ним в дальний угол кухни, и сказав «Я сейчас», подошел к Боре.

— Жди меня здесь, — сказал Шинке, — там приехал один человек из Риги. Я должен его встретить. А потом мы придем сюда, и вместе пойдем домой, — сказал он Боре, лицо которого с каждой фразой все больше мрачнело.

-Домой? С ним? — переспросил он Шинке.

— Это не то, что ты думаешь, — вдруг сказал Шинке, проникновенно взглянув Боре в глаза.

Боря отвел глаза, и стал смотреть на Кло, которая уже подходила к ним.

Но, когда она подошла к Боре, Шинке уже ушел.

Ёрш посмотрел на Кло, стараясь стереть с лица неудовольствие, которое осталось на нем после разговора с Иваном, и это, в общем. ему удалось. Но Кло все-таки заметила беспокойство, которое не уходило.

— Вы и в самом деле, что-то придумали? — неожиданно спросила Борю Кло.- Ну, чтобы помочь людям, — уточнила она.

— Я думаю, есть один способ. Можно попробовать. Вдруг, получится, — отвечал Боря, — Но для этого мне придется съездить в мой родной город. Это недалеко. Всего стопятьдесят километров. Поехали вместе7 – неожиданно сказал он.

— Мы? С вами? А что скажет Иван? Как же это вы его покинете? — не говоря ничего лишнего, спросила Кло.

— Да, да! Черт возьми! Мы с вами, — повторил Боря.

И Кло показалось, что он сказал это кому-то или чему-то вопреки.

— Я бы с удовольствием составила вам компанию, но я не могу оставить своих мужчин. Без меня у них все пойдет не так, — улыбнулась она. — Придется вам осуществлять вашу идею одному.

— А что вы улыбаетесь? — почти зло спросил Ёрш, сверкнув своими необъятными, голубыми, с бирюзовым оттенком, глазами, — вы думаете, я неспособен сделать что-нибудь самостоятельно

— Не сердитесь. Я не думаю так. Больше того, я думаю, что у вас все получится, — опять улыбнулась она.

Ёрш посмотрел на нее с подозрением. Прошло с полминуты, и он понял, что она говорит правду.

— Ну, что ж, — неожиданно возник Руппс, — раз сегодня ОМОНа не было, то уже и не будет, — взглянул он на часы, висевшие над столом.

— Я, с вашего позволения, пойду к себе, — сказал он всем. — У меня завтра важный день.

— Когда она придет? — спросила Кло про женщину с Декларацией.

— Так же, как тогда. В десять, — отвечал Руппс.

— Смотри, не задержись где-нибудь в своих воспоминаниях, — пошутил Краев, имея в виду, что Руппс обыкновенно долго ходит перед сном по своему квадрату. Краев, о котором все забыли.

Руппс кивнул.

— Да сколько ни ходи, все одно. От жизни не уйдешь, — коротко сказал Руппс, — — Меняются времена, меняются люди, а проблемы все те же, — опять сказал он уже с прощальной улыбкой.

-114-

Минут через двадцать, когда уже все наговорились, и, пожалуй, говорить было не о чем, вернулся Шинке. Рядом с ним стоял красивый, молодой парень, с приятным лицом, с какой-то вбирающей в себя собеседника улыбкой, и, взглянув на Ерша, Кло видела, как Боря побледнел. Ей стало по-настоящему жаль его. И дело было не в том, что Боря почувствовал в этом молодом, красивом парне своего потенциального, а может, и не потенциального соперника. Дело было в том, с какой кротостью, с каким молчаливым трагизмом он, красавчик Ёрш, переживал все это. Как бы ей хотелось, подумала Кло, как-нибудь ему помочь. Но она не знала, как это сделать. То, что он предлагал ей составить ему компанию — не в счет. Она понимала, что это он хотел сделать в пику Шинке, чтобы хоть как-то восстановить свое реноме.

Через десять минут в кухне не осталось никого. Ушел Руппс, ушел отдыхать Краев. Последними уходили Шинке, его новый друг и Боря.

