Ручной белый волк императора Батори. Гл. 5

Из-за головной боли мне снится всякая дрянь. Проснувшись, я чувствую себя не просто слабой — разбитой. За окнами всё ещё — или уже снова — темно, и в отсеке тоже. Трейлер стоит.

— Люция, ты спишь? — зову я.
— Уже минут пять, как нет. А что?
— Знаешь, я ведь тебя почти поймала.
— … сказала мышка в когтях у кошки, — слабо усмехнулась «волчица». — Тебя расстановка сил в ресторане не смущала?
— Нет. У окон и дверей стояли солдаты, приведённые Тотом. Правой рукой императора Батори.

Люция обдумывает эту весть.

— В любом случае, тебе просто повезло наткнуться на моих парней и одурачить их. Иначе искала бы ты до второго пришествия.
— Да ну? Мне казалось, что найти вампира, который признает, что его заставили поклясться на крови кое в чём, не так трудно. Теперь упыри не скрываются.
— Догадливая! Только знаешь, сколько кровососов обитает в Будапеште? Так что если не до второго пришествия искала бы, то до морковкиного заговения.

Трейлер поставили под деревом, и ветки неприятно шебуршали по стеклу и крышам, вызывая в памяти страшные цыганские истории о беспокойных мертвецах. Я вслушиваюсь, чувствуя, как отчаянно хочется кофе. Можно даже без сливок и сахара. Но только обязательно настоящего, и лучше всего — такого, какой варит Ловаш. В жизни не пила кофе вкуснее.

— А у тебя в банде и правда было двенадцать «волков»?
— Сначала было семеро. Потом к нам стали примыкать другие «волки». И люди. Ещё немного, и мы бы сбросили волосатую задницу твоего императора с кресла.
— Почему же тогда все говорили, что двенадцать?
— А это я запустила «утку» в сеть для красивых ассоциаций. Есть такая штука, Лиляна. Называется — информационная война. Кто выиграл её… тот выиграл половину боя. Люди не готовы любить «волков». Но «волки» — убийцы упырей, а жить с упырями люди не готовы ещё больше. Просто пока это не осознали в полной мере. Это же противоестественно — подчиняться ходячим мертвецам, быть их дойным стадом! Рано или поздно народ бы стал бунтовать. Я предпочла, чтобы это было рано. А для этого людям надо придать импульс. Как говорится, пока ёжика не пнёшь — он не полетит. Я сделала ставку сразу на двух лошадок: на пробуждение нормальной, здоровой человеческой ненависти к этой нечисти, и на террор, как бы грубо это ни звучало. Чёрт, и у меня ведь почти получилось, признайся! Не понимаю, каким чудом ты осталась в живых. Но именно чудом.
— Когда я теряю сознание, у меня дыхание пресекается. Так что я не захлебнулась, а потом меня просто вытолкнуло на поверхность. И всё.
— Всё, да? Ну-ну. Неважно. Когда имперская служба безопасности взбунтуется в открытую, тебя всё равно прикончат. Ничего личного, просто ты теперь хранишь смерть императора.
— Что значит «в открытую»?!
— Пока они просто саботируют, исполняя задания только для галочки, спустя рукава.
— Откуда ты знаешь? У тебя там свой человек?
— Пока нет, хотя надо бы. Но, во-первых, это и так видно — не думаю, что нас трудно было бы найти и повязать, если бы ИСБ действительно к этому стремилась. А во-вторых, неизвестный доброжелатель, который рассказал нам, где будет проезжать машина императора, так сказать, инкогнито в один прекрасный вечер, очевидно из «безопасников». Больше некому.
— Почему они тогда сами не убили меня прямо во дворце? Сначала меня, а потом Батори?
— Хотели остаться при чистых руках. Такое бывает. Нет больших лицемеров, чем закулисные убийцы.
— Да ну, чушь! Знаешь, что я тебе скажу? Информацию о том, как можно разом прихлопнуть нас обоих, тебе передал кто-то, кто не может убить императора по чисто физиологическим причинам. Другой вампир. Ты сотрудничала с упырями и в интересах упырей, просто оппозиционных к власти. И все дела.

