Eugenija Palette — Квадрат — 2

-31-

натяжения нет, и дать об этом знать. В конце концов, кто-то вбросил идею, что трал зацепился за что-то лежащее на грунте, и порвался. И хоть это, конечно, был совсем другой поворот, все примолкли.

Но серьезный недостаток в работе был. И все это случилось перед самым снятием с промысла.

Разлогов понимал, что пощады не будет.

Через неделю, когда он, будучи уже в родном порту, пришел в отдел кадров, он узнал, что следующий рейс ему назначен уже через сорок дней. Алиса сразу же, через два

дня, уехала в свой белорусский Брест в долгий отпуск, за два рейса, и когда должна была вернуться, никто не знал.

Встретив случайно, в отделе кадров, истребителя свиной тушонки, и не здороваясь с ним, Разлогов слегка задел его плечом. Но тот сделал вид, что этого не заметил. И по подлости происхождения вызов не принял, чем доставил Разлогову настоящее удовольствие.

Но особенно невыносимо было не видеть Алису.

Незадолго до прибытия в порт, она, понимая ситуацию, и пряча в Разлогова мокрое от слез лицо, говорила — «Не забывай!». Она сказала это несколько раз. А он, сжимая ее руки, молчал, представляя себе ее старую мать, ее первоклассницу дочь, ее инвалида-мужа, и эту самоотверженность, и это самопожертвование, куда не вписывались ни он, ни она сама, ни их любовь. И слово «никогда», которое он начинал ненавидеть, возвращалось и возвращалось снова.

Первое время он тосковал, стараясь бывать, как можно меньше дома.

Прошел месяц, и он узнал, что его жена, безволосая Зина, давно живет с другим человеком. И все это время скрывала это.

Он отпустил ее вместе с дочерью, а сам переехал в старый материнский дом, на окраине города, где он сидел сейчас в своем необъятном кресле, накрытом разноцветной рогожей.

Первое время он никуда не выходил. Вспоминал Алису. Любил ее в своих снах, в своих видениях. И рисовал, рисовал. Он помнил каждую клеточку, каждый сантиметр ее тела. Каждый бугорок и впадину. Каждое сказанное и несказанное слово, которое осталось в нем. Он больше не хотел ни палубы, ни амбулатории, где не будет ее, ни всего этого комплекса осязаемых воспоминаний, от которых он даже здесь, вне судна, просыпался ночью. Он не хотел ни Political Man, ни трала, ни даже высоко взлетающих звезд, когда судно, казалось, падало в бездну, если Алисы там не будет.

Он хотел оставить все это в себе. На память.

Вот почему, когда он встретил Рину, он не обратил на нее никакого внимания, кроме, пожалуй, того, что почувствовал в ней хорошего собеседника. Человека, знавшего об искусстве много или почти все. Потом, в какой-то момент он все-таки увидел в ней женщину, но каждое сближение было как-то отдельно от всего того, что наполняло его жизнь, будто все это было где-то там, а здесь и сейчас была Рина, только Рина, никак не связанная с остальным. И эти отношения едва ли ни отдаляли их друг от друга.

Искусствовед, историк искусства по образованию, она не разделяла его увлечения APTARToм, который в восьмидесятые годы значил для него очень много. Они спорили о том, насколько адекватно само это название «новая волна», поскольку все новое — хорошо забытое старое. Тем более, что, и в самом деле, это понятие происходит из авангарда 10 –

60 гг. двадцатого века. И, хотя такого феномена не было никогда раньше, и, может быть, не будет потом, оба как-то не вполне принимали это название «newwave». Они долго

-32-

обсуждали этот вопрос, и пришли к выводу, что только термин «авангард» имеет в данном случае право на существование, поскольку именно он определяет все.

Авангард линеарен, направлен вперед и только вперед, к светлому будущему, катастрофе, царству Божьему. Авангард нетерпелив, старается опередить время, убежать

вперед и быть первым в этом движении. И, несмотря на то, что авангард, с его чрезмерной любознательностью, бывает слишком тороплив, и тогда он продуцирует

только собственный бег вперед, это все-таки — авангард! И только этот термин оправдывает его название и назначение.

Он же, Разлогов, считал, что искусство не может развиваться по линейке, и художники всегда будут искать новые формы, их выражения в окружающем пространстве. Собственно, этим своим утверждением он всего лишь ломился в открытую дверь, поскольку этот посыл давно уже был принят и описан специалистами.

Рина, конечно, тоже об этом знала, но терпеливо сносила его дилетантские изыскания. Часто, не продолжая спора. Проходило время. И разговор возобновлялся снова.

Постепенно Разлогов и сам, что называется, свыкся с этой темой, и стал чувствовать себя в ней настолько естественно и свободно, что уже совершенно самостоятельно стал делать некоторые логические построения.

— Конечно, — говорил он, — Ведь поиски нового — это не обязательно гонки по автобану. И «поисковое поведение» не ограничивается этой прямой. Начинаются поиски в разные стороны, в том числе, и назад. Будто в некоем ограниченном со всех сторон пространстве, в неком квадрате дальше которого ничего нет, и все, что ты хочешь найти, надо искать здесь Интересно, что и в этом случае термин «авангард» более всего отражает суть и содержание этого направления искусства, а значит — и самой жизни.

— Хотя, лучше было бы говорить о постмодернизме, — возражала она, потому что не только “modern art”, по сути, синонимичен авангарду, но весь ментальный комплекс, породивший социальный и научно-технический прогресс, то ощущение мира, которое дало заряд столь различным, по своим этическим и религиозным основам, таких известных людей, как Федоров, Циолковский, де Шарден, Малевич.

Той же энергией питались и теоретики коммунизма и социализма, — говорила Рина, впрочем, не продолжая.

Часто такие разговоры заканчивались полным консенсусом. Но, бывало, и нет. Никто просто так, из уважения к собеседнику, не соглашался, если считал другого неправым.

К тому же, Рине откровенно не нравилось, из того, что он делал, то одно, то другое. То картина слишком аляповата, то инсталляция невразумительна. А, если что-нибудь она принимала, то всегда были претензии. И, несмотря на то, что она все больше нравилась ему, как женщина, они все больше отдалялись друг от друга. Через год они расстались.

Он остался один. И разговаривал с женщинами только раз в год, на Рождество, со своей дочерью, которая звонила в этот праздник ему из своей заграницы, где она жила.

Время шло. Модернизм устали запрещать. Кроме вреда, это запрещение ничего не приносило. И поскольку он стимулирует людей делать что-то новое, чтобы обеспечить условия человеческого существования, так сказать, улучшить качество жизни, термин определился сам собой — не антимодернизм, не контрмодернизм, а постмодернизм. Это – когда однонаправленное движение закончилось, и процесс переходит в стадию разрастания в разные стороны все того же ограниченного пространства, напоминающего квадрат. Это и есть его новый этап существования, что постепенно, все чаще и чаще определяется термином art after movements”, (искусство после движений).

-33-

Говоря только, вроде бы, об искусстве, переходя в беспрецедентную за все время существования искусства фазу децентрализации, на самом деле, этот термин обозначает

самые важные аспекты происходящих изменений. Это — плюралистическая децентрализация общества, индустрии, политики, всего этого «тэхне» и “knowhow”,

благодаря чему существует человеческий род. Это — символ утопического желания противостоять тоталитаризму политических, идеологических, информационных,

индустриальных систем, который неминуемо должен был привести к “Wikileaks”. Что само по себе совершенно в духе постмодернизма. Как следствие, и как проявление его.

Ведь постмодернизм — это не форма, или не только форма. Это — философия человечества, уставшего ходить по квадратуре круга.

Понятно, что эти полуанархические призывы во многом утопичны и, едва ли осуществимы. В действительности, пока все больше реализуется централизм, и все возрастает идеологический прессинг. Но установка, рождаюшая такие декларации, плодотворна уже по тому, что дает возможность отдельной личности мысленно, а иногда и на практике, противостоять доминации. И в настоящее время это все более и более актуально, чем когда бы то ни было. Как в области искусства, так и в области политики.

А значит, предстоят еще новые и новые поиски. «Если жизни хватит» однажды сказала Рина. Он не стал тогда уточнять, что она имела в виду. И чьей жизни должно хватить на это.

Прошло несколько лет, как Рина ушла, оставив его одного с его любимым APTARTом, идеи которого он исповедывал все последнее время.

Она писала, публиковалась, преподавала, пропадала на выставках и тусовках, и однажды, на одной из выставок снова встретилась с Гулливером. Прошло всего несколько минут. И им не захотелось расставаться.

Конечно, Гулливер понимал, что она никогда не станет кротким, всем довольным существом, но, почувствовав в ее словах усталость, и, вообще говоря, определенную привязанность, он восстановил отношения.

На сей раз, и, правда, было все по-другому. Похоже, она все-таки любила его. Теперь она была прекрасной хозяйкой, замечательным другом и женщиной, в том числе и в отношениях с ним.

Она охотно принимала в их небольшом доме одну из известных тусовок в городе. Писала. Работала над диссертацией. Но заболела. Через полтора года ее не стало.

Она оставила неопубликованную работу «Характерные признаки Новой Волны последнего десятилетия». В качестве этих признаков она называла фактурность, яркость, экспрессивность, склонность к странным очертаниям, чувственную наполненность, поскольку это была реакция на совершенно определенные явления предшествующего времени. Это касается не только визуального искусства, но и литературы, музыки, архитектуры, кино. Во всех этих областях произошли важные изменения. ”NewWave в рол-н-ролле, новая стилистика комиксов, постмодернистская архитектура, видеоклипы, книги, сознательно балансирующие между бульварной и высокой литературой, новые тенденции в моде, сочетающие дешевое и дорогое, красивое и уродливое, старое и сверхсовременное — все это явления одного порядка, одного корня, знаки изменившегося отношения к этим вещам. Везде заметно одно стремление — посмотреть с нескольких точек сразу — спереди и сзади, сверху и снизу, из прошлого и будущего… Интегрировать и интегрироваться в новые координаты.

Но в его памяти осталось не это. Остался хмурый день, множество людей, пришедших проводить Рину далеко, далеко, ее громадная фотография в легкой, алюминиевой, перфорированной раме, содержащей только ее лицо, с мягким овалом, большие темные

-34-

глаза, и светлая, почти до самых бровей, челка, из-под которой она видела многое из того, чего не видел он. Да. Однажды он признался себе в этом. И ему почему-то захотелось

попросить у нее прощенья. Но, как ни думал, за что, вспомнить ничего не мог. Он не был виноват перед ней ни в чем.

И тут Гулливер сдал. Он осунулся. Похудел. Ничего не хотел делать. Он потерял интерес к окружающим. И, как следствие, люди потеряли интерес к нему. Оставались –

детская, художественная школа, несколько постаревших друзей, воспоминания об ушедшей матери, отца он не помнил, и, время от времени, возникающее перед ним лицо

Рины. Он понимал, что с каждым днем все больше и больше остается один. И ничто не в силах предотвратить это.

Никому не было нужно ни его искусство, ни его желание быть с людьми рядом. И однажды он понял, что это происходит потому, что он никому ничего не мог дать. А люди, в большинстве своем, относятся к любому знакомству, как к сделке. Конечно, не каждый думает о прямой конкретной выгоде, но подсознательно… Подолгу оставаясь один, он то сомневался в том, что это так, то все более и более верил в это. И тогда он создал свою инсталляцию.

Это был белый картон, неправильной формы, приблизительно с метр в высоту, и сантиметров пятьдесят в ширину.

От основания до двух третей вверх так, что одна треть оставалась свободной, выставив вперед свои локаторы-рога, будто вытянув шею, поднималась крупная улитка. Оставив свое убежище-лабиринт далеко внизу, она будто что-то хотела узнать. Что-то увидеть. Может быть, в чем-то раз навсегда убедиться. Но ей это, кажется, не удавалось.

А из нее уже вытягивала шею, продвигаясь вперед, другая улитка, из этой, другой — третья. И уже слегка обозначились рога четвертой. Правда, ее было почти не видно, но то, что она была, было понятно.

От основания улитки поднималась вверх зеленая тля. Ее было много. Особенно интересно было смотреть на первые три, которые были уже в самом верху, поднимаясь все выше и выше, туда, где вторая улитка уже «переросла» первую, став, таким образом, ближе к верхней границе картона. И понималось, что, когда эти три тли могли бы достигнуть вершины второй улитки, из этой, второй, улитки появится третья, которая станет выше, таким образом, поднявшись еще выше к границе картона. То же произойдет и с четвертой улиткой. И тля опять не успеет достигнуть вершины. Они торопились, эти три «боевые единицы». Они продвигались выше и выше, скатываясь вниз на скользком теле моллюска, затем поднимались снова. Но ни одной из них так и не удавалось достичь вершины.

Гулливер сделал это сооружение всего за несколько часов. И только в с самом конце работы он понял, что нужно убрать верхнюю границу картона, потому что этой тавталогии нет и не будет конца. И тогда он доставил это сооружение вверх еще одним листом картона. И назвал эту работу «Истина».

А потом к нему стали приходить люди, чтобы посмотреть его последнюю работу.

