С У Х О Й З А К О Н
— Что и говорить, мужики, надо бы хуже, да некуда, — проговорил Вася Камушкин, поднимаясь с одного из двух стоявших под углом лежаков, в самом центре просторного, отделанного тесом, помещения, похожего не то на заброшенный демонстрационный зал, районного значения, не то на склад ненужных вещей.
Несколько пыльных мольбертов с такими же пыльными и будто одновременно начатыми и незаконченными холстами, сваленными в беспорядке у круглой, затянутой листовой медью печи, подрамники, разбросанные тут и там, листы ватмана, карандаши и фломастеры, новые и уже использованные, разноцветные, от высохшей на них краски , кисти – все было будто не отсюда. И так, или по-другому, чувствовался процесс, в результате которого все это оказалось ненужным. Но волею обстоятельств, попав сюда, в этот, словно встроенный в крестьянскую избу зальчик, все это вместе, и каждая вещь в отдельности, будто продолжала вести свою собственную, ни на что не похожую жизнь, впитывая пыль времени и забвенья. И только, благодаря караульщику Васе Камушкину, обитавшему здесь же, в помещении, о котором давно забыли, да его приятелю Никише, живущему в соседнем доме, и большей частью, тоже бывавшему здесь, можно было отметить, что расслабляющее влияние тишины и безделья, на статусе всех этих вещей еще
не успело сказаться. Но то, что они не отсюда, и были кем-то свезены сюда и брошены, было видно сразу.
Правда, два дня назад к ним присоединился еще и Вехов. Но в пыльном и беспорядочном укладе их жизни мало, что изменилось.
Вехов был тоже из здешних. Все знали друг друга с детства. И, несмотря на то, что Вехов был подполковником запаса, а теперь работал в областном центре, в родных местах Вехов не был несколько лет.
Что привело его сюда теперь ни Камушкин, ни Никиша не знали, да и не интересовались. Мало ли, что. Может, дом материн продавать приехал. Может, так, проведать. «Кто его знает», дипломатично сказал Никиша. Но заметного интереса тоже не проявил.
— Что и говорить, — снова сказал Камушкин, — не одно, так другое, а там, гляди, и третье появится.
Сделав безнадежный жест рукой, он поставил на высвобожденное, им же, на столе, небольшое свободное пространство стакан, с недопитой жидкостью, и, горячо выдохнув воздух, отломил себе кусок тощего, будто вываленного в мокрой муке, хека, и опять присел на лежак.
— Вась, а Вась, — ты лучше сырок, а? Он лучче действует, — захлопотал Никиша, чубатый, шестидесятилетний человек, с крупными чертами лица, и постоянной, не сходившей с этого лица, улыбкой, отчего лицо казалось крупнее.
Уразумев, что с сырком он опоздал, и Вася, третьего дня сбривший свою светлую кудрявую бороду, и оттого казавшийся сейчас раздетым, уже активно употребляет хека, Никиша глядел на Камушкина с нескрываемым сочувствием.
— Говорил ведь, — коротко сказал Никиша, и запнулся, увлекшись тем, что смотрел, как быстро, почти не жуя, и даже не глядя на то, что ест, остановив свой голубой взгляд на дверном косяке, уничтожает и уничтожает Вася этого недожаренного хека, будто именно хек и был виновником этого «хуже некуда», о котором Вася только что говорил.
-2-
— Говорил ведь – сырок, — через некоторое время опять сказал Никиша, и в очередной раз взглянув на Камушкина, вдруг обнаружил, что сейчас темно-голубые Васины глаза были очень похожи на те, которые он изобразил на «Автопортрете с кайлом».
Не то испугавшись, не то обрадовавшись, Никиша быстро завертел головой в поисках этого портрета, где Вася был изображен в рабочей спецовке, с собственными чертами лица и широкими плечами. Но портрета не найдя, Никиша стал смотреть на Камушкина с еще большим вниманием.
— Не — е, Васька, что ни говори, а с бородой тебе лучче, — сказал Никиша, глядя на дверь, где показалась лысая голова Вехова.
-Лучче, лучче, — опять сказал Никиша. – Правда, Вехов?- неожиданно обратился он к вошедшему.
Вехов, не вполне разобравшись с тем, что спросил Никиша, поскольку предыдущего разговора не слышал, молчал.
Никиша понял, что ждать ответа не имеет смысла, и от Вехова отвернулся.
— Кто его знает, — все-таки ответил Вехов, — Когда знаешь человека так долго…
— Лучче, — не унимался настырный Никиша. – Говорил, не сбривай, — сказал он опять, помолчав. И вдруг что-то вспомнив, произнес –
— Да ну ее, Вась, эту выставку. Нет. так нет. Черт с ней. Обрастай снова, заключил он буднично-деловым, и даже беспечным, тоном. словно где-то внутри себя, догадывался, что уничтожение бороды, а также и хека, связано с этим несостоявшимся делом.