Люция ответила не сразу. Когда она заговорила, голос её звучал резко:

— Раз ты такая умная и прозорливая, скажи мне, дорогая, как так получилось, что нас попытались повязать солдаты Тота, а кукуем мы вовсе не в имперских застенках, а?

Это хороший вопрос. Действительно хороший вопрос. Я решаю, что пока не хочу на него отвечать.

Чего мне действительно жалко, это серёжек. Маленькие колечки, украшенные цепочкой из крохотных и, судя по блеску, огранённых бриллиантов по всей окружности — микроскопические камушки мерцали, когда я поворачивала голову. Их мне продел в уши Ловаш, когда я ещё жила во дворце. Наверное, в честь Рождества. Или Дня всех влюблённых. Почему нет? Надо будет его спросить при встрече. Эти серёжки пережили со мной терракт и заплыв вниз по реке. Теперь они исчезли. Наверное, дырочки в мочках быстро зарастут, я всё же «волчица». Придётся прокалывать по-новой.

Обычно уши цыганским девочкам прокалывают очень рано. Дело в том, что у цыган очень крепкая кожа. Прокалывать её болезненно, куда болезненней, чем нежное мясо мочки. В младенческом же возрасте кожица ещё нежная, тонкая, боли гораздо меньше. Так что серёжки — первый подарок отца маленькой дочке в честь её крещения. Если ребёнок крепкий, его крестят только через шесть недель после рождения, иногда даже позже. Мать впервые выходит к людям, до этого она общалась только со свекровью и невестками.
После посещения церкви родители приглашают всех на застолье. Мать выносит девочку к гостям. Отец кидает крошечные серёжки — «гвоздики» или колечки — на дно своего стакана, заливает водкой или вином и, осушив «ради дочки», вынимает их и вкалывает в мочки ребёнка. Конечно, малышка плачет, но мать, приняв поздравления, уходит в другую комнату и утешает там дочь самым верным способом — сладким материнским молоком. Потом несколько дней, пока девочка не привыкнет к серёжкам, необходимо следить, чтобы она не пыталась теребить и тереть ушки.
Но я родилась — да и была зачата — после смерти отца. На моём крещении в Кёнигсберге присутствовали только две подруги матери, фрау Окуркова и фрау Анджелкович, а крёстным отцом выступил, как водится в таких случаях, сам пастор. Фрау Анджелкович была моей «крёстной» и дарила мне потом подарки; с её дочерью Камилкой и сыном фрау Окурковой Алеком мы дружили вплоть до моего переезда из Кёнигсберга в Пшемысль. Потом я года три или четыре переписывалась с «крёстной» и Камилкой, но постепенно связь наша сошла на нет. Мать не стала прокалывать мне уши — у неё и самой они были нетронутые, и я не носила серёг вплоть до восемнадцати лет, когда мой брат велел мне покинуть дом. В кошельке у меня было предостаточно денег из карманов последней добычи, и я быстро сняла тот самый двухкомнатный апартман, в котором жила до воцарения императора Батори. Я не знаю, что заставило меня в тот вечер зайти не только в винный магазин, но и в ювелирный, и взять два маленьких золотых колечка с простой застёжкой. Я сама кинула их в стакан с вином и, осушив, сама попыталась вколоть в мочку серёжку. Но игла застёжки оказалась толстовата. Морщась от боли, я отыскала в комоде швейные иглы, прицелилась и с усилием надавила остриём. Нехотя лопнула кожа, легко, с еле слышным скрипом, поддалось мясо и опять, с трудом и болью, прокололась кожа с другой стороны мочки. Оставив на пару секунд иглу в своём ухе, я выпила ещё вина и только тогда освободила свежий канал и вставила туда застёжку. Это снова оказалось непросто, потому что она была толще иглы, но я справилась. Так же я проколола и второе ухо. Получилось совсем чуть-чуть несимметрично, но я не решилась перекалывать. С тех пор серьга в левом ухе мне всегда казалась чуть тяжелее, чем в правом. Если дырки теперь зарастут, надо будет в левом ухе сделать тоннель чуть повыше.