Одни видели в этой работе глупую тлю, зачем-то, из последних сил, лезущую вверх.

Другие упрекали Гулливера в необузданности фантазии, говоря, что никакой такой особо значимой аллегории они не видят.

Третьи зачем-то упрекали его в минимализме.

Четвертые говорили, что это настоящая концептуальная вещь, и что ее концептуальность именно в том, что осталось за пределами картона. Но важно не то, что оно осталось там, а то, что, глядя на эту работу, понимаешь, что истину познать невозможно.

Хотя, стремление сделать это, думал Гулливер, очень часто есть способ выживания, если это выживание почему-нибудь оказывается под вопросом.

-35-

Но он все равно был доволен. Потому что все, кто хоть что-нибудь говорил о его работе, вольно или невольно принимали участие в нем самом.

Сегодня, он был, как всегда, на своем месте, в своем разноцветном, расцвеченном всеми цветами и оттенками, кресле, и, взглянув на Кло, когда она вошла, заметно

обрадовался. Указав глазами на стул, рядом с собой, он обратился теперь взглядом к сидевшему напротив невысокому, судя по крохотным ручкам и голеням человеку с

большой, украшенной рыжими кудрями, уже лысеющей, головой и крупными, закрывающими пол-лица, тёмными очками, в роговой оправе.

— Это вы мне? – спросил человек, обращаясь к Гулливеру, видимо в ответ на то, что сказал ему Гулливер до того, как Кло вошла.

Переведя взгляд с Кло на сидевшего на стуле человека, Гулливер кивнул.

— Вам, вам, — подтвердил он.

Кло теперь вслушалась в разговор.

— Да, собственно, я не русофоб, если вы так подумали, — энергично рассыпая мелкие коленца скороговорки, сказал рыжий человек.

— И даже никогда им не был, — опять энергично заговорил человечек, — и было понятно, что он хочет что-то сказать, но пока хочет услышать то, что скажут другие. Поправив правым указательным пальцем очки на носу, он некоторое время молчал. Но, поскольку никто ничего не говорил, прекрасно понимая маневр, а главное — намерение рыжего субъекта завладеть вниманием, он продолжал сам.

— Нельзя не любить, или, например, ненавидеть то, чего нет и никогда не было.

Гулливер посмотрел на человечка как-то исподлобья, будто нехотя, потом отвел глаза, и это, последнее движение, уже само по себе, означало недоумение.

— Нет, на самом деле, — своей суетливой скороговоркой снова продолжал человек.

— Что это есть, русский? Это что-то надуманное, какая-то устоявшаяся ошибка, когда всем известно, что русь — это одно из германских, варяжских племен. И те, кого теперь называют русскими, никакого отношения к ним не имеют. Их называли еще гоглинами. Это — сказочный, подземный народ, живущий внутри квадратного лабиринта. Они крадут младенцев у остального невосприимчивого к сказкам человечества и превращают их в себе подобных.

— Кровь этих младенцев, надеюсь, они не пьют? — элегантно осведомился Гулливер, не сводя с рыжего глаз.

— А еще, — не останавливаясь, продолжал рыжий, они любят все присваивать. Вещи, разнообразные названия, понятия и вообще — все, что вокруг. Все, что было раньше чужим, инородным, даже враждебным, вдруг стало русским. Например — русский чай, русский самовар, русские пельмени, русский квас, русская водка, икра, блины, печь, баня, русская тройка, — умолк рыжий. Согласитесь, все это прекрасно обойдется и без определения «русский», — опять мелкими коленцами смеха разразился человечек. — Но нет, — продолжал он, — этим, так называемым русским, понадобилось все это присвоить и объявить своим. А на каком основании? – спросил он, наконец, неизвестно кого сорвавшимся в фальцет голосом, и Кло почему-то захотелось прикрыть его рот подушкой и долго не отпускать. Это было первое, что пришло ей в голову. Но вместо того, чтобы как-нибудь продвинуть свою идею, она дважды посмотрела на рыжего субъекта и перевела глаза на Гулливера.

— И еще, склонность к заимствованию, — снова неожиданно и опять быстро, как заранее отрепетированную роль, произнес рыжий, — выражена у нас в пылком пристрастии…

— У нас? – переспросил Гулливер, — У нас, это у кого?

-36-

— Ну, да, да, — вы правы. У вас, то есть у них, у русских. Так вот она, эта склонность, выражается в пылком пристрастии к соединению своего и чужого в гремучую смесь,

например, обрусевшего православия с юдомассонским марксизмом, — наконец, противореча сам себе, проговорил он.

— Вы что-нибудь имеете против юдомассонского марксизма? – неожиданно пристально посмотрел Гулливер на рыжего. — Как, кстати, ваше имя?

— Захар, — с радостью, почему-то, сообщил рыжий, не чувствуя тона, которым его спросили. И мелкие коленца смеха только подтвердили это.

— Я? Против марксизма? — тем не менее, что-то почувствовав, спохватился он, и уставился на Гулливера своими темными очками.

— То есть, не то, чтобы совсем не имею. Кое-что есть. Мне откровенно не нравится слово «марксизм» и все его производные.

— Ага, я понял, — послышался голос из смежной комнаты, где в последнее время находилась инсталляция, и там всегда кто-нибудь был.

— Я понял, — опять сказал тот же голос, и в комнату вышел высокий человек в очках, в темном, безукоризненно сидевшем на нем костюме.

Сделав несколько шагов к Гулливеру, он достал из папки какие-то бумаги, и передал Гулливеру.

Кивнув, Гулливер взял бумаги. Человек в темном костюме, смотрел теперь на Захара.

— Я понял, — произнес он снова, обращаясь к нему, — значит, по вашему мнению, пельмени, обретя определение «русские», превратились в некую несъедобную «гремучую смесь» как вы говорите. То же — чай, самовар, тройка. А без этого определения они этой самой гремучей смесью как бы и не являлись? — уточнил человек в темном костюме. И только теперь Кло заметила, как широко этот человек улыбнулся, не переставая с интересом разглядывать рыжего субъекта.

— Вы, уважаемый, где-нибудь учились? – спросил он, наконец, Захара.

Рыжий вскинул на него свои темные очки.

-Как ваше имя? – спросил рыжий, — хотелось бы знать, с кем я разговариваю.

— Так, вы где-нибудь учились, оставив без внимания вопрос, опять спросил человек.

— В Лондоне, — коротко отвечал рыжий.

— А родились здесь? – опять спросил человек, совсем недавно вышедший из смежной комнаты.

— Так это вам про гоглинов-то там рассказывали? — не дожидаясь ответа, опять спросил человек в темном костюме, глядя теперь на Гулливера и присев на свободный стул напротив него. Кло, сидевшая на другом стуле, теперь встала. И, если бы ее спросили, почему она сделала это, она, пожалуй, и сама не могла бы ответить.

— А родились здесь? — опять спросил человек, сидевший теперь на стуле, будто вернувшись из разговора, бывшего минуту назад.

— Я родился на юге.

— А. Я так и думал. Жаль, что я не вижу ваших глаз, — снова заговорил человек из смежной комнаты, — если бы я видел их, я бы многого не спрашивал, — неопределенно сказал он. – Но, в общем, мне понятно. Вот, если бы вы родились на Севере, — продолжал он, — вы бы знали, почему в России и чай, и пельмени, и самовар, и печь и водка, и другие вами перечисленные объекты имеют такой ненавистный вам эпитет «русские».

Гулливер хохотнул.

— И, конечно же, никто их не присваивал, — продолжал человек, — Они, как бы это понятней сказать, пришли в Россию сами. Потому что, если позволите, никому больше не

пригодились. Поскольку суть и назначение всех этих незатейливых объектов, — продолжал человек, не сводя взгляда с темных очков — сохранять и поддерживать энергию,

-37-

необходимую для жизнедеятельности человека в этом необозримом холодном пространстве. И, пожалуй, никто другой, кроме русского человека, не справился бы с этой

нелегкой задачей. Тем более те, кто родились на юге. Таким образом, чай, блины и пельмени никто не заимствовал. Они всегда были рядом. Что же касается юдомассонского марксизма, то русские его тоже не звали. Его принесли, некоторым

образом, с вашего Юго-запада. Только вот русским он так и не стал, посмотрел человек в сторону рыжего, и отвернулся к Гулливеру.

— Значит, вы все-таки, где-то учились, — проговорил человек через минуту, уже вставая со стула и направляясь в сторону выходной двери.- А я, признаться, подумал, не отстали ли вы от какого-нибудь инопланетного корабля, — договорил он, обернувшись теперь к Гулливеру, и делая знак глазами, чтобы он не провожал его.

Следом за Гулливером, соскользнув со стула, направился в сторону двери и Захар.

А Кло отметила, что он еще меньше ростом, чем ей казалось.

— Кто это? — спросила Кло Гулливера, когда он вернулся.

— Художник, — неопределенно пожал плечами Гулливер. — Учился в Лондоне. Занимался вопросами компоративистики, филологии и акцентологии, а так же — славистики. Он сейчас здесь, потому что ему наследство оставили. Ждет, когда получит. Вот, рисунки принес. Хочет издать альбом. За свой счет, — уточнил Гулливер, — и выставку, если успеет. Но ты понимаешь. Надо поговорить с ребятами

Кло кивнула. И вдруг увидела метрах в двух от нее, на полу, сложенный вчетверо листок бумаги, которую употребляют для пишущих машин. Через минуту они с Гулливером уже читали текст. Это была статья о русских. Написанная с большими огрехами, она, тем не менее, представляла собой откровенный живой, пульсирующий зоологической ненавистью и непобедимой неприязнью к исследуемому предмету документ, читать который было определенно интересно. Ненависти было так много, что она не вызывала даже раздражения. А словно ставила перед неприятным, но свершившимся фактом, о котором догадывались, но, никогда не встречались. «Захар Бурунчик» — было написано в правом верхнем углу первого листа, — «Русофобия — миф или реальность?».

«Нападки на русских, если они имеют место, — прочла первые строки Кло, — равноценны в обвинении русалок в нудизме или этрусков в малоазийском происхождении». То есть выходило, что русофобия, что бы ни собирался сказать автор, — это само собой разумеющееся явление. В этот момент Кло сразу же поняла, с кем она имеет дело, но в этот момент будто что-то у автора в сознании зацепилось одно за другое. И несколько ничего не значащих фраз никак не продвинули дело. А, вот, обрадовалась Кло, продолжая читать. «Русофобия — такая же русская народная сказка, как и само существование в славном прошлом, тревожном настоящем и в светлом будущем русского народа, — продолжал автор, — народа, народности, этноса, нации, трибы, рода, племени, — забавлялся он. «Русь — это одно из германских, варяжьих племен,- продолжал он дальше, — «Афетово (Иафетово) бои то колено; варязи, свеи (шведы), урмане (норманны), готе (готы), русь; агняне (англы); галичане; вольхва; римляне; немцы, корлязи; фрегове и прочие. (Повесть временных лет)». И далее – «Изначально «русский» означало «скандинав», да и сейчас еще Ruotsi по-фински означает Швеция, шведский. Вот как описывается призвание варягов в летописи; — «идоша за море к варягам, к руси. Сидя бо ся зваху тьи варязи русь (то есть, те варяги назывались русью) яко ее друзии зовутся свие, друзая же урмане, анъгляне, гьте. Реша (сказали) руси чудь, словене. кривичи и весь; — «Земля наша велика и

-38-

обильна, а наряда в ней нет. Да пойдете княжить и володети нами» И избрашася три братья с роды своими (взяли с собой всю русь) и придоша; Старший Рюрикъ седе

Новегороде, а другой — Синеус, на Балеозере, а третий Изборске, Трувор (а третий, Трувор, в Изборске). А от тех варяг прозвалася Русская Земля.

— Ну и что? — заинтересовано спросил Гулливер. — Какая разница, от кого она прозвалась? Земля была? Была. И на ней жили люди. Тоже факт. Ну, назвали бы ее как-нибудь по-другому. Главное — люди здесь были, — продолжал Гулливер.- А он говорит — русских нет

и не было. Название можно любое дать. А когда пришла вся эта заморская русь сюда, то все стали называться русью. Не вижу здесь ничего несостоятельного. И тем более —

противоречия, — договорил Гулливер. — Экая поганка этот Захар, — сказал он опять. — А умишко-то маленький.

— Да. Тужится, — поняла Кло.

«А до того никакого общего имени у наших предков не было, потому что «у нас» не было общих предков», — продолжал автор.

— Общих с кем? – спросил Гулливер.- Хотя, с ним, наверное, — недоуменно передернул плечами Гулливер. — Ну, и, слава богу, что не было, — сказал он опять.

— А вот кавычки — « у нас»… Кавычки его, наверное? – спросила Кло.

– Должно быть, его – отвечала она сама себе, — не может же он причислить себя к русским, если говорит, что их нет и не было, — усмехнулась она. «У нас не было не только третьего века, писал Битов, — продолжал читать Гулливер, — но и наш девятый век имеет с его нынешним сусально-лубочным, языческо-христианским изображением очень мало общего».