Уже у самой двери Боря взглянул на Кло. Кло улыбнулась.«Держись!», сказала она ему быстро.

Он кивнул.

В своей комнате Кло долго молчала. Она думала о замечательном, красивом и нежном Ерше. Если бы она могла сделать так, чтобы он не страдал, она сделала бы это, хотя понимала, что изменить свои ориентиры он никогда не сможет. Потому надо обращаться с ним предупредительней, быть добрее и ласковей, решила она. В конце концов, существует же на свете дружба. Потом она стала предполагать, что такое мог придумать Боря, что бы помочь людям, чтобы они не лишились того, чем владели во все времена — леса и озера. Но в голову ничего не приходило.

Устав от напряжения и сумятицы последних дней, она вспомнила, что совсем не думала эти дни о Роберте. И недавняя его трагедия с новой силой отозвалась в ней. Надо бы узнать, не звонил ли он Гулливеру. И как поживает сам Гулливер, тоже не мешало бы

знать, подумала она. Всю жизнь один. И будто тоже по своему квадрату ходит. У каждого он свой, опять подумала она, не продолжая эту мысль, потому что боялась наступить на собственные грабли. Боль от недавнего мысленного расставания с Робертом еще не утихла. Но это было все. Это было последнее. Самая последняя точка та, которую человек ставит внутри себя самого сам, подумала Кло. Но пока еще к этой теме возвращаться не хотела. Боялась. Значило ли это, что ей, наконец, удалось выбраться из этой многолетней западни, из этого квадрата, перестать, наконец, быть той, какой она была всю жизнь… Она и хотела знать, и боялась прямого ответа. Приняла ли бы она сама себя другую, этого она тоже не знала. Хотя, должно быть, нет. Как не мог бы принять себя другим Руппс, Краев, да, наверное, и Роберт, пришла не очень убедительная мысль. О Роберте она, кажется, сказать этого не могла. Но вот Гулливер, этот-то точно не смог бы…

Вспомнив о Гулливере, она набрала его номер.

— Привет, Володя, — проговорила она.

— Привет, привет, — отвечал он веселым голосом

— Хорошее настроение?

— А чего мне грустить? Как-то последнее время мне немного везет.

— Ну, рассказывай.

— Во-первых, продал инсталляцию. Очень хорошо продал. Во-вторых — нашел адрес Алисы. Я когда-то говорил вам с Робертом об этой девочке. Не помнишь? Так получилось, что всю жизнь она была со мной. Но теперь решил, что найду ее окончательно.

— Она сама написала?

-115-

— Нет, у меня есть ее адрес. Из Белоруссии, из адресного стола прислали. На днях еду.

— Рада за тебя. Даст Бог, все будет хорошо.

— Спасибо. А ты как?

— Да что как? Ты не знаешь как? Дела. Деды. Молодые со своими проблемами. А остальное ты знаешь.

— Ждешь?

— Нет, не жду. Уже не жду. Но при случае пожелай ему всего лучшего от меня.

— Хорошо. Вчера звонил. Выходит понемногу из стресса. Но это нескоро.

— Ну, счастливо тебе. Увидимся.

— Пока.

На второй день с самого утра зазвонил телефон. Это был Шинке. Он спрашивал, где Борис.

— Он же ушел вместе с вами. Больше я его не видела.

— Да. Он пришел с нами домой. А потом исчез.

— Не знаю,- сказала Кло, но подумала, не поехал ли Боря, как и говорил, в свой родной город.

Еще через полчаса пришла женщина с Декларацией.

Руппс был вежлив. И, поставив подпись, и передав женщине письмо, пожелал ей удачи.

Потом приходил Антон с Ниной. Они долго были у Руппса.

Кло приносила чай, кофе, жареный в масле хворост, но в беседу не вникала.

От Бори не было никаких вестей.