После завтрака тюремщица заходит за нами с охранником, который наконец-то снимает с нас наручники, и выдаёт нам пакет. Мы находим в нём одежду: по длинной юбке и рубашке на каждую. Мы надеваем их прямо на наши хламиды. Юбка Люции оказывается ей немного великовата и держится на бёдрах и честном слове. Глядя на неё, я прыскаю со смеху:

— Держи ноги по ширине плеч и ходи циркулем, а то недолго оконфузиться.
— А ты дыши через раз и не вздумай чихнуть, — парирует «волчица». Моя рубашка оказалась тесновата в груди — видно, мне выдали подростковую, ориентируясь на рост. Натянутая ткань и нитки пуговицы в самом холмистом месте, кажется, угрожающе потрескивают.

Сильно раздражают пояса. Мы пытались снять их накануне, наплевав на камеры, но, как ни дёргали и не тянули, ничего не получилось. Пояса на ощупь казались абсолютно цельными, и как на них надели пряжки, а потом всё это нацепили на нас, было абсолютно непонятно. Чтобы не протирать дырку в животе, мы сдвинули их пряжками на спину.

Едва мы одеваемся, как снова заходит женщина. Она опять надевает нам наручники. Большое искушение просто сломать ей шею, но я уверена, что на этот случай у охранника есть инструкция просто застрелить одну из нас. Или обеих. Люция тоже безропотно подставляет руки. Мы садимся на пол и ждём, что будет дальше. Проходит час или два, но мы сидим и молчим — слишком напряжены, чтобы разговаривать.

Наконец, дверь открывается. В отсек заходит сразу двое: наш охранник и незнакомый амбал. В руках у обоих шоковые дубинки. Они грубо поднимают нас и выводят сначала из отсека, потом из трейлера — Люцию впереди, меня за ней.

Снаружи — лесная поляна. Она залита ярким летним светом; от него щиплет глаза, и снова начинает болеть голова. Я непроизвольно сглатываю, ощущая призрак пробуждающейся тошноты, и оглядываюсь, часто моргая.

Нас поставили перед группой мужчин. Все они одеты в чёрные рубашки и брюки, у каждого на пальце перстень-печатка. Мафия? Я вспоминаю предположение Люции о гареме и ёжусь. Один из мужчин, сухопарый высокий старик, рассматривает нас, не скрывая интереса, в то время как остальные держат каменные выражения лиц.

— Две по цене одной, — говорит он, неприятно улыбаясь. — Надо же. Которая из вас Люция Шерифович?

Мы обе молчим. Старик дёргает уголком рта.

— Ты! — он тычет в меня пальцем. Собирается назначить Люцией? Нет. — Что это у тебя на шее?

Я молчу, и тогда стоящий за плечом верзила резко поднимает мне подбородок, чтобы его шеф мог лучше рассмотреть ошейник Сердца Луны — так резко, что я пугаюсь за шейный отдел позвоночника. Право, это была бы нелепая смерть. От испуга я сильно втягиваю воздух носом, и серебряное ожерелье чуть сдавливает горло.

— Ты — «волчица» нечестивого императора! — восклицает старик. Похоже, он поражён.
— Именно так, — подтверждаю я. — И вы должны вернуть меня и пойманную мной преступницу этому императору, иначе у вас, ребята, будут большие проблемы.

Но мои слова вызывают дружный смех, да такой, что меня мороз по коже продирает.