Известно, единомышленники, — поняла Кло.- Ну и что он хочет сказать? — спросила она.

— Что он хочет сказать, понятно. Но, во всяком случае, это не значит, что русских нет и не было. Это только значит, что русское Государство (от варягов это название или нет, что ничего не меняет), так вот это Государство русских, как Государство, состоялось относительно поздно по сравнению с другими. А, может быть, даже позже всех европейских государств. Пусть даже сначала это и была варяжья русь, которая впоследствие дала название целому народу. Пусть так. Но шли асиммиляционные процессы. Взаимопроникновение языков и культур. Все было, как у всех. У кого-то раньше. У кого-то позже. И немцы, и французы, и англичане — все, так или иначе, прошли через эти процессы. Однородных государств вообще нет. Везде сначала были племена, этносы, народности, которые потом складывались в нацию. А еще позже складывались государства. И то, что у нас нет третьего века, как там говорит Битов, — это частный случай одних общих процессов становления государственных образований. А поскольку сейчас уже двадцать первый век, — хохотнул Гулливер, и, говоря о русских, никто уже не имеет в виду тех, пришедших когда-то сюда варягов, так и вовсе разговор есть ненужный, — усмехнулся Гулливер.

— «Итак, слово «русский», — продолжал читать Гулливер, — означает сейчас, что это что-то такое, что относится к русскому, то есть к Варяжьему Государству Руси» — дочитав, выразительно посмотрел Гулливер на Кло.

— Которое располагается на 1/6 части суши, — сказала Кло. — А не к тому Государству, откуда пришли те три брата. — К слову сказать, я с большим недоверием отношусь к этому факту. Особенно, если учесть, что и у литовцев тоже были три брата, которые пришли из-за моря, чтобы править ими. И у латышей. И тоже все записано в летописях. А идея, между тем, одна — отделить правящую элиту от народа, — договорила Кло.

— Я тоже думал об этом, — отозвался Гулливер.

— Так значит, Захар считает, что все русское относится к Варяжскому Государству Руси,- напомнила Кло. — Не к Варяжскому, а к Русскому государству, образовавшемуся когда-то

-39-

на территории сегодняшней России и принявшему название от тех, кто пришел сюда из-за моря, — договорила она.

— А самовар, печь и тройка? — смеясь, спросил Гулливер, — которые мы якобы позаимствовали. Где-то я тут прочитал..

— А что печь и тройка? Так сложилось. Поскольку климат определяет все — не только быт, но и характер народа. И всем — и древлянам, и кривичам, и веси нужны были и печь, и тройка, и самовар. Иди теперь разберись, где кривичи, а где весь. Все русские. Как во Франции — все французы, хотя там жили и бретонцы, и нормандцы и лотарингсцы, эльзасцы и провансальцы. А в Германии — все немцы. И там тоже когда-то жили алеманы, бавары, саксы, франки. Многое нивелировалось, стало общим, стало единым.

Национальные костюмы — не в счет. Очень он беспокоится о многообразии национальных костюмов, — усмехнулась Кло.

— Это память. И, слава Богу, что она есть. В Германии, например, в каждой Земле — свои костюмы. Так же и у болгар и у испанцев, и даже в небольшой Англии. И, если этот Захар видит в разнообразии национальных костюмов некую несостоятельность русских, как

нации, то он просто ангажированный невежа, потому что такую дилетантскую статью может напечатать какой-нибудь орган только, если это очень кому-нибудь нужно, — договорила Кло.

— Какому-нибудь «нерусофобу», — подтвердил Гулливер.

— Если автор сомневается в наличии Государства русских, пусть почитает сам себя выше, где он пишет, что из-за моря сюда пришли варяги, называемые русью. А мы к этому добавим, что потом в результате асиммиляции, христианизации, многочисленных военных усилий сформировалось Государство русских — Россия. Вот и все. Остальное – ядовитая слюна «нерусофоба». Что же касается собственно названия Государства, то это уже не важно совсем. Оно, в конце концов, могло бы иметь и другое название. Теперь о заимствовании, — сказал Гулливер. — Посмотрим, что он еще об этом пишет, договорил он, уже провожая взглядом вдруг выпорхнувший из его рук листок. Листок улетел в другую комнату, и Кло бросилась за ним, оглянувшись на дверь, в которую входила средних лет женщина с мерцающим за стеклами очков крупными глазами.

— Где можно увидеть «Истину»? – спросила женщина.

Гулливер улыбнулся, и показал глазами на открытую в смежную комнату дверь, откуда уже выходила Кло с пойманной ею бумажкой с написанной статьей.

— Что там? Есть еще что-нибудь? – без особого интереса спросил ее Гулливер.

— Да вот, беспокоится, что в русских лицах не присутствует фенотипическая доминанта.

— Доминанта!!! Ну, неуч и есть неуч, — почти засмеялся Гулливер. Доминанта говорит о малочисленности популяции, которая, к тому же, существует в какой-нибудь замкнутой экологической нише. Или в небольшой стране, которую можно было бы приравнять к экологической нише. То есть популяция замкнута сама на себя. Если, конечно, не иметь в виду доминантные гены. В таком употреблении «доминанта» это нечто другое и гораздо шире. Только широкая асиммиляция, а значит, и генотипическая вариабельность, и как следствие, разнообразие фенотипа, обеспечивает биологически устойчивую приспособляемость к окружающей среде, в конечном счете — сохранение вида. Таким образом, присутствие доминанты в фенотипе говорит о хорошем фоне для вырождения той или иной популяции, поскольку присутствуют только доминантные гены, а рецессивные не имеют должного разнообразия. Взять, например, Туву, там да, все одинаковые. Лучше в Японии, хотя в последние годы с притоком населения из Евразии (межнациональные браки, разнообразные деловые контакты) фенотип японцев стал более разнообразным. Встречаются высокие японцы с почти круглым разрезом глаз, с чертами европейского человека. Еще более разнообразен фенотип в Китае. Здесь работает большая, относительно незамкнутая территория, и гораздо большая, чем в Японии,

-40-

вариабельность генотипа, а значит, и фенотипа, что так не устраивает нашего автора с Лондонским образованием. Таким образом, этому «нерусофобу» следовало бы знать, что присутствие доминанты — это где-то едва ли ни первобытный признак, говорящий об обособленности, об ограниченности связей той или иной популяции. Там, где часты браки между генетически недалеко отстоящими друг от друга родственниками, там диабет, базедова болезнь, даунизм, аутизм, олигофрения и многое другое.

Кло кивнула.

— Да. Неуч. С Лондонским образованием, — через минуту сказала она.

— Но неуч ангажированный, — проговорил, соглашаясь, Гулливер, — Ему бы моих рыб спросить, рассмеялся он.

— Вот еще тут что-то о домовых, — сказала Кло, перевернув листок, впрочем, уже заметно теряя интерес.- Ладно. Это потом. Расскажи мне о Роберте, — сказала она.

— Да. Роберт, — с готовностью отозвался Гулливер.- Все-таки думает он о тебе, — сказал он, — Спрашивал, как ты живешь? Как Антон. Что он думает делать после школы.

— Он был в городе совсем недавно, — отозвалась Кло, — я видела его с младшим сыном на перекрестке.

— И что?

— Старалась, чтобы он меня не заметил. И это удалось.

— А Руппс? Что же он не знал, что Роберт здесь, да еще со вторым внуком

— Руппс не принимает его уже двенадцать лет. И говорит, что единственный внук у него – Антон. Ну, а вообще-то, как он? – спросила Кло.

И Гулливер не мог не заметить, как напряглись мышцы ее лица, и расширенные минуту назад зрачки, стали уже.

— Да ничего хорошего, — отвечал Гулливер. — Не работает. Специалисты рыбной промышленности там, где он живет, не нужны. Ни тогда, когда он приехал, ни теперь. Ты помнишь, я говорил, после двух лет проживания там, он хотел возвращаться. Но потом родился Руслан. Да и ее отец помешал. Он дает Роберту карманные деньги, чтобы тот не чувствовал себя стисненно. Но делает это так, чтобы она не знала, — умолк Гулливер.

— Она держит сеть парикмахерских, — продолжал он.- На это живут. Оплачивают дом

Кло кивнула. Когда-то Гулливер говорил ей об этом.

— Ребенок учится, — продолжал, между тем. Гулливер, — собирается заниматься гостиничным бизнесом. Если, говорит, дед гостиницу не купит, сделаю гостиницу в этом доме. Ты понимаешь — это ведь окрестности Варны. Курорт. У мальчишки, конечно, есть какое-то будущее. А Роберт играет на деревянной дудочке. Освоил дудочку, и все свободное время играет. Знаешь, я не сказал тебе — он был у меня, когда был здесь. Тогда он просил тебе не говорить. А потом, вот, позвонил и стал спрашивать о тебе. Я думаю, он скоро приедет сюда совсем.

— Ты говоришь это уже лет десять, — безразлично сказала Кло.

— Но еще ни разу он не просил, чтобы ты ему позвонила. А сейчас просил.

— Правда?

— Извини, что не сказал сразу.

— Мне нечего сказать ему, — немного помолчав, сказала она.

Гулливер кивнул.

— Я думаю, это только так кажется, — сказал он через минуту. Потом помолчал — Во всяком случае, он интересовался здесь работой. Спрашивал меня про флот. Знаешь, я думаю, что у него и с этой Томкой не все так, как первое время. Она никуда его с собой не берет. И

-41-

говорит, что ей стыдно, что ее муж умеет только играть на дудочке. Представляешь?Кло покачала головой.

— Не могу представить его в таком качестве, — сказала она.

— Так, позвони ему.

Кло молчала. Она понимала — не все так, как говорит Гулливер. Многое он додумывает сам. Но звонить — видно, Роберт все-таки звонил.

— Позвони, — опять сказал Гулливер.

Потом Гулливер говорил что-то о жизни его или своей, о том, что жизнь кому-то чего-то не прощает. Или не простит. Теперь она уже едва помнила, что именно и кому она, жизнь, не простит.

Уже дома, в памяти возникло знакомое чердачное помещение. Всегда открытое слуховое окно, в форме полукруглой сферы, под которым располагалась большая детская песочница, полная морского песка. И это, казалось, было единственное, что связывало этот чердак с внешним миром. Веселые голоса, смех и крики малышей и тех, кто постарше, врываясь сюда, на чердак, напоминали о времени, которое, казалось, обтекало где-то вне это, во всех отношениях замечательное, пространство. Утренняя тишина, полуденные звуки и звоны, разборки мам и бабушек, пьяные голоса по вечерам — все это врывалось, вплывало, проникало через слуховое окно чердака и замирало здесь, будто удивившись тому, что оказалось в незнакомом месте. Здесь была тишина, старые столы и стулья, разрозненные части велосипедов и детских колясок, загадочные заросли паутины и теплые, яркие лучи солнца, в которых паутина вдруг оживала и переставала быть загадкой.

Это было время, когда никто еще ничего не слышал о терроризме, о киллерах, о бомжах, о всей той грязи, которая постепенно перемещалась с улицы в дома через всегда открытые двери подъездов.

Дверь на чердак тоже была открыта, и никто никогда не говорил об этом, потому что так было всегда.

Тогда он прождал ее на чердаке целый день. Уходя утром из дома и сказав, что идет в школу, он отправился на чердак — ждать, когда туда придет Катерина и расскажет, что в школе, было.

Два дня назад весь девятый «А» прогулял два последних урока. В полном составе ушли на море, которое было сразу за школой. Это были последние дни учебного года. Было праздничное настроение, праздничное солнце, праздничное море. И в него, в этот праздник, никак не вписывались ни математика, ни история, ни даже возможные карательные санкции. Они были — ничто, по сравнению с приближающимся летом.

Все это произошло в пятницу. А в понедельник начались вопросы.

Весь класс стоял. Присутствовали — классный руководитель Майя Борисовна, учительница истории, Вероника, которую за глаза называли только по имени, и директор школы Владимир Васильевич Опенкин, или ласково «опенок», спокойный, красивый человек, никогда не распекавший по мелочам.

— Кто был инициатором этого безобразного поступка? — спросил Опенкин.

Классный руководитель, Майя Борисовна и Вероника, покрывшаяся красными пятнами от волнения и обиды, поглядывая то на одного, то на другого, с трудом хранили молчание.

-42-

Стоял директор, стояла классный руководитель, стояла преподаватель истории Вероника Бородкина, стояла тишина, которая с каждой минутой казалась все объемней и тяжелей. Стоял класс.

— Я спросил — кто был инициатором этого безответственного поступка, — проговорил директор.

И снова никто не проронил ни слова.

Катерина была у своей парты, рядом с директором, и как ни старалась вспомнить, кто же был инициатором, сделать этого не могла.

Все, вдруг подумала она, — первые теплые дни, море, рядом со школой, простор, свобода —

вот это все и было причиной, продолжала думать она, низко опустив голову.

Прошла уже первая половина урока, а класс стоял. И молчал.

— Владимир Васильевич, — вдруг услышали все.- Зачем это все? Все равно ведь никто не скажет. Да и стоит ли?

Это был Роберт.