— Да уж, видно, так, — медленно проговорил Василий, взглянув на дверь. – Не годимся, говорят, мы. Застойные, — как-то по-детски, улыбнулся он, поглядев теперь на Вехова.
— Хорошо еще, что ты «Автопортрет» не показал, с заметной радостью сказал Никиша, уже опознав по тяжелой, бронзового цвета, раме, слегка выступавшей из-под наброшенной на портрет рогожи.
— Зато «Парламентеров» показал, — будто собираясь хохотнуть, передумал смеяться Камушкин, — Там, говорят, ракурс не тот, — продолжал он, — Капитан Красной Армии неоправданно крупнее и красивее их майора.
-Это, конечно, правда. Да ведь так было надо, — умолк Камушкин. – А на самом деле, — продолжал он, — когда я, будучи этим капитаном, шел к тому майору на переговоры, он казался мне раза в три выше и толще — опять умолк Камушкин.
Вехов кивнул, понимая.
— Не ты б, так другие, — через минуту сказал он – Как понимал, так и сделал, — махнул рукой Вехов.
— Я им не судья. Они выставлялись, — сказал Камушкин, — А я – нет. Все очереди ждал.
— Значит, другие более убедительно врали, чем ты говорил правду, — отхлебнув из стакана, поморщившись, и тихо поставив недопитое на стол, проговорил Никиша.
Ну, уж, — хотел, было возразить Камушкин всегдашней Никишиной однозначности, которая, если даже и была справедливой, Камушкина раздражала.
— А что, врать тоже уметь надо, — согласившись с Никишей, проговорил Вехов, и впервые за все последнее время взглянул на предназначенный для него стакан.
— Значит, более убедительно, — думая о чем-то своем, запоздало отвечал Никише Камушкин, глядя на него прямо.
-Ну, что, мужики, За встречу! – поднял он свой отпитый наполовину стакан.
— Как ты нашел-то меня, Вехов, — опять спросил Камушкин, будто отметая все, что было содержанием предыдущего разговора.
— Да вот, нашел, — загадочно, будто издалека, улыбался Вехов. – Приехал, пошел к художникам. – Камушкин, говорят, на мельнице, на двадцатом километре. Там, говорят, бывшие художественные мастерские. Там же теперь и худфонд. Там и Камушкин.
-3-
От самой остановки видно. Вот и приехал, — развел руками в стороны Вехов, будто говоря, что с тем, что он уже здесь, никто ничего поделать не может.
— А что мою выставку отменили, они тебе не сказали? – поинтересовался Василий.
— Нет, — хмуро сказал Вехов, — Это я уже как-то сам вчера понял.
Никто не проронил ни слова.
Все так же, сидя на своем лежаке, против Вехова и Никиши, Камушкин, вот уже с полчаса, не меняя позы, и коротко поглядывая на дверь, о чем-то сосредоточено думал.
И по тому, что он долго ни на чем не останавливал взгляда, и по тому, как он, словно «сквозь тему», провозгласил тост, было видно, что в эту минуту его ничего не интересовало. Это понял и свалившийся сюда, как снег на голову, Вехов, и время от времени отпивавший свой глоток Никиша. Проявив в очередной раз себя в пространстве, Камушкин, будто снова ушел куда-то на глубину, ничем больше не обнаруживая своего параллельного существования. И только иногда, взглядывая на Вехова, сосредоточено о чем-то думал.
Вехов вот уже несколько минут смотрел в окно. Там, у размытой надоевшими дождями, дороги в предвечернем, еще светлом, весеннем небе медленно вращался ветряк.
Иногда вдруг что-то происходило, и лопасти становились почти невидимыми, а движение напоминало движение некоего прозрачного, призрачного колеса. Колесо бежало, потом останавливалось, и лопасти снова становились лопастями. Должно быть, ослабевал ветер.
И так было до тех пор, пока он снова ни набирал силу. И тогда лопасти снова становились призрачным колесом.
Ветер меняется, уловив внезапный спад в движении колеса, понял Вехов. Колесо еще немного бежало, потом резко стало, шевельнувшись раз или два, как внезапно, мотнув головой и кося взглядом, останавливается лошадь, чтобы, что-то поняв, к чему-то приноровившись, продолжать движение дальше.
— Ветер меняется, — сказал теперь Вехов, ни к кому не обращаясь.
Камушкин быстро вскинул на Вехова свои голубые и такие же, далекие, как и десять минут назад, глаза, будто стараясь постичь то, что только что услышал.
— Меняется, — вдруг неожиданно даже для Камушкина, повторил Вехов, обернувшись теперь к нему и дольше обыкновенного задержав взгляд на нем.
-Да ведь, сказать легко, — чего-то не договорил Камушкин.
С минуту оба молчали.
Теперь, доев очередного хека, Камушкин молча положил объедки на край стола.