В лесу, между тем, ждали ОМОН. Теперь уже был установлен колокол, как говорил Зернов «На случай пожара». Работала эстрада. Там часто выступали чтецы, актеры, музыканты. Однажды даже приехала норвежская музыкальная группа для того, чтобы выступить перед «фрондистами», как сказали они. Это принесет нам популярность, объясняли они в частных беседах. Приезжала исполнительница романсов, и тоже сказала, что ей приятно знать, что она кому-то помогает своим искусством.

«Люди, удачи вам и добра», — сказала она на прощанье. – «Никто не скажет, что вы неправы».

— Один только Захар так говорит, — поднялось с земли, от сидящих на пеньках и траве людей.

-Это ваша земля, — сказала певица. Потом исполнила романс «Глядя на луч пурпурного заката» и еще один на слова Николая Рубцова. Это было уже на последнем концерте. Когда певица прощалась, люди встали.

— Да, может, и не будет никакого ОМОНа, или он сам передумает весело улыбаясь,

сказала она.

— Не похоже, — отвечал кто-то с места.

— Говорит, грозился последний раз, — безнадежно сказала какая-то женщина. — Теперь уж приедут.

— Что ж? И стрелять будут? – спросила ее другая, лет семидесяти с явными признаками тиреотоксикоза. Так что казалось, спрашивали только глаза.

Когда певица уехала, на эстраду поднялся Зернов.

— Ну, что? Готовы? – спросил он всех.

Никто не ответил. Но страха в глазах и на лицах не было. И видно было, что неизвестно почему, никто по-настоящему не боялся.

-116-

— Не боитесь? – спросил Зернов.

— Устали бояться-то, — сказал звонкий женский голос. Когда Зернов посмотрел в сторону того, кто это сказал, оказалось — старая женщина. И во взгляде была решимость.

— А мы этот ОМОН крапивой. Во-он ее сколько, — проговорил какой-то дед. Ты, Митрич, слезай, — обратился он к Зернову. — Человек ты хороший, все это знают. С тобой хорошо бы песни петь, — проговорил дед, поглядывая по сторонам, — а тут думу думать надо, как его черта, этот ОМОН, победить.

— Да ведь хочу подбодрить. Не дай Бог… — что-то хотел сказать Зернов.

И долго еще, далеко заполночь, не стихали голоса и не гасли фонарики в руках у людей, словно теплящаяся надежда.

На следующий день утром в дверь позвонили. Кло сначала подумала, что это телефон. Оказалось — на самом деле, дверь.

— Где ты был? – спросила Кло представшего перед ней Ерша.

— В Лондоне, — хитро улыбнулся Ёрш.

— ?!

— Ну, не совсем, конечно, в Лондоне, — заговорил он снова .- Был в городе, в котором я когда-то учился в школе. Узнал у людей номер телефона Клары Семеновны в Лондоне и позвонил. Объяснил ситуацию. Попросил, чтобы она повлияла на своего Захарчика. Чтобы он отказался покупать лес и озеро.

— Он всегда был упрямым мальчиком, — сказала Клара Семеновна, — но я попробую. Раз люди этого не хотят, лучше этого не делать. Я уже сегодня же позвоню ему, — отвечала Клара Семеновна.

— Боря, — сказала Клара Семеновна на прощанье, — скажите Захарчику, что я приеду. Пусть он ничего не предпринимает. Завтра к вечеру буду.- договорил Ёрш.

— Хорошо бы, — отозвалась Кло, глядя на Борю восхищенными глазами.

— А вы думали, Боря Ёрш умеет только анекдоты рассказывать? – неожиданно спросил Боря Кло.

— Боря, я никогда не давала повода вам так думать, — возразила Кло. И улыбнулась.

Ёрш улыбнулся в ответ.

Гулливер подошел к дому номер пять на солнечной улице в одиннадцать часов утра.

Какая-то женщина прошла мимо.

Школьник, торопясь куда-то, прогремел, верно, полупустым ранцем.

В окне первого этажа двухэтажного, барачного типа, дома кто-то отдернул занавеску.

Квартира один, подумал Гулливер, это где-то рядом с входом в подъезд.

Он решил никого ни о чем не спрашивать. А просто взять и позвонить в квартиру номер один.