— Почему же? – спросил директор, — разве зло ни должно быть наказано? Ведь вы совершили зло. Несправедливость. Преподаватель математики даже не захотела с вами

встречаться. Майя Борисовна едва ни плачет. А вы говорите «стоит ли». Вам не жалко Майю Борисовну? — опять спросил Директор.

— Я спрашиваю вас, Руппс, вам Майю Борисовну не жалко?

Взглянув мельком на Майю Борисовну, а потом на Бородкину, которая едва сдерживалась, чтобы не разрыдаться, Роберт отвел глаза.

— При чем здесь…- что-то хотел сказать он, но раздался звонок.

Класс все так же продолжал стоять.

— Что ж, — наконец, произнес директор, — завтра здесь будут представители ГОРОНО, Райкома комсомола. Может быть, им вы расскажете все. А сегодня комсорг, профорг, староста и вы, Руппс, через пять минут ко мне в кабинет.

Потом Роберт рассказывал, что тот же вопрос про Майю Борисовну был ему задан снова.

В кабинете директор говорил о ложных приоритетах, о том, что такого допускать нельзя и, что, если это останется безнаказанно, он, Опенкин, должен будет признаться себе в том, что все, что он в своей жизни делал, он делал зря.

Должны будут признаться себе в этом и Майя Борисовна, и преподаватель математики, и все другие учителя. Это будет означать, что они больше не должны заниматься учебно-воспитательным процессом. Хотя, это все образованные и просто хорошие люди.

— При чем здесь они? – опять сказал Роберт, — каждый человек делает себя сам.

Он хотел продолжить, но все вдруг примолкли, поглядывая на Роберта.

— Та-а-ак, — словно набирая дыхание, — проговорил директор, — значит мы, преподаватели, здесь не нужны. А мы-то думали, что делаем важное дело.

Комсорг, рыженькая Рита, профорг, Игорь, в очках в черной оправе, и староста, маленькая девочка с льняной челкой, вдруг, как по команде, посмотрели на Роберта, и отвели глаза.

— Та-а-ак, — опять сказал директор.- Вам, Руппс, придется извиниться за то, что вы только что сказали.

— Мне извиняться не за что, — слегка как бы нехотя проговорил Роберт, передернув плечами и посмотрев на директора.

— Завтра в школу вместе с родителями, — заключил Опёнкин, сделав рукой знак выйти из кабинета всем.

Дома Роберт все рассказал отцу, но предупредил, что извиняться не будет.

И вот отсиживался на чердаке и ждал, когда придет Катерина и все расскажет.

— Придется тебе извиняться, — первое, что сказала Катерина, входя на чердак. Все ждут дальнейших санкций. А так, ты бы извинился, и все затихло.

-43-

— Нет. Я ничего оскорбительного ему не сказал. А то, что я понимаю некоторые вещи не так, как все, это — мое дело.

— Пока ты в школе, не твое, — возразила Катерина, — ты бы хоть сделал вид, что сожалеешь.

— Нет, — повторил Роберт.

И, кажется, впервые Катерина удивилась тогда, как, в сущности, он был неправ. Но оправдывал свою неправоту, как говорил директор школы Опёнкин, с упорством,

достойным лучшего применения. Потому что для человека, который «делает себя сам», стыдно отсиживаться на чердаке. Такой человек не может быть слабым, и идти на поводу у эмоций, которых, конечно, много в связи с необходимостью отвечать за свои поступки.

— Ну, а как там все? Что говорят? – спросил он тогда.

— Да ничего особенного не говорят, — отвечала она, — они и в самом деле не знают — кто был инициатором, и потому на этот вопрос никто пока не ответил. Но тебя ребята не понимают. Почему бы тебе, и в самом деле, ни извиниться, если Опенок этого хочет.

— Я ничего такого ему не сказал, — стоял на своем Роберт.

Катерина села на какую-то старую тумбочку, помолчала, смахнула пыль co стоявшего напротив столика от швейной машинки «Зингер». Достала из полиэтиленового мешка два

бутерброда. Оба отдала Роберту. Он поцеловал ее в щеку. Она не ответила. Постояв еще с минуту, она тихо выскользнула за дверь.

Утром, по дороге в школу, Катерина несколько раз оглянулась — не идет ли сзади Роберт. Но, обернувшись в очередной раз, увидела его отца. Старый теперь Руппс был тогда много моложе, и шел довольно быстрой, целенаправленной походкой. Нагнав Катерину, он спросил, не знает ли она, где его сын. Его почти сутки не было дома. Катерина отрицательно качнула головой, и не удивилась, потому что поняла, что Роберт — все еще на чердаке.

Его отец посмотрел на нее с явным подозрением, но ничего не сказал.

Ей хотелось вернуться, немедленно побежать на чердак, чтобы объяснить Роберту, что самый лучший вариант сейчас же, немедленно пойти в школу. Но она этого не сделала.

К концу школьного дня стало известно, что вместо Роберта, перед директором извинился его отец.

В тот день она на чердак не пошла.

Уже потом, поздним вечером, лежа в своей комнате, пытаясь уснуть, она долго думала о вдруг открывшемся ей противоречии. Сильный человек, который «делает себя сам» не должен быть трусом, пришло неожиданно и точно. И как ни неприятно было это сознавать, она не отмахнулась от этой мысли. Хотя в ее сознании что-то распалось. И она никак не могла собрать это «что-то» снова. Но это настолько противоречило ее общему многолетнему душевному настрою относительно этого человека, которого она любила, что ни о чем думать не хотелось. Она любила его сердцем, головой, глазами, и, может быть, даже легкими, иногда в шутку признавалась Катерина сама себе. И тут же объясняла себе — « легкими потому, что я не могу без него дышать». Он всегда оставался для нее тем симпатичным голубоглазым мальчиком, которого она встретила в самый первый день, когда они переехали в этот дом, где ее отец, Краев, получил большую квартиру.

Ух, ты, — почему-то сказал он тогда, увидев ее. Она не отвернулась, не сделала равнодушное или презрительное лицо. Она посмотрела на него, готовая вот-вот улыбнуться. И, кажется, даже сделала это, уловив, почувствовав, почуяв всей своей женской природой, что это было восхищение. Она всегда с теплотой и удовольствием

-44-

вспоминала этот момент. И потом, позже, и всю жизнь эта оценка, этот накал желания и приязни был решающим во всех ее отношениях с мужчинами. И, хотя, конечно, оно, это восхищение, могло быть выражено по-разному, или даже не выражено прямо, оно должно было присутствовать. Оно должно было быть. Оно должно было быть в предупредительности, в жертвенности, в готовности служить, принимая все, как есть,

ничего не оспаривая, ничего не требуя, кроме самой любви, не осуждая. Это чувство должно быть «эстетизировано», как и сам объект и отношения с ним, не раз думала Кло,

переняв это слово от Краева. Это могло быть нечто совершенно неожиданное — чувственная, но сдержанная, манера смеяться, умение озвучить и поддержать хорошо закамуфлированную мысль, уважительное отношение к своей бывшей женщине, увлеченность какой-нибудь интеллектуальной идеей, умение оставить самое главное и тайное за рамками разговора, красивая линия подбородка или голубые глаза. Без этого чувства эстетического восприятия любое сближение с кем бы то ни было не только обречено, но и было для нее оскорбительно.

И только однажды, единственный раз в своей жизни, она не то, чтобы усомнилась в этом, но заставила себя об этом забыть.

Устав от обиды и одиночества и от бесплодных ожиданий, что Роберт вернется, она попробовала изменить свою жизнь.

Молодой Крекиньш был готов на все. Он дарил цветы, раз в неделю приезжал из Риги, звонил, порвал со всеми своими подружками, предлагал все, что только может предложить мужчина. Но Кло не торопилась. Она ничем не могла заполнить пустоту, опустошение, едва ли ни отчуждение, которое возникало в ней, стоило им только расстаться. Если бы ее спросили, зачем она поддерживает эти отношения, она и сама не знала бы, что ответить. Но, если бы кто-нибудь сказал ей, что так не бывает, чтобы человек не знал, почему он совершает тот или другой поступок, она бы не согласилась. Она знала, что бывает. От одиночества от тоски, от однообразия — когда видишь все, и все-таки продолжаешь поддерживать то, что тебе не нужно. Видишь, то попытку как-то тебя использовать, слегка сдобренную избитыми фразами о любви, то откровенную пошлость, то воинствующее ханжество или просто глупость. И, вот когда количество переходит в качество, ты, наконец, лихорадочно ищешь способ, как это остановить. И, поскольку долго это продолжаться не может, и от этого противоречия грозит разрушиться не только мир вокруг тебя, но и в тебе самой, ты, наконец, орешь себе самой — «нет!» И только потом обнаруживаешь, что тебя стало меньше, что что-то от тебя ушло, и никогда не вернется. И потихоньку радуешся, что еще хоть что-то осталось. И это то, «что осталось» становится твоим убежищем, хранилищем всего, что дорого, что не может уйти, потому что было настоящим.

Ей долго пришлось объяснять Крекиньшу, что он хороший, что он очень хороший, но так сложилось — она никогда не сможет полюбить его. А без любви быть ничего не может. Это путь в тупик.

Он не понимал. Уходил, возвращался, снова уходил. А однажды позвонил и сказал, что будет ждать ее столько, сколько она сама назначит. С тех пор прошло полтора года. Она не позвонила ему ни разу и не видела его до тех пор, пока он не пришел к Руппсу с поручением от Латышского Народного Фронта и приветом от старого Крекиньша.

В последнее время она все чаще вспоминала Роберта, то первое разочарование в нем, которое ей пришлось испытать тогда, на чердаке, и первую бессонную ночь после. Постепенно это стало едва ли ни условным рефлексом. Она вспоминала об этом всегда, когда оказывалась в своей комнате одна, перед сном.

-45-

Теперь она снова была в той комнате, в которой жила, когда они с Робертом еще не были вместе. А в той комнате, где они были счастливы, теперь поселился старый Руппс, и мерял ее каждый день километрами воспоминаний.

Окно ее комнаты выходило на ту же песочницу, всегда полную морского песка.

Во все времена утром и днем здесь было полно детей. А поскольку песка было всегда много, то он распространялся и по всей территории относительно небольшого двора, который и сам стал похож на большую песочницу.

В вечерние часы становилось тише. Маленьких почти не было. Были дети постарше. Они приходили с мячом или гитарой. Иногда оставались заполночь, но местные активисты давно приучили их вести себя ночью прилично. И они, большей частью, слушались,

и, посидев с десяток минут на лавочке, под деревянным грибом, уходили. Бывали здесь и молодые пары. Но надолго не оставались. Должно быть, искали места потише. Неизменно присутствовал в своем левом дальнем углу песочницы Радж. Говорили, его отец будто бы был раджой из Таджикистана, но лет сорок назад пришел в Россию, и поселился здесь. Так это было, или нет, и водятся ли раджи в Таджикистане, никто не знал. Да это, пожалуй, и не было важно, поскольку его родителя Шурпу Бугульметовича, все знали. А матушку, Ульяну, из тамбовских крестьян, просто считали своей. Теперь родителей Раджа не было в живых. Заросший черной бородой и усами, с крупными черными индийскими глазами, как настоящий раджа, он, переняв местные традиции, был всегда навеселе. И, несмотря на то, что от родителей ему досталась однокомнатная

квартира, в первом этаже дома, жить спокойно там почему-то не мог. К нему часто набегали гости, но, правда, быстро расходились, потому что баба Лида, живущая этажом выше, немедленно стучала по батарее, чтобы выкурить их оттуда за непотребное ржание и мычание, которое они учиняли, пользуясь отсутствием женского глаза. Судя по всему, стуки по батарее им не нравились, и они отбывали во двор, усыпанный морским песком.

Месяца три назад Радж захватил «захватом» левый угол двора, и поставил там себе гараж для двух своих мотоциклов. И ночное ржание, и мычание переместилось теперь туда.

Сначала баба Лида обрадовалась, потому что это была хоть какая-то победа. Но потом оказалось, что победа была себе дороже. Теперь по ночам, особенно весной, летом и ранней осенью в доме не спали. К гостям добавлялись все новые и новые, и каждый приходил со своим собственным мычанием.

Активисты дома жаловались на Раджа во все инстанции. Но инстанции разводили руками. А Радж был непреклонен. Он возражал против слова «захват», и говорил, что это они, жильцы, во главе с активистами, захватили весь двор, и сделали из двора песочницу. А его мотоциклам там теперь, из-за песка, не проехать. А, когда пришла очередная машина с песком, Радж чуть не побил бабу Лиду, бабушку четырехлетнего Максимки, игравшего в песочнице вместе с другими детьми. Он бы и побил, если бы баба Лида ни огрела его всегда имевшимся у нее под рукой костылем. Раджу не понравилось, что баба Лида скомандовала рассыпать песок сначала в песочницу, а, что останется — по всей территории двора.

На следующее утро был назначен Экстренный Совет. И, как ни звал Лиду ее внук погреться в песочнице на солнце, она туда не пошла. Надо было решать главный вопрос — как изгнать Раджа из песочницы с его гаражом, мотоциклами и гостями, приходившими, каждый, со своим мычаньем.