— А чтобы сделал ты? – первым заговорил Камушкин, обращаясь к Вехову. – Ты, профессиональный военный, фронтовик, — опять немного помолчал он, — если бы тебе сказали, что ты всю свою жизнь воевал не с теми, защищал не то, служил не этому. А тебе уже шестьдесят. И ты всегда думал, что прожил свою жизнь честною Сумел ли бы ты, хотя бы переосмыслить, — прямо спросил Камушкин, глядя на Вехова теперь снова потемневшими глазами, вот-вот готовыми улыбнуться своей извинительной, будто детской, улыбкой.
— Кто его знает, — не глядя на Камушкина, проговорил Вехов.
— Но тебе, Василий, надо пробовать, — спокойно сказал Вехов. – Другого пути нет. Пусть немного, зато настоящее. В муках, в шрамах, в прозрениях, — договорил он, окинув взглядом помещение, и не остановившись ни на одном из холстов.
Камушкин некоторое время молчал, потом поднялся и направился в сторону окна, где остановился. И тоже стал смотреть наружу. Постояв так с минуту, он обернулся.
— Нет, Вехов, мне уже не подняться, — сказал Камушкин оттуда, от окна.- Я – памятник эпохе Застоя. Вот пусть все так и стоит. Даже жечь ничего не буду, — помолчал Василий, обведя глазами помещение. – Что ж это, — продолжал он, — Начинать делать то, что я мог
-4-
делать лет двадцать назад, и не делал, потому что товарищи, — здесь Камушкин остановился, должно быть, чтобы не сказать лишнего. – Потому, что говорили, что это нам не нужно. А значит, плохо, — договорил Камушкин. – Да и совестно, — добавил он.
— А ты не надо «плохо» слегка передернул Никиша. – Хоть одну вещь, да правду, — поднял Никиша вверх сжатый кулак. – Правда, Вень, — вдруг обратился он к Вехову – А то нарисовал себя с кайлом, которого ни разу в жизни не видел.
— В этом, Никиша, есть свой смысл. Это – эпоха,- начал, но не договорил Вехов.
-Так сделай я себя таким, каков есть, хилого да бледного, — не церемонился с собой Камушкин, — Куда зову? Чего созидаю?- договорил он.
— Вот дурак, — не сдержался Никиша. – Ведь что-то же и в тебе есть. Глаза, например. Зови
глазами. Или еще как-нибудь. Этого я не знаю. Одно слово – искусство. Это не для меня. Вот, если бы кровлю править, тогда – да, — думал вслух Никиша.
— Умница ты наша, — ласково потрепав Никишу за чуб, — сказал Василий.
— Вот у кого проблем нет, — одновременно и радуясь и восхищаясь Никишиным бытием, сказал Камушкин.
— Не скажи, Вася,- возразил Никиша, — на днях наш директор собрал заводских кровельщиков, и говорит – Надо, ребята, снять лозунг «Вперед к победе коммунизма!». Лозунг, конечно, хороший. Но устарел. Давно это было. Коммунизм. Теперь другой надо.
А я и говорю,- улыбаясь своей неиссякаемой улыбкой, продолжал Никиша, — Может «Да здравствует эпоха развитого социализма»? – Неплохо, говорит директор, но как-то длинно. Надо сократить. И думает, — продолжал Никиша. – А потом и выдал – «Да здравствует кооперация». Это, говорит, в самый раз. Только я думаю, — продолжал Никиша, — Лучше всего было бы только одно «Да здравствует». Co всех сторон. А главное — честнее. Да и работы меньше – свалил с крыши и коммунизм, и развитой социализм, и кооперацию. И осталось бы только одно «Да здравствует». Очень даже в духе времени.
Слышь, Васька,- «Да здравствует», и все, и никакого застоя. Ни в мозгах, ни на крыше,- по-своему комментируя ситуацию, проговорил Никиша.
— Ни в гениталиях, — хохотнул Василий.
— То — лозунг, наглядная агитация, — помолчав, снова заговорил Камушкин. А то – вся жизнь, думая о чем-то своем, — договорил он. – Слишком долго все. Слишком, — опять помолчав, сказал он. – Я уже вранье от правды не отличаю. И никогда не смог, представить себя никак, кроме как с кайлом. Одно слово – эпоха! – поднял вверх указательный палец Камушкин. – Нет, — опять, как несколько минут назад, качнув головой, медленно сказал он. – Наше поколенье может только уйти. Совестно — все сначала, — заключил Камушкин как-то болезненно, будто за что-то извиняясь. — Да ладно, мужики, давайте за что-нибудь хорошее, — проговорил он, поднимая стакан. — Пей, — обратился он к Вехову, заметив, что Вехов «принимает» слегка, по глоточку. – С завтрашнего дня, слышал? Сухой Закон! – спокойно, чуть расслаблено улыбаясь, будто к чему-то уже приговорив самого себя, сказал Василий. – Даже пива не будет.
Никиша, слегка подобрав улыбку, остановил на Камушкине небольшие, оплывшие, но еще видные, из-под лохматого чуба, глаза.
— Ты чего, Вась? Какой Сухой Закон?- еле слышно спросил он Камушкина.