— Надо же, одним камнем я убил двух зайцев, да каких ещё жирных! — обращаясь к остальным, восклицает старик. — Если так и дальше пойдёт, мы, с божьей помощью, скоренько управимся. Ладно! Пояса на них?

Видимо, наши охранники кивают.

— Отлично. Тогда срежьте им лохмы, в таком виде они будут слишком привлекать внимание, и приступим.

Срезать?! Что значит — срезать?! Один из амбалов уже тащит меня обратно к трейлеру, но я упираюсь, выдираюсь, кричу:

— Нет! Нет!!! Не волосы!!! Не трогайте волосы, не трогайте волосы, не трогайте волосы, во имя моей невинности!!! Мои волосы!

Старик вскидывают руку, останавливая своего волкодава:

— Ты — девственница?
— Да! Да! Я вас умоляю, по хорошему прошу, не позорьте меня, не режьте мне волосы! Дайте мне десять минут, я их пальцами распутаю, я их заплету, пожалуйста!
— Ты можешь поклясться, что не блудила с нечестивым императором?

Похоже эти два слова в его лексиконе спаяны намертво.

Я быстро киваю и открываю уже рот для клятвы, да так и застываю. На меня вдруг обрушиваются сомнения.

— Ого, — комментирует Люция.
— Что с тобой делал этот упырь, дитя? — жадно интересуется старик. Я мнусь, чувствуя, как лицо заливает краска. — Как он развращал тебя?
— Мы два раза целовались, — выпаливаю я чистую правду.
— А кто начинал поцелуй, ты или он?
— Он.
— А на колени тебя сажал?
— Да.
— Даже и не знала, что ты так хочешь об этом поговорить, — снова раздаётся голос сестры по несчастью. Но я действительно готова сейчас выложить всё, чтобы избежать позора.
— Хватал тебя за срамные места, заставлял трогать свои уды?

Я выпучиваю глаза — больно уж поражает меня формулировка:

— Не-е-ет… ничего больше мы не делали, и клянусь в том перед ликом Господа всевидящего и всеведущего.
— Тебе повезло, дитя, — сообщает мне старик и приподнимает голос, снова обращаясь к своей суровой свите:
— Мы спасли эту девственницу от участи худшей, чем смерть, к которой шла она по невинному невежеству своему. Бог наш направлял нас рукой своей. Целомудрие должно быть вознаграждено. Отложим ножницы. Расчешите девушке волосы и перевяжите их. А ты, дочь греха, ты вряд ли тоже девственна?
— Отродясь не бывало, чтобы вдова целкой ходила, — фыркает Люция. — Или ты думаешь, меня некому засватать было?

Старик немного думает, потом машет рукой:

— И вдовицу расчешите. И покройте ей голову, как по чину полагается.

Похоже, тут кое-что похуже мафии. Какие-то религиозные фанатики.

Тюремщица раздирает мне колтуны так ретиво, что они даже трещат, а на глазах от боли выступают слёзы. Я почти уверена, что у неё на расчёске осталась половина моего скальпа. Она наскоро делает мне хвостик, потом приводит в порядок и кучеряшки Люции — там она старается меньше, ведь результат всё равно в итоге наполовину скрыт повязанной беленькой косыночкой. Всегда такая эффектная Шерифович выглядит столь постно, что я, несмотря на неподходящую ситуацию, хихикаю. «Волчица» в ответ ухмыляется и подмигивает — лицо приобретает непередаваемо-лукавое выражение.

Нас снова выталкивают на поляну и ставят перед стариком. В руках у него странная вещица: похожа на слегка раздрызганый клубок из медных полосок. Кончики двух из них торчат из клубка в стороны, за них-то старик и держит вещицу кончиками пальцев. Мой охранник, перехватив за запястья, поднимает мне руки над головой, и старик почти тычет мне в живот своей штуковиной. В районе пупка вдруг проходит резкая судорога, и я вскрикиваю от боли. Старик смотрит на меня удивлённо и тыкает в живот пальцем. Я снова вскрикиваю — палец твёрдый, и тычет старый извращенец в меня с силой, так что мне снова больно.