Собралось человек десять из пятнадцати квартир. Все стратегию бабы Лиды понимали. К тому же, всю минувшую ночь в песочнице творилось представление в лучших традициях жанра — сначала были крики и ругань, а потом один из пьяных дружков Раджа, мычавший в подпитии особенно оглушительно, устроил непонятную езду на мотоцикле. Он ездил по

-46-

песку полночи, без устали стрекоча мотором, взад и вперед, специально наезжая на сооружения из песка — корабли и замки, давя на своем пути мячи и трехколесные пластмассовые велосипеды, а так же забытые до утра разноцветные лопатки и ведра. И почему-то невзлюбив деревянный мухомор, под которым была лавочка, он все время

пинал его сапогом. Когда его спросили, зачем он это делал, он сказал «А чтоб замок на калитку не вешали. Надоело через забор «кувыркаться».

Сам Радж во время этого бесчинства сидел в своем «гараже», привалившись спиной ко второму мотоциклу, и пускал пьяные пузыри.

К обеду Совет выработал вердикт. Решили, что разносить его гараж не станут, но в суд подадут. Что же касается замка, то его решили оставить. Пусть пока «кувыркается»,

заключила баба Лида. Это все равно ничего не решит. Главное было заставить Раджа убраться из этого песочного квадрата. И сделать это так, чтобы он ушел сам.

Несмотря на то, что все это было лет десять назад, до сих пор ничего так и не изменилось. А Радж как сидел в своем построенном в песочнице гараже, так и сидел,

хотя сообщество во главе с активистами выиграло ни один суд с предписанием выселить его оттуда.

Перебирая в памяти сегодняшний день у Гулливера, Кло вспомнила его рассеянный взгляд, его напряжение, с которым он иногда говорил о вещах, которые по-настоящему его волновали. Вспомнила, как он говорил о Роберте. И только теперь поняла, что ему было жаль его. Но он не подавал вида. Да, подумала она, это единственное средство — не

позволять обстоятельствам распоряжаться тобой. Не подавать вида. Надо попробовать найти другую точку зрения, другую точку отсчета, чтобы победить их.

— Позвони ему, — вспомнила она слова Гулливера.

— Позвони, позвони, — опять сказал Гулливер.

И будто оказавшись снова там, в его доме, она снова думала о словах своего старинного приятеля, не зная, должна ли, сможет ли она это сделать.

С утра было неспокойно. Сначала лил дождь, на который уже не хотелось смотреть. Потом Кло сосредоточилась на мысли, что она что-то забыла сделать. Она уже два раза заглядывала к Руппсу. В первый раз он попросил дать ему знать, когда будет звонить Крекиньш. Потом — заварить зеленый чай. Он совсем недавно стал осваивать его в надежде, что чай ему будет полезен.

Она помыла обе лестницы в девятиэтажных соседних домах, где платили каждый месяц. И вот сейчас возвращаясь с рынка с кое-какими съестными припасами, вспомнила, что вчера, читая газетные объявления в надежде найти работу, она опять ничего не нашла. Найти работу инженера технолога рыбной промышленности, когда тебе уже почти сорок, было делом бесперспективным. Требовались секретари-референты, предлагалась интеллектуальная, высокооплачиваемая работа в сетевом маркетинге, творческая работа девочек по вызову, комфортная работа на дому по нанизыванию на леску желчных камней, причем, раньше, чем нанизывать, эти камни надо самому же еще где-то добыть, да еще какая-то клейка конвертов. Но раньше, чем приступить к клейке, надо было выслать по указанному адресу две тысячи рублей. В самом конце длинного перечня объявлений в какое-то кафе требовалась мойщица посуды, не старше двадцати пяти лет. Это было все, что так или иначе могло обратить на себя ее внимание.

-47-

И вот теперь, возвращаясь с рынка, она шла домой готовить обед. Во второй половине дня обещал приехать Краев.

Уже с порога Кло почувствовала, что в квартире, кроме Руппса, есть кто-то еще.

— Так, если будет что-нибудь нужно, обращайся, — услышала она.

— Спасибо. Мне ничего не нужно, — отвечал Руппс. — А что, денег девать некуда? – усмехнулся он.

— Да. Есть. Можно и помочь земляку, — отвечал человек, голос которого Кло никогда не слышала.

— Ну, вот. Ты говоришь «земляку». А молодой Крекиньш, когда был здесь в последний раз, сказал, что такие, как я, сейчас в Латвии не в чести, — умолк Руппс.- Ты давно приехал? – спросил он собеседника…

Несмотря на то, что дверь была неприкрыта, Кло постучала.

— А, вот и Катя, — с улыбкой посмотрел на нее Руппс.

— Балодис, — кивнул он на гостя.

— Имант, — подтвердил гость, коротко взглянув на Кло и тотчас отвернувшись к Руппсу.

И Кло поняла — это тот, о ком неделю назад говорил молодой Крекиньш. А то, что он есть председатель Фонда Взаимопомощи при Латышском Народном Фронте, она вспомнила, когда ушла на кухню.

— Так, как я понял, у тебя здесь дела, — проговорил Руппс.- Сестра-то жива? Помнится, где-то недалеко за озером жила.

— Года два как померла. Все хотела в Ригу вернуться. Да квартиры не было. Теперь-то я бы купил ей квартиру. Теперь можно.

— А-а, — понял Руппс.

— Да и выбор сейчас большой. Люди уезжают, — добавил Балодис, не продолжая.

— Уезжают? Зачем? Латвия скоро станет независимой, — удивился Руппс.

Балодис кивнул.

— Многое еще надо сделать, — не то согласился, не то возразил он.

— Ну, люди-то, наверное, есть. Есть, кому над этим работать.

Балодис молчал, не отвечая.

-Людей тоже надо организовывать. Поднимать надо, — неожиданно снова заговорил он. — Надо объяснять им, что такое демократические ценности. Тут осторожно надо, — договорил, опять немного помолчав, Балодис так, будто он знал что-то такое, чего Руппс не знал.- Многие присиделись. Ничего не хотят. Мы собрали наших бывших легионеров, — продолжал Балодис, — те готовы делать любую работу. Да и Запад помогает.

Руппс кивнул, пристально посмотрев на Балодиса.

Прошло несколько минут. Руппс продолжал молчать.

— А что, собственно, ты молчишь? – не выдержал паузы Балодис — да, был я в легионе. В легионе! — поднял он указательный палец. — Не в латышской полиции. И не в диверсионной группе. Были, конечно, и латышские СС. Но я был в легионе. С первого до последнего дня. — Я понимаю, ты — советский. Для тебя это одно и то же. Но легион — это войсковое соединения, — продолжал Балодис, глядя на все ещё продолжавшего молчать Руппса.

— Пожалуй, ты прав, — согласился, наконец, Руппс.- Для меня это, и в самом деле, одно и то же. Потому что ты стрелял в меня.

— А ты — в меня. Значит, помолчим… Но, надеюсь, тебе тоже нравится идея восстановления независимости Латышского Государства, которого Советы лишили нас в сороковом, — спросил Балодис после короткой паузы.

-48-

— Идея нравится. Но столько здесь всего… И, хотя, конечно, я желаю Латвии независимости, но что это будет за Государство, я уже, кажется, понимаю. Если у его истоков стоят легионеры…- отчетливо проговорил Руппс.

— Дались тебе эти легионеры. Ну, немного расскажу, — с чем-то согласился Балодис. — Призвали меня туда в сорок втором. Мне тогда было восемнадцать. Принесли повестку, и сказали, что за неявку я буду привлечен к суду. К тому времени в Латвии уже были немцы. Латышские партизаны, скрывавшиеся в лесах, вышли оттуда. Но немцы их

разоружили. Они им не доверяли. Правда, как организованные подразделения они все-таки остались, но оружие им выдали позднее, когда провели мобилизацию. Идея создания

Легиона принадлежала бывшим офицерам Латвийской Армии. Легион был нужен как основа для создания новой.

Настроения в Легионе были как антирусские, так и антинемецкие. Мы распевали песенку — «Побьем сначала вшивых, потом — серо-голубых». Бывали и стычки с немцами. Но об этом молчали. Бойцы были озлоблены и против одних, и против других. Сначала были организованы батальоны. Немцы называли их шуцманскими (Schutsman — страж порядка). Были и другие батальоны, в зависимости от того, кому они подчинялись. Если полиции — полицейские батальоны. Эти воинские подразделения, хоть и неохотно, подчинялись немцам. А те, судя по всему, не имели одного мнения, куда причислить латышей. К полиции или СС. Вначале одно такое подразделение подчинили 8-ой танковой армии. Выдали вермахтовскую форму. При переходе в другое подчинение форма менялась.

— И дела тоже, — вставил Руппс, — А ты говоришь «воинское подразделение», — чего-то не договорил он.

Балодис неожиданно кивнул. Будто согласился.

— Потом был создан так называемый полк Вайса, — продолжал Балодис, — из шестнадцатого, семнадцатого и восемнадцатого батальонов. Этот полк был включен в части СС. Бойцы спарывали эсэсовские эмблемы, пришивали свои, латышские. Немцев в части не было ни одного. Мы делали, что хотели. Но на официальные мероприятия, конечно эмблемы приходилось пришивать снова. В 1943 году Легион был создан окончательно. Первыми лицами в нем были те, кто уже был раньше, и кто спасся в лесах

от советских репрессий. Это были инструкторы и офицеры латвийской армии. Которые до войны были при оружии. Поэтому, когда началась война, регулярным частям Красной Армии приходилось воевать на два фронта. С немцами, и латышскими партизанами. Они теперь и составили основной костяк легиона. Был такой момент, когда немцы еще, в основном, не пришли, а русские толком не ушли. И все лупили друг друга, кто под руку попадется. И вот однажды я видел, как после перестрелки, когда русские затихли, по главной улице Цесиса солдаты в зеленой форме, должно быть, из немецких подразделений, хотя их еще было совсем мало, уже вели около сотни евреев. Потом люди рассказывали, что на главной улице города вывесили надписи «Judenfrei», чтобы немцы, как войдут, сразу увидели, что евреев нет. Но потом мы думали, что те, кто конвоировал этих евреев, были немцы, а не легионеры. Мы, в основном, воевали на фронте.

Руппс кивнул, не говоря ни слова.

— Воевали у Холма, — продолжал Балодис, — под Ленинградом, у Пулковских высот. Затем легион перебросили в Волхов. Но меня там не было. У меня была желтуха. Потом меня направили в юнкерское училище.

— В общем, по тылам гулял, — усмехнулся Руппс.

— А вот на территории Латвии, — продолжал Балодис, — это уже было после боев в России, Легион противостоял Красной Армии от озера Лубанас до Курземе. Здесь я уже был. Мы

-49-

в душе страстно надеялись на то, что русские и немцы обескровят друг друга и появится шанс на восстановление Латышского Государства. Но нет. А вот Курляндский котел русские пытались взять трижды. Все три раза каждый бой длился 20-22 дня. Сами русские говорят, что там было сосредоточено 12 тысяч орудий.

Руппс опять кивнул.

Вошла Кло. Принесла чай.

Руппс указал Балодису на чашку с горячим чаем.

Балодис подошел к столу, взял кусочек пиленого сахара. Отхлебнул, молча поглядывая то на Кло, то на Руппса.

В прихожей зазвонил телефон.

— Это, наверное, Крекиньш, — вслушался в звонок Балодис. — Он тоже должен быть.

Кло вышла.

Через минуту вернулась

Руппс и Балодис вопросительно смотрели на нее.

— Краев, — коротко сказала она.- Сегодня не будет. Привет тебе, — сказала она Руппсу.

— Ты сказал, и Крекиньш здесь? – спросил Руппс теперь Балодиса.

Балодис кивнул.

— У него тоже здесь дело, — подтвердил он.- Но к вечеру уже поедем

Прошло совсем немного времени, и в прихожей опять раздался звонок. На этот раз в дверь.

Слегка коснувшись щекой лица Кло, Крекиньш прошел в комнату, где были сейчас Руппс и Балодис. Теперь они пили чай, сидя. И, время от времени, поглядывая друг на друга, молчали.

— Ну, что? – спросил Крекиньш Балодиса, входя.

— Да вот, предлагаю от наших щедрот. Не хочет. Говорит, все у него есть, — посмеялся Балодис.

— А, ну, дa, — понял Крекиньш.

Руппс посмотрел по очереди на обоих. И понял, что что-то Балодис не договорил в разговоре с ним.

— Вообще-то у нас небольшое дело к тебе, — начал Крекиньш.

Руппс насторожился.

— Есть у нас давний приятель Юрис Эглитис, — начал Балодис, — не знаешь, случайно? Он рижанин. Ты должен его знать. Он работал в ЦК Компартии Латвии. Тут ему крупная сумма от Народного Фронта причитается. А мы его найти не можем. Ты не знаешь, где он? – спросил Балодис, глядя на Руппса в упор. Говорят, его видели в вашем городе.

— В ЦК Компартии? – переспросил Руппс. — А я что, там часто бывал? – переспросил Руппс.