— Погоди, Никиша, отстранил его рукой заметно захмелевший Василий.
— Я вот Веньку хочу спросить, мог бы он все сначала? – возвращался Камушкин , видно, не отпускающей его теме.
Вехов не ответил. Но, видя устремленные на него глаза Камушкина, понял, что отвечать придется. И не очень зная, что именно он сейчас скажет, сказал то, о чем часто думал и сам. Но так, что ни одна душа не могла бы догадаться об этом.
— Наверное, это была бы совсем другая жизнь, — медленно начал Вехов, однако, не отвечая на вопрос прямо. — Может быть, если не было бы войны, и не прошлась бы она по нам так, что, кроме тишины, потом ничего не хотелось. Никто из тех, кого я знаю, не думал о том,
-5-
что нужна еще одна победа, последняя. Над враньем нашим, — как-то сосредоточено, будто боясь, что что-нибудь забудет, скажет не то, продолжал Вехов. И чувствовалось, что говорил он то, что думал.
— Потому и оказывались победители и герои в известных местах, взятые прямо с эшелонов. Чтобы не думали про еще одну победу, — с пониманием сказал Василий.
— Не будь всего этого, — продолжал Вехов, — Наверное, и мы были бы другими. И жена моя, и дочери. Ну, если бы мы были другими, так все было бы другое, — осторожно пояснил Вехов последнюю сомнительную мысль, чтобы она не была понята по-другому, чем он сказал. И не было бы этого памятника, на открытие которого я, волею обстоятельств, приглашен. Поскольку, все-таки земляк и однополчанин. – медленно сказал Вехов не то о памятнике, не то о том, кому этот памятник должны были ставить. Потом, коротко взглянув на Камушкина, и встретив его заинтересованный, будто что-то понимающий, взгляд, кивнул. Потому что понял, что Камушкин уловил в его тоне что-то другое, какой-то непонятный еще ему подтекст, который и в самом деле был, и который Вехов, несмотря на желание, так и не сумел скрыть. Не сейчас, быстро подумал об этом Вехов, не намереваясь что-нибудь прояснять сейчас. Может быть, завтра. сомневался он.
— Да и сам я, разве я мог бы быть другим, если бы все – сначала, — слегка вернулся Вехов к прерванному разговору, отведя от Камушкина глаза,- едва ли, — добавил он, не выходя за пределы своей армейской ортодоксии.
— Вот то-то, — почему-то обрадовался Камушкин. – А ты говоришь – сначала… Вот и выходит, что надо умереть. и снова родиться. А, родившись снова, не валять дурака, — продолжая думать о чем-то своем, сказал Василий.
Теперь Вехов ждал, что Камушкин снова заговорит о памятнике или о войне, или о чем-нибудь таком, что неизбежно привело бы, вывело к этой теме.
Но Камушкин молчал. Наконец, будто что-то вспомнив, он спросил, обращаясь к Вехову –
— Тебе когда в город?
— Завтра с утра, — отвечал Вехов. В одиннадцать – церемония, — опять сказал он о том, что пока знал только он один. А Камушкин только догадывался.
— Только поспи, как следует. А то, мало ли что, с недосыпа. – как-то тихо сказал Камушкин, глядя на Вехова. – Вон, синь-то под глазами, — проговорил он так, как говорят, когда не ждут ответа.
Вехов и точно не ответил. Только, слегка улыбнувшись, молча взглянул на Камушкина.
— Да,- опять сказал Камушкин, — Не часто землякам и одноклассникам памятники ставят.
— Он что, в нашей школе учился? – вдруг спросил Никиша, аккуратно ставя стакан на стол.
— В параллельном, — отозвался Вехов. – Да вы оба должны его помнить. Футболист такой. Все мячи в свои ворота забивал. Вечно путал.
— А-а, помню, — неожиданно отозвался Никиша. – Худой такой. Погоди, — вдруг что-то вспомнил он. – А когда же это он успел погибнуть, да еще Героем стать? – как-то наоборот, спросил Никиша, уставившись на Вехова. – Я его в городе, перед самым концом войны, встречал. Как известно, на трудовом вкалывал, — напомнил про себя Никиша, хотя и так все знали, что Никиша родился с тремя отсутствующими пальцами на левой кисти. И хоть к работе он приспособился, в армию его не брали. – Вы тогда оба давным-давно на фронте были, когда я его встречал, — напомнил Никиша нить разговора. И поглядев сначала на Камушкина, а потом на Вехова.
— Может его, этого футболиста, поздно призвали? – сделал предположение Василий.
— Может быть, — безразлично отозвался Вехов, снова глядя в окно на все еще различимый, в синем уже небе, ветряк.
-6-
В долгой, просторной, установившейся тишине Камушкин громко позвал отошедшего в чулан Никишу. Никиша угукнул издалека. Потом там, звеня металлом, что-то упало. Уронил что-то, подумал про Никишу Вехов. И опять стало тихо.