Он, и в самом деле, не стал ждать, изучать коридор, представлять что-нибудь себе, чего никогда не видел. А просто подошел к квартире, и позвонил.

Потом он ждал довольно долго.

Наконец — два энергичных поворота ключа. Он поставил бы сто против одного, что это была она. Эти два энергичных поворота ключа с одной силой, с одной, знакомой ему, паузой. И тут же — дверь нараспашку, улыбка и вопрос в глазах.

Улыбку он узнал сразу.

— Володя, — в ту же минуту сказала она, и прислонилась спиной к стене.

Он бросился, поддержал, привлек к себе, и замер, не зная, что делать дальше.

-117-

Она стояла, не шевелясь, не пытаясь что-нибудь сказать. Она стояла и смотрела на него. А по щекам ее текли слезы. Когда слез стало много, она попыталась вытереть их ладонью. Одной, потом другой. Осознав, что этого недостаточно, сняла со стены полотенце. И, когда лицо стало почти сухим, улыбнулась. Он узнал эту улыбку. Она была все та же. Даже знакомый ряд передних зубов был тот же. Все было таким, как он помнил.

— Иди сюда, — наконец, быстро заговорила она. — Иди же!

Она заперла дверь, усадила его за стол в маленькой прихожей, которая была и кухней одновременно, поставила на плиту чайник. Потом, подставив табуретку, потянулась к полке что-то достать. Загорелые необутые ступни, которые были сейчас от него на расстоянии вытянутой руки, вызвали в нем желание снять ее с этой табуретки раз и навсегда. Он подошел, ни на что не решаясь.

— Одна? – осторожно спросил он.

— Одна! – с заметной радостью отозвалась она, улыбаясь. А с кем же еще? Муж умер. Дочь замужем, живет в Минске, — тихо, почти шепотом говорила она.

— Одна, — приговаривала она на разные лады.

— А ты? В гости или как?

— Или как. За тобой приехал. Поедешь?

— Поеду, — тихо сказала она, стоя на той же табуретке, — Зачем спрашиваешь. Знаешь…

Он снял ее с возвышения, отнес в комнату, единственную в ее квартире, где, кроме кровати, были еще стол и трюмо. И еще какие-то занавески на окнах. Занавески от взглядов, от мира. от судьбы. Но судьба все-таки проникла сюда. И теперь говорила с ней на своем языке.

— Что же ты тогда так сразу и так навсегда? – спросил он ее, когда оба, наконец, поняли, что туман на одном незанавешанном окне — это осевший пар выкипевшего до дна чайника.

— А что бы изменилось тогда?- спросила она его, когда, убрав с огня чайник, он вернулся в комнату.

— Не знаю. Но зачем же так сразу, и так навсегда, — повторил он.

Она молчала.

— Потом ты еще был в море? — спросила тихо.

— Нет. Я не был больше. Я не мог без тебя, — отвечал он.

И она поняла, что это была правда.

— А потом? – неизвестно о чем спросила она.

— А потом была долгая жизнь без тебя.

Им было достаточно всего двух дней и двух ночей, чтобы они все решили.

И кажется, никогда чаще, чем потом, он не вспоминал выкипевший до самого дна чайник.

Когда в то утро, перебивая друг друга, зазвонили сразу два телефона — один в прихожей, в квартире Руппса, другой — в кармане пиджака у Краева, все поняли, что что-то произошло.

Звонил Фиолетов. В лес приехал ОМОН.

Они уже толпились на проходной, куда вышло все «население» леса.

Люди стояли стеной, не позволяя бойцам продвинуться ни на шаг.

-118-

Позади бойцов, в автомобилях, сидел Захарчик и сопровождающие его лица.

— Надо кончать это безобразие, — кричал на проходной местный чиновник, что было понятно по тону и по сопровождавшим его теткам со злобными лицами, которые едва сдерживались, чтобы ни ринуться в бой.

Стоявшие стеной люди не говорили ни слова.