— Ну, не часто. Но приезжал. Со своими однополчанами. На День Победы. И этот человек долго с тобой разговаривал. Светлый такой, не помнишь?

— Нет, — отвечал Руппс, уже понимая, кто их интересует. Он знал этого человека. И этот человек был у него, в этой квартире два раза. Уже после всего, что произошло с ним в Латвии. Потом уехал в Россию.

Руппс знал его адрес, знал телефон. И понял все. Зачем-то искали его бывший, а может, и настоящий, фашист Балодис и сын старого Крекиньша, переметнувшийся в конце войны из Красной Армии в Легион. Руппс с человеком из Компартии Латвии и, в самом деле, был дружен. И эти двое пришли к нему правильно. Но он ничего им не скажет, думал Руппс. Он сразу вспомнил то осеннее утро, когда в его квартиру громко постучали, видимо, не надеясь на звонок. Эглитис вошел в брезентовом дождевике, в желтой вязаной шапке, до самых глаз, в резиновых сапогах. Он рассказал, что здание Компартии Латвии

-50-

блокировали боевики, грозя расправой каждому, кто выйдет на улицу. Но спас мобильный телефон. Другой связи уже было. Он позвонил в одну из еще остававшихся в городе советских частей. Военные прислали три бронемашины. Несколько часов бронетранспортеры стояли у входа в здание — со стороны улицы и со стороны двора. И с наступлением темноты вывезли людей, завезя их по домам, чтобы взять все необходимое. Потом доставили в тайное место, где уже ждали машины. Эглитису достался КАМАЗ, в кузове которого была картошка, брезентовый дождевик, шапка и резиновые сапоги. Так

он ехал через всю Белоруссию, где тогда было еще спокойно. Ехал, пока ни добрался до Руппса. Все это Руппс вспомнил мгновенно. Но продолжал молчать.

— Ну, ладно, — проговорил, наконец. Балодис, — если появится, скажи, что ему причитается большая сумма от Народного Фронта.

Руппс кивнул

— Едва ли он придет сюда, — проговорил он через минуту и, в самом деле, с большим сомнением.

— Он был у меня всего один раз, — опять сказал он, и почувствовал, с каким напряжением оба гостя посмотрели ему в лицо.

— Как генерал поживает? – неожиданно спросил Крекиньш, — привет ему, — не дожидаясь ответа, сказал он.

Приняв эту короткую реплику, Руппс кивнул. И сделал попытку улыбнуться. И тут же почувствовал, что разговор исчерпал себя.

— Еще чаю? – спросил он.

— Хотелось бы. Свежий и крепкий. И в стакане, — осторожно высказал свою просьбу Балодис, — Это можно?

— Сейчас я схожу на кухню. Надо Кло сказать, — объяснил он, уже выходя из комнаты.

Балодис извинительно посмотрел на Руппса.

Руппс сделал некоторую попытку изобразить извиняющую улыбку, втайне уже прощаясь с Балодисом, решив никогда больше с ним не встречаться.

Прошло минут двадцать, когда Крекиньш принес чай, как Балодис просил.

Балодис поднялся, взял стакан. Чай был горячий. И он, стоя, медленно выпил его глоток за глотком. Потом, наскоро простившись и позвав Крекиньша, пошел к двери.

Прошло минут пять, когда в комнату вошел Иван.

— А что дверь не заперта? – спросил он

— От тебя двери не запираем, улыбнулся Руппс.

Иван рассмеялся.

— Ну, тогда принимай. В знак благодарности, — рассмеялся он, ставя на стол двухсотпятидесятиграммовую фляжку коньяку.

— Надо подумать, — отозвался Руппс, — врачи говорят восемдесят грамм можно. Сосуды расширяет.

— Да вот хочу спросить. Эти двое латышей, которых я встретил в подъезде, от тебя вышли? Я слышал, они между собой говорили, что кого-то найдут. Они кого-то ищут? Кстати, один из них показался мне знакомым. Тот, что покруглее.

— А, Балодис, — понял Руппс.

— Интересно, откуда ты его можешь знать? Мы с тобой, считай, всю жизнь вместе.

— Но раньше, чем в сорок втором я пришел к вам в полк, перейдя линию фронта, я жил в Риге. Не забыл? – слегка улыбнулся Иван.- Это было как раз время, когда организовывалась вспомогательная полиция, латышские подразделения СС, карательные отряды. Они вырастали из существовавших в большом количестве нелегальных националистических организаций, ориентированных на фашистскую Германию. И, кажется, этого Бурбона тогда я где-то встречал. Взгляд у него сволочной. Сразу какой-то пакостью повеяло.

-51-

— Да. История повторяется с неумолимой периодичностью, — сказал Руппс, не продолжая.

Он смотрел на своего друга Ивана Шинке, русского с немецкой фамилией, родившегося и выросшего в Латвии, воевавшего три последних года в Красной Армии рядовым, и помнящего все из своей жизни до мельчайших подробностей. Руппс смотрел на Шинке и думал, что вот перед ним и стоит эта самая история, каждый зигзаг который отражен в судьбе этого человека.

— А генерал где?- спросил Иван.

— Сегодня не будет. Звонил.

— Жаль,- отозвался Шинке. Сегодня годовщина как мой однофамилец Ханс Шинке «проговорился»

.- Да. Это дата, — понял Руппс. Он знал, что имел в виду Шинке

— Если бы ни это, я бы, пожалуй, не решился переходить границу и идти в Красную Армию, — усмехнулся Иван.

— Тогда это была самая первая информация, что именно с Латвии, после того, как пройдет репатриация немцев, которых «позвал фюрер», начнутся активные действия против Советского Союза. Я тогда был не у дел, — продолжал Иван, — работы нет. Дважды уже приходила повестка в Легион. Но я не шел. Чувствовал — не мое это. Так ведь, если бы не ушел, кто его знает, чем бы все кончилось. А так этот Шинке «проговорился» моему соседу и школьному приятелю, что есть такая организация «Тевияс Саргс». Что она имеет не только милитаристское, но и политическое руководство. Что ее члены — это офицеры и бывшие айзсарги. Это командный состав. Ну, и конечно, нужны люди, боевики, готовые ко всему в любую минуту. Образ мыслей этих людей — латвийский национал-социализм. И они всецело отдают себя в распоряжение Германии. И этот мой приятель Лепиньш, в конце концов, туда вступил. А Шинке был владельцем фирмы в Риге. Он представлял немецкие машиностроительные тресты и одновременно был резидентом Германской разведки. И я всегда смеюсь над тем, как это он «проговорился». Должно быть, почувствовал, что этот Лепиньш преклонялся перед всем немецким и безоговорочно ему доверял. Поэтому и предложил ему вступить в эту «Тевияс Саргс». Так вот, Лепиньш обо всем — рассказал мне. Он-то думал — я с ним пойду. А я ушел на Восток. Это было больше пятидесяти лет назад. В этот день.

Руппс кивнул.

— Я помню, как ты появился в полку, — сказал Руппс. — никто не понимал, почему Шинке и вдруг Иван.

— Потом все так и поняли, как оно есть. Мать, сказали, у него русская, — договорил Руппс.

Теперь кивнул Шинке.

— Ну, что твои гости говорят? Как оно там, в Латвии?

-Да почти, как перед войной. Все в ожидании, — отвечал Руппс. — Одно настораживает — Разыскивают людей. Явно из другого лагеря. Зачем? – спросил он Ивана. Деньги, говорят, им от Народного Фронта причитаются… Какой Народный Фронт? Какие деньги? — не договорил Руппс.

Иван кивнул.

— Посмотрим, — медленно проговорил Шинке.

Было уже заполночь, когда Кло почему-то проснулась. Поглядев на часы, поняла – проспала она всего полтора часа. Была необъятная, пульсирующая, будто с трудом сохраняющая равновесие тишина. Кло чувствовала собственный, слегка пульсирующий затылок, слышала хлопающую форточку, врывающийся в комнату сквозняк, звуки

-52-

подъезжающих к дому автомобилей. Пульсация в затылке то пропадала, то с новым хлопком форточки или дверцы автомобиля возвращалась снова.

Потом пришло время, когда уже не было слышно ни форточки, ни автомобилей, ни сквозняка. Не было слышно не потому, что уснула, но потому что наступила тишина, в которой возникли воспоминания. И ощущение того, что стиснутая со всех сторон этой памятью она скоро перестанет существовать, заставило ее подняться и подойти к окну.

Она распахнула окно. В песочнице было тихо. Ей нравилось иногда так стоять, потому что с тех пор, как из этой квартиры ушел Роберт, любое воспоминание было связано с ним. А несвязанных с ним воспоминаний не было вообще.

Она была единственным ребенком в семье — послушной, разумной девочкой. Она знала, что надо по правилам переходить дорогу, пропускать черную кошку, не прикасаться языком к холодному, на морозе, металлу, даже, если какой-нибудь мальчишка станет предлагать ей это, чтобы потом посмотреть, как прилипнет к железу язык, И, чтобы отодрать его, нужна будет решительность и смелость. Она знала бесчисленное количество считалок Cобирала их, записывала в тетрадь и считала иногда про себя, иногда вслух, шагая утром в школу и нисколько не боясь опоздать, потому что за несколько шагов до школьного двора считалка кончалась. И, если этого еще не произошло, значит, время есть. Она собирала всевозможные изречения, песни, цитаты, записывая их круглым, то крупным, то мелким почерком, что зависело от настроения. Ей нравилось забраться в уголок, особенно, когда никого не было дома, и, разложив перед собой все свое богатство, радоваться какой-нибудь строчке или ассоциации с ней. Однообразный и деловой мир, включавший школу, приготовление уроков дома, занятия музыкой, помощь маме на кухне, вдруг расширялся. В нем появлялась радость, первые предпочтения, первые тайны, первые ростки любви к дому, к миру, который ее окружает, к творчеству. И кошка Таня, которой Катерина шила на вырост штаны и комбинезоны, неровным, крупным стежком, уютно расположившись у ее ног, и поднимая то одно ухо, то другое, не отходила от нее часами.

Потом, классе в пятом, в ее жизни появился Роберт. Ей нравилось, что он с неистребимой педантичностью ждал ее в подъезде, чтобы идти вместе в школу, а потом — на школьном

дворе, чтобы идти обратно. Он был ершист, категоричен, со своим мнением обо всем, со своими исканиями и озарениями, которые она не всегда разделяла.

Они знали друг о друге все, и можно было бы с уверенностью сказать, что, если кто-нибудь чего-нибудь еще о другом не знал, это вопрос каких-нибудь десятка минут. В крайнем случае — получаса.

Тесно общаясь со старым Руппсом и Краевым, они, будучи детьми, знали множество историй, которые происходили во время войны, и часто, даже по отрывочным фразам, знали, о чем говорили Руппс и Краев между собой.

Чаще всего вспоминалась история, как в 1944, после освобождения Латвийской ССР, при прочесывании лесного массива в районе Лемайсилс органами военной контрразведки 2-го Прибалтийского Фронта был задержан член организации айзсаргов Лускис. Он показал, что был оставлен немцами, вместе с группой других айзсаргов, на территории Латвии с задачей — действуя в тылу войск Советской Армии, минировать дороги, подрывать мосты, убивать офицеров, вести антисоветскую пропаганду среди населения. Через некоторое время после того, как он был доставлен на допрос к Краеву, в кабинет вошел тогда еще молодой капитан Руппс. Увидев Лускиса, Руппс кивнул ему, как старому знакомому, потому что до войны они жили в одном дворе. Это произошло в какое-то мгновенье, почти автоматически. И, хотя в следующее мгновенье все стало на место, ситуация была не из приятных, тем более, что Лускис спросил Руппса – «Ты здесь?».

-53-

— Ты здесь? — опять спросил Лускис через минуту.

Руппс не ответил.

Не услышав ответа, Лускис посмотрел на Краева и опустил голову.

Как потом выяснилось, этот Лускис был руководителем диверсионно-террористической группы, состоящей из семи человек. Все они потом были осуждены.

И хотя Руппс больше с Лускисом не встречался, ситуация, и в самом деле, была не из приятных. А теперь, по прошествии стольких лет — просто смешной. И хотя диверсантов было много — это были и те, кто был оставлен уходящими немецкими войсками в тылу, и те, кто потом был заброшен с воздуха, и те, кто примкнул к латышскому сопротивлению, просто живя в Латвии, надо же было так встретиться двум людям, жившим в одном дворе до войны, и оказавшимся по разные стороны фронта. И долго потом сослуживцы вспоминали, как Руппс поздоровался с диверсантом, своим бывшим соседом по двору, в кабинете у следователя контрразведки.

Это был 1944 год. И это было только начало.

В конце 1944 года в местечко Катилес Кулдыгского уезда прибыл из Германии капитан

CD Янкавс, латыш по национальности. Он поставил перед руководителями групп «Межа Кати» («Дикая кошка») задачу – остаться на покидаемой немцами территории и в районе предполагаемых действия против советской Армии и советских властей подготовить бункера и приступить к формированию новых вооруженных отрядов. В конце ноября руководители групп получили оружие, боеприпасы и продовольствие со складов СС в городе Кулдыге. Штаб Янкаваса дислоцировался на хуторе Дравас Кобилесской волости, а его филиалы в городах Талси и Стенде.