Сидя все так же, против Камушкина, и глядя на него просто так, ничего не говоря и, будто ни о чем, не думая, Вехов все больше и больше радовался этой встрече. Давно бы приехать, подумал он, снова глядя на знакомое, худое, мало изменившееся за все эти годы, лицо Камушкина. Вехову хотелось говорить и говорить. О многом. Но разговор «О многом» не получался. Определившейся темы не было. И Вехов, привыкнув в армии меньше говорить и больше слушать, инициативы не проявлял. Но само это вдруг возникшее у него желание – говорить придавало общей атмосфере ощущение праздника, хотя сам Вехов был уверен, что, наоборот – праздник вызвал к жизни это желание, и что
виновником этого настроения был свободно парящий дух радости над начатыми и неоконченными работами, над автопортретом, над столом. над пылью, над всем, что лежало, стояло или как-то иначе присутствовало здесь. Или могло присутствовать, и не было его здесь только потому, что кем-то, недавно ушедшим отсюда, не было определено ему места.
— А мне как сказали «На мельнице», я сразу подумал, это же художественные мастерские. Найду. А тут и искать не надо. Все знают. Камушкин, говорят? В-о-он, ветряк. Там и Камушкин, Василий Андреевич.
— Как же, — отозвался Камушкин. – Деда моего еще знали. Дед-то сам этот ветряк и строил. За него и сгинул где-то,- помолчал Василий. – А мельница стоит, — как-то светло сказал он, поглядев в окно.
— Хороша,- коротко сказал Вехов.- На каменном фундаменте, — с пониманием добавил он, отпив небольшой глоток. Затем поставил стакан на стол, и, отстранив протянутый ему Камушкиным кусок еще остававшегося хека, умолк.
— В хороший ветер хорошо бежит. Так радостно бывает. Даром, что не мелет, — с некоторым опозданием сказал Камушкин.
-Отмолола, — отозвался Вехов, думая о чем-то своем. И опять посмотрел в окно.
— Встретил я лет пятнадцать назад одного мужика отсюда – неожиданно заговорил Камушкин, поглядев на дверь, не идет ли Никиша. – Вместе воевали, — сказал он про мужика. – Узнал меня. Приходи, говорит, Василий Андреевич, на дедово место. Пусто, говорит, там. А мельница стоит. Твоя ведь, по справедливости, мельница. Домишко какой никакой есть, вспоминая, рассказывал Камушкин. – Ну а я, как раз, в городе, со своей хозяйкой совсем рассорился, — продолжал он. – Рисованье ей мое не нравилось. Мы с сыном тогда и пришли сюда. Тогда ему лет пятнадцать было. Сейчас врач. В рисовальщики не пошел, на меня глядя. А мог бы. Есть у него это, — рассказывал Василий.
Ну, вот. Пришли мы с сыном, да три лета кряду, как золотари, вкалывали. Отхожее место было. Больше полувека на кулаков серчали…
Вехов, молча, кивнув, согласился.
— И вот ведь, никак в толк не возьму, — продолжал Камушкин. – Ну, выгнали деда, добро по себе разобрали, да и мельницу бы на пользу обратили. Разорили, разграбили. Да еще загадить надо. Какая ж тут честь да гордость? Ни себе. ни людям, — умолк Камушкин, глядя Вехову в глаза, будто спрашивая чего. Будто непременно хотел ответа. Да что это я все о себе, да о себе, — наконец, сказал, как спохватился, он. – Ты-то как?
— Да что я. Обыкновенно, — и в самом деле, не зная, что говорить, отозвался Вехов.
— Ну, до войны ты все знаешь. В одном классе учились. Потом, после войны, все – как у всех. Работал. В профтехучилище военное дело преподавал. Сейчас в администрации. Дети выросли, замуж повыходили. Жена… Помнишь, жену мою? – спросил он Камушкина, как спрашивают близких друзей.
-7-
— Все та же? – спросил Камушкин, впрочем, уже понимая, что та же.
— Помню, — сказал он, улыбаясь тому, что и в самом деле, помнил историю женитьбы Вехова, сразу после школьных выпускных экзаменов перед самой войной.
— Жена та же, — сказал Вехов, и улыбнулся улыбкой, которую за последние дни как-то никто не видел.
— Значит, все гладко, — коротко констатировал Камушкин, с улыбкой глядя на Вехова. – Это хорошо. А ты все тот же, — вдруг сказал он, не отводя взгляда. — Счастливчик и бабник,- как-то интеллигентно произнес Камушкин последнее слово, отчего Вехов даже не воспринял его всерьез.
— Даже ямочки на щеках те же, — все так же, по-доброму, глядя на Вехова, сказал Камушкин.
— Ну, когда это было, — неопределенно, даже не понятно, по какому поводу возразил Вехов.
— Хорошая мельница, — опять вернулся он к оставленной теме. Потом, будто с целью перевести разговор, обвел помещение глазами.