В конце концов, после жестких переговоров и после того, как те, кто охраняли вход, опустили второй шлагбаум, который был на расстоянии трех метров от первого, омоновцы перешли к решительным действиям.

Расталкивая и разбрасывая людей в стороны автоматами, они смяли авангардные заслоны, смяли первый и второй шлагбаумы, освободив теперь дорогу, и стали по ее краям цепью. Проезд был свободен. Три Мерседеса, в одном из которых сидел Захарчик, начали движение.

Сильным, протяжным звуком загудел колокол.

Остававшиеся в лесу люди бросились к дороге, ОМОНу и машинам наперерез.

Стаи ворон, прилетевшие сюда из глубины леса и рассевшиеся, как по команде, на ближайших березах, отчего деревья из белых стали черными, загомонили, захлопали крыльями, поднимаясь вверх и снова садясь на ветки, словно производя некий устрашающий танец.

Через несколько минут автомобили остановились.

Навстречу им уже шел Фиолетов и Краев. За ними следом едва поспевал Зернов. За ближней березой так, что его не было видно с дороги, наблюдал за всем Боря.

Автомобили немного постояли, и снова начали движение.

— Стойте! Остановитесь! — вдруг услышали все женский голос.

Это была тетя Клара. Она, как и обещала, приехала из Лондона.

— Тетя Клара, что ты здесь делаешь? — громко спросил Захарчик, выбираясь из Мерседеса и глядя на вышедшую из такого же Мерседеса тетю Клару.

— Что происходит? — сильным голосом спросила тетя Клара. — Мы же вчера говорили по телефону. Ты обещал. Ты обещал, Захарчик. — снова повторила она.

Захар молчал.

— Ты же обещал не покупать этот лес.

Захар продолжал молчать.

— Бедный мальчик, — опять сказала она, глядя на все происходящее, и взглянув даже на ворон.

Стоя за своей березой, Боря видел, что сначала с тетей Кларой хотели поговорить Фиолетов и Краев, и даже направились в ее сторону. Но неожиданно остановились. А бывший с ними рядом Зернов почему-то пошел по дороге обратно, в глубину леса, будто что-то запамятовал.

— Бедный мальчик, — опять сказала тетя Клара, стоя между двумя Мерседесами. — Что ты делаешь с этими людьми? — громко спросила она, — разве ты не знаешь, что было в тридцатом году, когда твой прадед отнял у жителей одного немецкого городка сразу пять банков, не оставив им ни одного?

— А что было тогда, тетя Клара? — довольно громко спросил Захар.

— Люди взбунтовались. Они устраивали погромы. Они разнесли все пять отнятых у них твоим прадедом банков. В городе была целая война.

— Ну и как же потом?

-Потом? Весь мир знает, что было потом, — твой прадед погиб в Освенциме,- отвечала тетя Клара,- Но это было уже позже, — договорила она.

— Не делай этого, раз люди не хотят, — опять сказала она, — сейчас же отпусти солдат, и не морочь голову.

-119-

Движением двух пальцев одной руки Захар выполнил приказание тети Клары.

Омоновцы убрались с дороги. И сняли осаду.

Все облегченно вздохнули, кроме чиновника и сопровождавших его теток.

Весь остававшийся день искали Зернова.

Оказалось, он почувствовал себя плохо, и вернулся в лес, где был врач и медицинский пункт. Врач сказала, что у него было давление, и что она сделала ему инъекцию. Потом он ушел, и больше она его не видела.

Зернова продолжали искать. Осмотрели его палатку, заглянули на колокольню, на пищеблок, даже посмотрели, нет ли его под помостом эстрады, с которой он часто говорил с людьми. Затем стали осматривать травы, и даже заглянули под обрыв. Вдруг что-нибудь случилось. Некоторые из женщин даже всплакнули.

Часа через четыре его нашел Краев.

Зернов лежал в первой от медицинского пункта палатке. Когда Краев подошел к нему, он увидел розовое лицо, и услышал ровное дыхание.

— Не плачьте, — сказал Краев всем, выходя из палатки, — он не умер, но только спит.

Exit mobile version