В первых числах апреля 1945 года началась переброска групп «Меже Кати» в глубь территории Латвии.

В день капитуляции Германии, 8 мая 1945 года, Янкавс со штабом ушел в лес, где собрал командиров групп, объявил им о капитуляции и приказал направить в заданные районы для организации и осуществления антисоветских акций группы. Первая группа, возглавляемая лейтенантом CD Карклиньшем и вторая группа, во главе с айзсаргом Ладыньшем отбыли в Рижский уезд. Третья, под командованьем Лепиньша и четвертая, под командованием Калныньша в район Валмиеры, пятая, во главе с Кристсом —

в Цесисский уезд, и шестая – в Екапбилский уезд.

Борьба органов Госбезопасности Латвийской ССР с враждебной деятельностью «Межа Кати» продолжалась несколько лет. И пресловутое выселение латышских, литовских и эстонских граждан в глубь России — поскольку все эти процессы шли повсеместно — граждан, которые так или по-другому способствовали поддержанию духа, а нередко и жизни, этих оторванных от нормальной жизни «лесных братьев», было единственной действенной и необходимой мерой на пути восстановления мирной жизни на этих землях.

Об этом тоже Руппс и Краев говорили много раз.

— Почему же они так долго не сдавались? – спрашивал Роберт Краева или своего отца.

— Потому что у них было такое задание, — отвечал Руппс сыну.

— И они все погибли? — тут же спрашивала Катерина.

Взрослые переключались на что-нибудь другое. Не получив ответа, забывали об этом и дети.

Так было лет до тринадцати. А потом — как отрезало. Ни Роберт, ни Катерина никаких вопросов на этот счет не задавали.

Появились вопросы другие.

-54-

— Кто автор Декларации о правах человека? — спросил как-то Роберт отца. — И что это — Закон? Или Декларация?

— Декларация, — тотчас отозвался Руппс, — принятая народом, всем мировым сообществом. А значит, имеет силу Закона.

— И, когда это было? Давно?

— Относительно недавно. Впервые этот вопрос как понятие, и как назревшая необходимость возник во времена Французской Революции, отвечал Руппс. — собственно это и было политическим манифестом Французской Революции. Это был 1789 год.

— И с тех пор люди живут по этому Закону?

-Ну, кто-то живет, кто-то нет, — уклончиво отвечал Руппс, — но это неизменно остается предметом обсуждения на всех уровнях и до сегодняшнего дня. Поскольку то там, то

здесь этот Закон нарушается. А особенно — его главная заповедь — «Никто не может быть наказан, кроме как по Закону».

Роберт смотрел на отца, что-то понимал, что-то нет, и его небольшие голубые, будто утонувшие в темных ресницах глаза были сосредоточены на чем-то таком, что было известно ему одному.

— Например, Ленин считал, что научное понятие диктатуры означает не что иное, как не стесненную правилами и опирающуюся на силу, а не на законы неограниченную власть. А значит, объявление вне Закона, расстрел на месте, непосредственная расправа, беспощадное подавление и уничтожение красным террором — вполне приемлемые вещи. И свобода и равенство возможны только после победы пролетариата.

— И ты служил им? – неожиданно спросил Роберт.

Он смотрел на отца прямо, не переводя взгляда.

— Это было меньшее зло, — помолчав, сказал Руппс, — Во всяком случае, мне так тогда казалось. То, что было в Латвии, я ненавидел. С одной стороны — хозяева жизни. А с другой — быдло… К тому же я убежден, что по-другому с этим буржуазным отребьем нельзя. Я говорю «отребье» потому что все, кто теряют человеческий облик есть «отребье». Это мое убеждение. Надо было попробовать выровнять ситуацию, — договорил Руппс.

— Выровняли? – спросил Роберт.

— Всему виной человеческий фактор, — медленно проговорил Руппс — сопротивление бюрократии, как теперь говорят, лоббирующей свои интересы, подтасовки, предательство, вырождение самой идеи. Убежден — задумано было правильно.

Роберт тогда ничего не ответил.

Прошло десять лет.

-Ты не думаешь, что в Латвии начинается снова то, что ты когда-то ненавидел? – спросил однажды Роберт.

Словно придя в себя от долгого раздумья. Руппс быстро посмотрел на сына.

— А-а, — понял он.

— Чтобы ты там ни усмотрел, сейчас Латвия борется за независимость, давнюю мечту ни одного поколенья.

— Но до сорокового года она будто тоже была независима? – не то сказал, не то спросил Роберт.

— Это была только видимость. Латвия всегда была зависима от немцев и немецкого капитала. И все эти разговоры об утерянной независимости — наполовину лукавство. Сейчас — другое дело. Если это получится, это будет впервые, — договорил Руппс, и умолк.

-55-

Этот разговор происходил незадолго перед тем, как Роберт уехал в Болгарию. И, хоть Кло слышала только часть разговора, она помнила его и часто думала, что в чем-то старый Руппс прав.

Но чаще она вспоминала длинную, длинную дорогу через Куршскую косу, по которой они с Робертом шли домой пешком целых две недели.

Они шли уже дня три. Слева — залив, справа – море. Впереди — длинная, длинная дорога, которая продолжается, как ей казалось, до сих пор Думая об этом, она никак не могла вспомнить, кому первому пришла в голову тогда эта идея — идти пешком.

Это было время, когда они только что, неделю назад, решили быть вместе. И вот теперь возвращались от однокурсника Роберта, которого приглашали на свадьбу. Ионас тоже женился на девочке из их института. Но она была украинка, чем и обеспечила себе

беспрепятственное вхождение в семью своего мужа. Она была красивая, с прекрасными, темными глазами, улыбчивая и добрая. И однажды призналась Кло, что его мать сказала ей, что ни за что бы не разрешила Ионасу жениться, если бы она была русской. Кло не сразу поверила. Но ничего уточнять не стала. И когда Роберт, подойдя к автобусной остановке, в Клайпеде, предложил ей пойти пешком, она на мгновенье задумалась, но согласилась.

Я хочу пройти с тобой эту дорогу до самого конца, — неожиданно сказал Роберт минут через пятнадцать, когда они уже пустились в путь.

Кло молчала. Она не хотела спрашивать. Ей всегда нравилось подчиняться ему. Подчиняться его просьбе, его требованию, его силе. Его рукам. И она никогда не чувствовала этой потребности с другими мужчинами потом, когда они расстались. Это происходило помимо ее воли. Тогда она словно ощущала свое продолжение в необъятном, окружающем ее пространстве, частью которого она была. И мир вокруг тоже, будто принадлежал ей. Она чувствовала себя внутри некой замкнутой системы, вход в которую был воспрещен посторонним. Она чувствовала защищенность, которую может дать женщине только любимый мужчина. И это позволяло ей находить гармонию в самой себе и вокруг.

Была середина августа. До занятий в институте оставалось еще две недели. Приближалась теплая осень, солнечный в этих краях сентябрь.

Впереди ждала целая жизнь — через год защита диплома, аспирантура, работа в научно-исследовательском институте, где ее уже ждали. А через два года она должна была ехать в Вудс-Холл для обсуждения своего реферата об элементарных популяциях Scombrus Scombrus.

У Роберта тоже проблем не будет, думала Катерина. Промысловики нужны всегда. И хоть это будет еще через год-два, об этом радостно было думать уже сейчас.

Приближалась взрослая самостоятельная жизнь, где, кроме диплома с отличием и хороших перспектив, был еще и он, Роберт.

Вспоминая эти годы потом, она всегда думала, что это были последние лучшие годы в ее жизни. Они выпали ей в самом начале пути, когда все было логично, последовательно и предсказуемо. И каждый, хоть в точности и не знал своего будущего, все-таки знал, что оно будет. Потому что не только прошлые военные, но и будущие мирные успехи страны никто не ставил под сомнение.

Шагая рядом, Роберт молчал. Он то взглядывал вправо, где в просветах между деревьями живой, сверкающей голубизной лежало море. То бросал взгляд на нее, и она, подняв глаза,

-56-

молча улыбалась, не спрашивая ни о чем. Она знала — иногда у него бывали спады настроения. И тогда он долго молчал.

Устал, наверное, подумала Катерина, взглянув на посеревшие от пыли белые кроссовки.

— Ты… не устала? – неожиданно спросил он ее о том же.

— Прошлой ночью мы хорошо отдохнули, — отрицательно качнула головой она. Правда? – спросила она, имея в виду дом, в котором они останавливались. – Хороший дом. Хорошие люди. Интересно, уедут ли они в Литву? – опять спросила она, не продолжая.

Они оба знали, что с недавних времен буржуазной демократии в России Куршская коса поделена между Литвой и Россией. И их хозяйка Анеле, по национальности литовка, вместе со своей семьей и хозяйством оказалась на Российской стороне.

— А зачем? – улыбнулся Роберт. – Эта коса была литовской, немецкой, русской, теперь вот пополам. Так что, похоже, это не последнее преобразование.- Но люди приятные, — согласился Роберт.

— Скоро «Морское», — опять сказал он, взглянув на дорожный указатель.- Почти дома, — улыбнулся он. — Сегодня дальше не пойдем. Найдем ночлег. Немного отдохнем здесь.

Она кивнула.

— Я думаю, нам давно надо было сделать что-нибудь в этом роде, тихо сказала она.

Он улыбнулся, приобнял ее за плечи. Она убавила шаг.

— Вот так и начинается новая жизнь, — сказал он, глядя на нее.

Она поняла, и присела на придорожный пень, глядя на него снизу вверх.

Потом неожиданно сняла кроссовки, чтобы высыпать оттуда песок.

Часа через два подошли к «Морскому».

Договорившись о ночлеге на почте, куда заходили, чтобы позвонить Руппсу, пошли по направлению к дому.

Хозяйка, местная учительница математики с длинным тонким темным «хвостом» из волос, провела их в небольшой одноэтажный, с мансардой, домик под красной, черепичной крышей.

— Отдыхать будете наверху, — указала она на узкую, будто игрушечную, лестницу, ведущую в мансарду.

«Хвост» из ее волос был так тонок, что невольно думалось, что весь отпущенный этой женщине жизненный потенциал, был как-то распределен в сфере интересов одной математики. И эта мысль не уходила. А если бы ушла, уважение к математической науке было бы, пожалуй, главным чувством, которое они испытывали по отношению к ней.

Она была по-интеллигентному немногословна, предупредительна, и, кажется, по-настоящему умна.

Легкий ужин, состоящий из куска вареной рыбы и овощей, был съеден немедленно и без остатка.

Решив отправиться на море завтра, устроились в довольно просторной мансарде, на громадной, вполкомнаты, деревянной кровати, времен Первой Мировой войны.

Катерина уснула сразу, как только прикрыла глаза. Но сон был поверхностный. В нем мелькали деревья, меж которыми метрах в двухстах было видно море. Где-то, и тоже совсем близко, ехали автобусы и автомобили, пощипывали обожженные солнцем спина и щеки, и где-то далеко, далеко сзади удивленно и обижено смотрел им вслед автобус. А Руппс неизвестно как появившийся здесь, во сне, понимающе кивал не то автобусу, не то ей — Кло.

В какой-то момент она слышала Роберта. И он, как ей показалось, тяжело дышал. Не желая будить его, она продолжала слушать. И не услышав больше ничего сомнительного, почувствовала, как, не просыпаясь, он нашел ее руку, и больше не отпускал

Наконец, уже к самому утру, ей удалось немного уснуть.

-57-

Утром, когда хозяйка позвала их завтракать, они еще спали. Прошло еще пятнадцать минут, когда поднялась Кло. Роберт проснулся с трудом и медленно спустился вниз, в кухню. Сказал, что у него болит голова. Но, позавтракав блинами с творогом и сметаной, повеселел.

Через несколько минут вошла хозяйка. Поздоровавшись кивком и улыбкой, она остановилась в дверях.

— Еще что-нибудь? – спросила коротко.

— Спасибо, нет, — отвечал Роберт, — все было вкусно.

— А вы? – обратился он к ней.

— О, не беспокойтесь. Я могу это сделать в любое время.

— Вы сейчас на море? – в свою очередь спросила женщина.

— Угу,- ответила Катерина, поднимаясь из-за стола

— Приятно смотреть на вас. Красивые, молодые. Вся жизнь впереди. Молодым — дорога, старикам — почет, — договорила женщина.

— Как вас зовут? – спросил Роберт учительницу.

— Галина. Сорок лет здесь живу. Сначала в этом доме жили мои родители. Теперь вот я. Дети, внуки в Москве. А я не хочу. Вся жизнь здесь.

Роберт кивнул.

Через несколько минут они уже шли по направлению к береговой полосе.