— Да вот, — сказал Камушкин, поняв, что именно увидел сейчас Вехов, оглядывая помещение. – Надо, конечно, хоть немного разобрать этот заповедник застоя. Да то дождь пойдет, то кто-нибудь в лесу помрет, а то вода мимо колодца уйдет, — не то в шутку, не то всерьез, говорил Василий.
— А теперь и вовсе — Сухой Закон, — сказал, входя в комнату, Никиша. И несмотря на то, что его уже изрядно водило, и он, напрягая все силы, нес, как он выражался – «Флакон», Никиша напряженно смотрел на Камушкина. Не возразит ли чего-нибудь по этому поводу Вася. В самом ли деле он, Камушкин, слышал об этом Сухом, совершенно невероятном законе.
— Последняя, — сказал Никиша, поставив «Флакон» на стол.
— Точно. Последняя, — опять сказал Никиша, видя, что Камушкин не только не реагирует на его реплику, и на само упоминание о Законе, но, кто муже, еще и в чем-то усомнился, поглядывая на Никишу сбоку и снизу, оттуда, где он сидел на своем лежаке.
И только он, Никиша. собрался сделать свои маленькие, но еще видные за чубом, глазки как можно больше, чтобы выразить предельную преданность и правдивость, как Вася как-то обмяк, и, махнув рукой, сказал – Черт с ней, ставь. Все равно, на всю жизнь не напасешься.
— Ты, Вась, когда отменишь свой Закон, скажи, — по-своему деликатно, и, верно, не веря тому, что сказал Камушкин, осторожно позондировал воздух Никиша.
— Чудак человек, — сказал Камушкин, обращаясь к Вехову, — думает, я шучу. Никиша, слезь с крыши, — провел ладонью по Никишиному вихрастому чубу Камушкин. – Самый настоящий Сухой Закон. Мужики на остановке говорили. Завтра в газетах будет. Сейчас все бывает в газетах, — посмотрел Камушкин куда-то мимо Вехова своими детскими глазами. – Я за что купил, за то продал, — продолжал он. – Будет, значит, будет. А нет, так и нет,- с заметным спадом интонации к концу фразы, тихо сказал Камушкин, как-то кротко, и даже беззащитно оглядев Вехова и Никишу одним взглядом сразу. Затем поднялся, опять сел на лежак.
— Может, и врут. Кто их знает, — опять сказал он. И хотя был изрядно навеселе, говорил он это вполне понятно, соблюдая паузы, и будто даже знаки препинания.
— Да бог с ним, с Законом, — махнул, наконец, рукой Камушкин, устремив взгляд на уже открытую Никишей бутылку.
— Наливай, Никиша, в последний раз, — полушутя, полуобреченно сказал Камушкин. Когда еще посидим вот так, все вместе, — поглядел он на Вехова.
Вехов кивнул.
-8-
— Мы – сами себе Закон, — продолжал Камушкин. – Закон, он – вот где, — показал он себе на грудь. – Тут сидит. И блюдет. Русский человек потому и пьет, чтобы Закон погулять выпустить. Чтоб не давило.
— Чтобы душу послушать, правда, Вась? — встрепенулся, подняв на Камушкина улыбающееся лицо Никиша.
— Правда, Никиша. Молчи. Дай я еще скажу, — продолжал Камушкин, оглядев присутствующих своим будто все обобщающим взглядом. – Лишить меня, конечно, всего можно, — обвел он снова пространство взглядом. – Да что осталось? – посмотрел он почему-то на дверной косяк, а потом – на окно и дальше, в пространство, где теперь быстрее, чем час или два назад, вращался ветряк. И даже еще куда-то дальше, за поле.
— Значит, в газетах, — вдруг тихо проговорил Никиша совершенно упавшим голосом. – Надо утром на станцию. Прочитать, – как-то, будто себе самому, говорил он, сосредоточившись на чем-то таком, чего никто не понял.
— Ты гляди, чтобы твоя новая Катька сегодня домой не прибрала, — коротко хмыкнул Камушкин.
— А как придет, не говори, что я здесь, — просительно сказал Никиша, глядя Камушкину в лицо. – Ну, ее. Только дерется. Прогони ее, ладно?
— Ладно, прогоню, — миролюбиво согласился Василий. – Дал бог человеку вторую жену. И эта тоже Катькой оказалась, — пошутил Камушкин, поглядев на Вехова, который уже понимающе улыбался.
— Так вот, эта новая Катька боится, что Никиша когда-нибудь упадет с крыши. Она и дерется, поди, от любви. – проговорил Василий, поглядев на Никишу. – Та-то, первая Катька, из-за другого дралась, — неожиданно долго посмотрел Камушкин на Никишу. Но, видя, что Никиша не реагирует, продолжал — Боится, значит. А ну, как и вправду свалишься, — опять заговорил Камушкин, заглядывая Никише в глаза.