— Где пояса? — резко спрашивает старик, выпрямляясь.
— На них, — отзывается охранник Люции. — Только они их пряжками назад повернули.
— Идиот! Сразу надо говорить.

Старик обходит меня сзади. Что он делает, я не вижу. Но, по крайней мере, это совершенно не больно. Когда он отходит к Люции, охранник не только отпускает мои руки, но и снимает с меня наручники. Я машинально пытаюсь потереть запястья, но обнаруживаю, что руки ниже локтя стали словно ватные, и чем ближе к кончикам пальцев, тем хуже слушаются мышцы.

— Что это?

Это то, что я хочу спросить. Но, открыв рот, обнаруживаю, что не могу напрячь связки, да и губы тоже плохо слушаются, словно с мороза.

Если раньше я просто боялась, то ужас, который я испытываю теперь, просто мистический.

Мы не спрашиваем, что с нами будет — просто не можем. Однако старец оказывается большим любителем поговорить — к этой его любви бы ещё и связность речи!

— Это большая честь для вас, что вы избраны, — вещает он. — Избранные! Угодные! Таких, как вы, единицы — волчиц не охотниц, но воительниц. Это важно — совершить паломничество. Идти своими ногами. И поститься. Только такая жертва угодна.

Последняя фразочка мне особенно не нравится. Конечно, один раз я уже была жертвой, и ничего такого уж страшного не случилось — но повторять этот опыт мне не хочется вовсе.

— Босы и смиренны, и духом чисты, вы должны предстать перед ним, — разглагольствует старец. — Каково сладко ему будет утешить себя сей невинной! — это он уже про одну меня, пуская скупую слезу умиления. Я пытаюсь растереть онемевшие руки, но все усилия вотще… тьфу ты — не приносят ощутимого эффекта. А жаль, я бы, пожалуй, дала ему по морде, а там будь что будет — только не то, что есть сейчас. И чего эта чудесная мысль не пришла мне в голову раньше?

Нас ведут два молчаливыхх амбала, словно детей — за руки. Лица у «провожатых» такие уголовные, что я невольно размышляю, насколько они разделяют уважение своего хозяина к девственности в его отсутствие. Часа через два пути физиологические обстоятельства поворачивают ход мыслей к тому, не вздумают ли они нам помогать в известных делах… а если не вздумают, то как мы справимся сами омертвелыми, непослушными руками? Сказать, что я пребываю в унынии, значит смотреть на положение вещей очень оптимистично. Безмятежное лицо и бодрая походочка Люции, не меняющиеся даже тогда, когда конвоир поправляет на ней сползающую юбку, кажутся мне издевательством, направленным лично против меня. Впрочем, я с удивлением обнаруживаю, что моя походка точно так же энергична. Воистину, привычка — вторая натура.
Местность вокруг сельская, и, честно говоря, польская сельская местность мало отличается от галицийской сельской местности, только лесов меньше и гор нет. А так — всё те же поля с кукурузой и овсом, картошкой и пшеницей, свеклой и горохом, те же унылые, слегка необустроеные посёлки, те же прокуренные, чуть выпившие мужики в линялых рубашках, покрытые пылью, вечно куда-то спешащие дети стайками, усталые женщины, раздолбаный местами асфальт, неопрятные козы и встрёпанные куры. Пастораль, одним словом.
У калитки одного из дворов наши провожатые просят воды для своих убогих сестёр, которых они якобы ведут в паломничество ради исцеления. Пожилая женщина осеняет себя крёстным знамением и уходит в дом. Люция слегка пинает своего конвоира и прижимает кисть руки к низу живота, исполняя короткую и выразительную пантомиму. Тот не реагирует, но после того, как женщина поит нас из ковша (по подбородкам на грудь неприятно стекает вода), просит отвести нас в туалет. Там мы справляемся гораздо успешнее, чем я опасалась — благодаря тому, что белья нам так и не дали и сражаться приходится только с подолами рубахи и юбки. Выйдя, я вглядываюсь в лицо Люции — не сочтёт ли она момент удобным для бегства? достаточно ведь как следует повалить хозяйку и выбежать с другой стороны дома — но нет, видимо, ситуация не кажется ей подходящей, и мы чинно выходим обратно к мужчинам. Идём дальше, приноравливаясь под слишком медленный для нас шаг конвоиров, совсем не похожий на лёгкую и ходкую волчью поступь. И снова — горох, овёс, кукуруза и куры…