Всю дорогу Кло молчала. И не потому, что напряженно думала, а потому что не думала, кажется, ни о чем. Бывают такие минуты, когда вдруг наступает покой или то, что называется довольно тривиальным словом «умиротворение». Это капризное, по собственному желанию возникающее чувство всегда вызывало в ней ощущение новой точки отсчета, абсолютного нуля, будто все, что мешало в жизни, осталось вдруг позади. И теперь все будет по-другому. Все хорошо, думала она, все близкие живы, мечты потихоньку сбываются, и сам ты еще молод, и живешь в стране, где все имеют равные возможности, и это почти правда. И даже мужчина, который рядом с тобой — абсолютно твой. И другого тебе не надо. Эти редкие минуты абсолютного комфорта, думала она, делают из человека баловня судьбы, обстоятельств, жизни. Они поднимают его на пьедестал перед самим собой, зовут в полет. И вот, когда ты почти уверовал в это, и уже приподнялся, чтобы оторваться от своего субстрата, вдруг приходит сомнение, беспокойство, потому что ты понимаешь, что это блаженное, полетное состояние не может длиться долго. Слишком многое должно совпасть в одной точке во времени и в пространстве. И ты начинаешь сомневаться. Да правда ли это? И тогда единственным доказательством этого сладостного, блаженного полета становится чья-то рука, взявшая твою руку. Слаб человек, подумала Кло, взглянув на Роберта и улыбаясь ему.

Да, это было счастливое время, которое выпало ей в самом начале пути. Оно было счастливо не только настоящим, сколько будущим, которому ничто помешать не могло…

Несколько часов лежания на солнцепеке и периодического купания в прохладной, изрядно стимулирующей каждую клетку воде прошли быстро, и как-то без особых эмоций. Разомлев от этого вынужденного вегетативного существования, от тишины и покоя, Кло почувствовала неистребимое желание вернуться в дом и хоть что-нибудь сделать. Например, сварить что-нибудь поесть. К тому же, у Роберта снова стала болеть голова

— Есть хочешь? – спросила она его. — Надо бы. Перестанет болеть голова, — добавила она.

— А ты? – спросил он.

— Я — нет, — отвечала она. — Но надо же что-нибудь приготовить.

-58-

— Не надо. Галина сказала к вечеру ужин будет. А общепита на тысячу верст в округе не сыщешь. В Совдепии, как в Совдепии, — сказал он по своему обыкновению.

Роберт рассмеялся

— Может, дальше поедем? Сядем на автобус и поедем?

— Нет, пусть будет все, как ты хотел, отозвалась Кло.

— А как я хотел? — смеясь и не слушая ответа, спросил он, целуя ее.

— Пройти вместе эту дорогу до самого конца, — отвечала она, жмурясь от солнца

Он молча кивнул, глядя на нее с каким-то новым выражением лица, которого она еще не знала.

Потом, вспоминая начало этого пути, эту дорогу, она никогда не перестанет думать, что они все еще идут по ней. Наверное, это было зачем-то нужно, что на этом пути то появлялись, то исчезали ее привычные ориентиры.

Вот и сейчас она вглядывалась в даль, в прожитое. Уже давно нет ее матери, Агнии Николаевны, как нет и его матери тоже. Болен Руппс, да и Краев жалуется то на одно, то на другое. И она сама, Кло, живет только воспоминаниями и ожиданием одного единственного дня, когда он приедет. Сказал же Гулливер — спрашивал о ней, об Антоне. Значит, приедет, думала она. И улыбка радости появлялась на ее лице. В такие минуты ей хотелось занавесить, закрыть окно, чтобы никто не видел, что она его ждет. Будто это можно было увидеть из песочницы. Будто каждая минута ее ожидания оповещала мир о чем-то стыдном. Но она не думала об этом. Она ждала его. Ждала, когда он вернется из этой Болгарии. Там, наверное, хорошо, думала она иногда. Свой дом, достаток, и общепит на каждом шагу, не то, что в Совдепии, а еще немалые карманные средства, которые дает ему его новый тесть. Но разве это не унижает его, такого сильного, такого независимого, такого понимающего все в этой жизни, думала Кло. Она могла часами думать обо всем этом, но никогда о предательстве. Предположения следовали одно за другим — то ей казалось, что он просто увлекся, но все равно думал о них с Антоном и никогда бы от них не уехал. То она думала, что Тамара забеременела, и ее отец стал требовать разрешения этой ситуации нормальным путем. Были и другие предположения. Но никогда — что он ее предал. Предал ради благополучия, ради бездумной жизни, ради колбасы и тампексов, ради баночного пива и общепита на каждом углу. Эта простая мысль об элементарном предательстве в голову не приходила. Конечно, у них были проблемы. Многое еще нужно было решить. Многого еще можно было добиться. Но теперь нет. Теперь это просто невозможно. Теперь везде нужно сначала дать, если хочешь хоть что-нибудь взять. И она ни в какую современную пристойную жизнь вписаться не может. Она ничего не может. Даже выйти замуж за Антса Крекиньша, который предлагал ей уехать в Америку совсем недавно, когда выходил на кухню за чаем для Балодиса. Она ничего этого не может, потому что ее место здесь. Она должна ждать его, Роберта. Когда-нибудь он обязательно

приедет. Никто и никогда не мог разубедить ее в этом. Не мог же он вот так навсегда их всех бросить. Здесь его отец, его дом, его сын. Здесь все его. Антон уже взрослый. И у него есть девочка, которую он любит. И она его любит, будто разговаривала с Робертом Кло. Потом, устав от всего, она молча садилась в кресло, в угол, и сидела там, пока сон ни заставлял подняться и пересесть со стула на кровать, где вскоре она засыпала.

Во сне ей снился Роберт, играющий на деревянной дудочке. Всегда одно и то же. Он был такой родной, такой знакомый, такой понятный. Но никогда не говорил ни одного слова. Только играл на дудочке. И было непонятно, знает ли он, что она его видит. Ей нравилось общаться с ним во сне. И часто, переделав все дела в доме, и перемыв лестницы в ближайших, как теперь говорят, элитных новостройках, она с нетерпением ждала часа,

-59-

когда можно было хоть как-то пообщаться с ним. Иногда, увидев Роберта, она вдруг неожиданно замечала рядом с ним своего сына Антона. И, засыпая, уже не могла вспомнить, кого она только что видела — Роберта или Антона. Так они были похожи.

Но вот позвонить, как говорил Гулливер, она ему не могла. Что за силы мешали ей сделать это? Она не очень размышляла на эту тему. Не могла, и все. Особенно после того, как там, в Болгарии, у него родился сын. Она узнала об этом от Гулливера. И это было последним препятствием к тому, чтобы позвонить ему первой. Больше о звонках она не думала. А имя Руслан ей даже нравилось. Но никто на свете не мог помешать ей устроиться перед сном в кровати, и немного подождать, когда появится дудочка, и она

снова сможет увидеть Роберта. Потом стены комнаты будто исчезали, и она проваливалась в пустое пространство квадрата.

И поэтому, когда дня два назад пришел Крекиньш, она встретила его спокойно. И с очень большим достоинством. Будто только что видела Роберта наяву.

Крекиньш сел в их маленькой столовой на стул, рядом с Руппсом, и долго молчал, отказавшись от чая. А когда Руппс попросил разрешения уйти в свою комнату отдыхать, Крекиньш с готовностью согласился, пообещав через несколько дней зайти еще. И как только Руппс скрылся за дверью, Антс подошел к плите, где Кло собиралась сооружать какой-то пирог. Она всегда угощала. Чем могла. И этот раз не был исключением. В доме гость.

— Ну, что ты мне скажешь? — спросил Антс Кло.

Кло посмотрела на него, отвернувшись теперь от плиты. Он был приятен, даже красив. Его белесо-голубые, просторные, как озера, глаза были напряжены. Но стоявший в них вопрос делал их больше. В последнее время он похудел, и казался выше ростом.

Она не спрашивала, о чем он. Она поняла.

— Ты и сам знаешь, — сказала она.- Мы уже говорили об этом.

— Он никогда не приедет, — отозвался Крекиньш через долгую паузу. — Ведь нам было хорошо вдвоем? Разве нет?

— Да Нам было хорошо, — сказала она быстро.

— Что ж тогда?

Она молча передернула плечами.

— Понимаешь, — сказал он, — мне надо знать наверняка. Может случиться так, что у нас будет очень мало времени, чтобы собраться. Нужно будет уложиться в час или два.

Она посмотрела на него с пониманием.

— Уедем, — опять сказал он. Его лицо было все так же напряжено, но голос звучал уверенней, будто он вот-вот найдет и уже нашел неопровержимые аргументы.

— Я сделаю все, чтобы ты никогда не пожалела об этом. У тебя будет все, что ты только пожелаешь. Дом. Автомобиль. Уверенность в завтрашнем дне. И покой, которого всем нам так нехватает. Я думаю, мы еще не родились, а уже принадлежали друг другу. Так иногда бывает.

— Еще не родились, а уже принадлежали… Это ты хорошо сказал, — сказала она, перестав теперь открывать один за другим ящики стола и сев на табуретку.

И тут он увидел в ее глазах влагу, которую она прятала от него.

— Ну, хорошо, хорошо. Все, что было нужно, я сказал,- проговорил он, — а ты подумай. Давай уедем. Бежать отсюда нужно. И от ваших, и от наших. Переждать все это жизни не хватит. Сейчас и возможность есть…

— Антс, ты не понимаешь, что ты говоришь, — словно очнулась от сна она.- А как же отец, Антошка, старый Руппс. Что же они без меня делать будут? – проговорила Кло.- Как же они-то? Нет, ты погоди, — остановила она его, когда поняла, что он хочет что-то сказать.

— Ты погоди, продолжала она, — Я всем сердцем желаю тебе удачи, благополучия, чтобы у тебя все получилось. Но я не могу бросить, оборвать, уничтожить все. И так уже ничего не

-60-

осталось. Надо как-то собрать, что есть, и жить дальше. И потом… он будто и не уезжал никуда. Он с нами, — договорила она, посмотрев на Антса покрасневшими глазами. И в эту же минуту она поняла, что он отступил.

Он подошел к ней, дотронулся рукой до ее лица, прижал к себе ее голову. И так стоял одну или две минуты. Она не сопротивлялась. Но когда эти две минуты прошли, отстранилась решительно и непреклонно.

— Я понял, — сказал он, — и вот еще что. Я знаю Балодис и компания ищут Эглитиса, условно они называют его «Э». И говорят, что ему причитаются большие деньги от Народного Фронта Латвии.

Она кивнула.

— Так вот, это неправда. Они ищут его совсем по другому поводу. Будто бы отец «Э» когда-то сыграл главную роль в национализации мебельной фабрики, принадлежавшей родному дяде Балодиса. Он тогда был одним из заметных коммунистов в городе. Скажи Руппсу, чтобы он ни под каким видом не давал им координаты Эглитиса. Это для него очень опасно. Ну, и конечно, никому не говори, что предупредил тебя я.

Кло кивнула.

-Еще увидимся, — сказала она.

— Антс подошел к стулу, на котором сидела Кло, и тихо поцеловал ее в макушку. Потом направился к двери.

— Да. Совсем забыла. Желаю твоей стране обрести, наконец, независимость, — сказала Кло.

И Антс почувствовал в ее словах правду.

С тех пор, как ушел Балодис, Руппс не переставал думать об Эглитисе. Когда-то, лет десять назад, Балодис рассказывал ему, что он, Балодис, будучи мальчишкой, работал на мебельной фабрике своего дяди. Денег давали немного, но этого было достаточно, чтобы как-то прокормиться, вместе с матерью, которая приходилась родной сестрой дяди.

А в сороковом году фабрика обанкротилась. И ее национализировали при активном участии большевиков, в том числе отца «Э», который тогда был заметным коммунистом и активно участвовал во всех делах. И вот теперь его сын нужен им, чтобы с ним посчитаться. Но до 1991 года в Латвии была Советская власть. А потом «Э» младший из Риги исчез. Руппс знал, что оба его сына учились в России, и работали в каких-то НИИ. Жены давно не было. Так что рисковал он только своей жизнью.

Надо было бы ему позвонить, думал Руппс. Сказать, чтобы остерегся.

Размышляя так, он снова дошел до третьей стены, как тогда, когда пришли Кло и Краев. Дошел и прислушался. В квартире не было никого. И его квадрат, который он обходил ежедневно, а иногда и по два раза, вдруг показался ему удивительно обжитым и уютным. Вот здесь его юность — посмотрел он вправо, там — молодость, а там – зрелость, подумал он о третьей стене. Скоро дойду, пожалуй, до четвертой, до старости, подумал он, радуясь,

что ему никто не мешает. Но странная сила возвращала и возвращала его назад, к тем дням, когда он в составе Красной Армии, возвратился в Ригу.

Стали приходить люди. Трехлетняя политика, проводившаяся немцами в Прибалтике, идеологическая обработка всех социальных слоев не могла не сказаться на отношении людей к возвращению Красной Армии. Но одно остается бесспорным — несмотря на малочисленность рабочих, политическую отсталость крестьян, идеологическое разложение части интеллигенции, истребление наиболее заметных людей, клевету на Советский Союз, запугивание фантастическими жестокостями большевиков, основная

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Я не робот (кликните в поле слева до появления галочки)