— Ни за что, — пьяно возражал Никиша. – Я — лунатик, — улыбался он своей непроходящей улыбкой. – А когда-нибудь я навсегда на крыше останусь, — сделал свое сенсационное заявление Никиша. – Хотя, как и многие другие, большую часть жизни ходил по земле, — продолжал он. – И даже где-то учился, — напомнил он. – Где я учился, а? Вась? – не то, шутя, не то серьезно спросил он Камушкина.
— Ты у нас, Никиша, не только учился. Ты, говорят, даже выучился. Техникум закончил. Токарем работал. Говорят, опять же, хорошим. Но потом, как там писалось в очерках эпохи застоя? Потом, Никиша, тебя позвала высота.
— Да. Меня позвала высота, — подтвердил Никиша. – А куда это? – шепотом спросил он у Камушкина.
— На крышу. Куда же еще? – удивился такой степени непонимания Камушкин.
— А-а, ну да, высота. Это ты хорошо придумал, — будто чему-то обрадовался Никиша. – Не всем же на Земле. Не всем, — будто сам с собой разговаривал Никиша. – На земле я пьянствую, — что-то выудив из памяти, сосредоточено проговорил он.- Хоть и знаю, что плохо. И голова болит, и забывать стал. Даже собаки. Слышь, Василий, даже знакомые собаки бросаются. А? – перечислял он свои обиды, глядя на Камушкина, словно желая прочесть на Васином лице анафему всему, а в особенности – знакомым собакам. Но ничего на лице Камушкина не увидев, умолк, поглядев на свой наполненный до краев стакан.
— На крыше мне легко. Идешь, как по травке, — снова заговорил Никиша, отпив глоток и поставив стакан на край стола. – Вот, так бы и по земле ходить, как по крыше. Свободно. И все обо всем понятно. Только вчера об этом думал. А тут нас, выходит, с этим Законом-то, опередили, — почему-то тревожным голосом и опять обращаясь к Камушкину, проговорил Никиша.
— Ладно, Никиша, может, врут мужики, — неожиданно сказал Камушкин.
-9-
— Нет,- с сомнением посмотрел на Василия Никиша, — Завтра на станцию. За газетой. Самому надо, — быстро заговорил он, поднимаясь со своего лежака, и качаясь, будто норовя что-то пролить или рассыпать. Немного постояв, и выразив, таким образом, не то свой личный протест, не то на что-то решимость, Никита присел теперь рядом с Камушкиным, и, будто от всего отрешившись, закрыл глаза.
Взглянув на стол и не обнаружив там ничего интересного, что нарушило бы установившийся там беспорядок, Вехов посмотрел еще на отделанные тесом стены, и, не найдя и там ничего нового, стал смотреть в окно.
— Успокойся, Никиша, успокойся, — услышал он теперь голос Камушкина. Обернувшись, увидел – сидя все так же, на своем месте, Камушкин тихо гладил Никишу по большой кудлатой голове. И он, Никиша, как большая собака, расположившись у самых Васиных ног, о чем-то не то горько скулил, не то просил, не то плакал, размазывая слезы по большому, морщинистому лицу.
— Успокойся, — снова заговорил Камушкин. – Никиша хороший. Хоро-о-ший.
И Вехов вздрогнул, когда Никиша затих.
— Умаялся, — наконец, сказал Камушкин, глядя на Никишу, а потом на Вехова. — Любит доброе слушать, — продолжал он. – Скажешь доброе, он и затих, — договорил он.
— Сынок у него старший, от первой Катьки, — продолжал Камушкин, — Ласковый. Раньше часто к отцу приезжал. Где-то на Шпицбергене живет. Ласковые, они, верно, там, в вечных льдах, только и остались, — осторожно высказал свое предположение Камушкин, глядя на Вехова.
Не зная, что сказать. Вехов пожал плечами.
— Да что-то тоже давно уже не был,- продолжал рассказывать Камушкин про Никишиного сына. Потом помолчал.
— Мы с Никишей раньше реже встречались. Только последние года три. Когда Катька уж совсем его донимать стала. Каждый день он тут. Я уж ему и совсем переезжать предлагал.
А так, что ж за жизнь? — будто сам у себя спрашивал Камушкин. – Это ведь я так только сказал, что она от любви дерется. От жадности она дерется. Последние копейки выгребет. День, два пройдет, Никиша. конечно. ей на глаза не показывается. Так она опять бежит драться, — рассказывал Камушкин. А как начнет причитать, что, мол, он, Никиша, вот-вот с крыши свалится, и хоть, конечно, ему туда и дорога, но она, Катька, только одна о его здоровье и благополучии думает, — рассказывал Камушкин. – Так уж тут никакого терпения нету, — добавлял он, время от времени, поглядывая на Никишу
— Ты про Катьку? – вдруг спросил Никиша, на мгновенье открыв глаза. И, не дождавшись ответа, опять смежил веки.
— Спи, Никиша, — сказал ему Камушкин, делая незаметно Вехову знак, что надо поднять Никишу и уложить на лежанку.
Едва почувствовав под собой надежную опору, Никиша теперь по-настоящему уснул, перестав улыбаться.