Мы ночуем в каком-то отельчике, скорее даже, мотельчике глубоко провинциального вида. Портье (и, видимо, по совместительству владелец) пьян настолько, что из того, что он написал у себя в журнале, он сам с утра вряд ли сможет опознать хоть одну букву.

Мы ложимся спать прямо в одежде, причём конвоиры занимают кровати, а нам кидают на пол одеяла, да ещё и привязывают за ноги к ножке одной из кроватей. Ничего себе, хвалёная польская галантность! Судя по лицу Люции, если бы только её связки и губы ей повиновались, она нашла бы что сказать по этому поводу достаточно хлёсткое, чтобы сектантов бросило в краску стыда, аки первоклассницу, разбившую чашку в школьной столовой.

Утомлённая долгим переходом в непривычном темпе, я проваливаюсь в сон сразу. Отчего-то мне снится Лико, которому я пантомимой пытаюсь пересказать свои новые приключения, начиная примерно с того момента, как звоню Тоту. Как назло, каждый мой жест аргентинец перетолковывает по-своему, и мои похождения превращаются в причудливый, сюрреалистический сюжет, поражающий меня своей сказочностью настолько, что мне самой уже не терпится узнать, каков будет конец этой сказки.

Сон осыпается со стеклянным звоном. Я открываю глаза, не в силах понять, что происходит.

Оскаленная лошадиная морда. Разбитое окно, выломанную в щепу рамы. Мы с Люцией пытаемся отползти так далеко, как только позволяют верёвки, чтобы не попасться под копыта беснующегося животного. Чёрный всадник на его спине коротко сверкает чем-то вроде длинного и узкого зеркальца, и один из наших конвоиров падает, рушится, как небоскрёбы в фильмах-катастрофах: голова, шея, правые плечо и рука в одну сторону, всё остальное в другое, и из разлома плещет красным. Второй коротко взмахивает рукой, и мне закладывает уши от короткого и резкого грохота. Над ним тоже сверкает, но он уворачивается и спрыгивает на пол. Делает несколько прыжков в сторону развороченного окна и падает, наткнувшись на вытянутую Люцией ногу. В следующее мгновение всадник, перегнувшись в седле, хватает меня за волосы, дёргает вверх. Каким-то образом я оказываюсь перекинута через лошадиную холку, болезненно и беспомощно болтаются ноги, руки, голова. Перед глазами темнеет. Кажется, я на короткое время теряю сознание, потому что потом, резко, перед глазами — полосы из верхушек проносящейся мимо травы. Я с трудом сдерживаю рвоту. Ещё потом я сижу боком, всадник прижимает меня к себе одной рукой, и мы всё ещё скачем. Болит голова. Некоторое время я сижу, повторяя одну и ту же мысль: «Это не вампир. Это не вампир.» Потом снова проваливаюсь в темноту.

Ручной белый волк императора Батори. Гл. 5: 7 комментариев

  1. А еще?..
    Никогда бы не поверила, что меня заинтересуют темы цыган и вампиров, но подсела крепко…:)

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Я не робот (кликните в поле слева до появления галочки)