Камушкин и Вехов долго молчали.
За окном, совсем близко, скрипел, теперь уже невидный глазу, ветряк. И Вехов подумал, что в последние полчаса как-то не слышал этого скрипа. Еще немного подумав об этом, теперь он увидел, что Камушкин, легко оторвав свое легкое тело от лежака, и, будто тихонько слетав в чулан, неожиданно возвратился оттуда с очередным «флаконом».
— Теперь точно, последняя, — сказал он, быстро поглядев в сторону Никиши, который, казалось, сделал в эту минуту какое-то движение.
— Спи, Никиша, — опять сказал Камушкин, слегка расчистив место с угла стола и наливая теперь из «флакона» в пустые стакана.
— Мы поговорим, а ты спи, — сказал он приятелю, будто тот его слышал.
-10-
— Все,- сказал он, будто самому себе. — Это – последнее. Завтра – Сухой Закон. Тут уж никуда не денешься, — продолжал Камушкин, хлопоча над столом. – А то возьмем и попробуем. Возьмем, и начнем новую жизнь. А? Никиша? – время, от времени поглядывая на спящего приятеля, приговаривал Камушкин. – У самих-то у нас ничего не получится. А тут об нас подумали, — не то весело, не то грустно сказал Камушкин, извлекая откуда-то из-под стола, спички, и снова кладя их туда же.
— Главное – нам как-нибудь исхитриться, начать новую-то жизнь, — продолжал Камушкин, закурив теперь сигарету. И Вехову показалось, что Василий разговаривал сам с собой.
Главное, чтобы все было правильно, продолжал Камушкин. – А с душой мы договоримся.
Она поймет.
— Вась, ты что, и, правда, слышал про Сухой Закон,- тихо спросил Камушкина Вехов.
— Конечно, слышал. Мужики говорили, — добросовестно пояснил Камушкин.
И Вехов ничего не спросил его больше.
Потом долго говорили, что все, слава богу, проходит. И что, если бы не проходило, жизнь стала бы невозможной. Как от непроходящей безысходности, так и от непроходящего счастья.
Неновая эта тема, извлеченная Камушкиным, будто тоже откуда-то из чулана, удивительно долго держалась. И Вехов, глядя на Камушкина, думал, что Василий, верно, находится в том состоянии духа, когда само словосочетание «новая жизнь», да и вообще все новое, не только не отпугивало, но с каждой минутой обретало в его глазах все более привлекательный, а главное – неизбежный, оттенок.
Сделав такое наблюдение, Вехов подумал, что и сам он недалек от мысли, что сегодняшняя, такая насыщенная настоящим и прошлым ночь, никак не может не иметь будущего. И это будущее совершенно естественным образом связывалось в его сознании с этими, еще недавно казавшимися ему ничего не значащими словами. «Новая жизнь», еще раз мысленно произнес Вехов, и пришел к выводу, что сами эти слова таят в себе не только неизбежность, но уже импульс, уже толчок, начало какого-то нового времени, нового направления, и остановиться или повернуть назад уже невозможно.
Сказал же, ведь, Камушкин, вспомнил он, несколько минут назад, когда он разговаривал с Никишей, что, мол, так больше продолжаться не может. Как это «так» и что именно «продолжаться», он, Вехов, тогда не расслышал. Имел ли в виду Камушкин «Автопортрет с кайлом» или другую, какую несостоятельность. Но сказано это было так убедительно и с таким сердцем, что Вехов, глядя на слегка расплывающееся сейчас перед ним Лицо Камушкина, тут же с Василием, согласился. Воистину, хочешь в чем-нибудь убедить другого, веруй сам, подумал Вехов о Камушкине, нисколько не сомневаясь, что и у Камушкина, и у Никиши, все, в конце концов, состоится. Василий создаст еще правдивые, нужные людям, картины. Никиша не останется навсегда жить на крыше. А посрамленная Катька не только перестанет скандалить и драться, но и вовсе исчезнет с лица земли.
Но главное, во что теперь, вот уже несколько часов, верил Вехов, был Сухой Закон.
Он, этот Закон, невоспринимаемая на слух- вещь, казался ему не только целесообразным, но едва ли ни единственным средством способным все спасти и все переиначить.
Нет. не красота спасет мир, подумал Вехов совершенно серьезно, потому что как-то никогда вполне не понимал, как это красота может спасти мир. Всякий раз слыша это утверждение, он представлял себе какие-то красивые вещи, красивые улицы, красивый армейский строй на плацу, красивую женщину. Да мало ли, что бывает красиво, в самом деле. Что-то ему нравилось, что-то не нравилось, потому что красиво не было. И это было понятно. Но, что такое красота вообще – вне строевых занятий, вне дома, вне телевизора, вне его жизни и понимания? Что это такое, если я не могу подойти, дотронуться, оценить, очень убедительно, как ему самому казалось, рассуждал Вехов. Ничего этого нет, делал он
-11-
совершенно восхитительный, по своей изобретательности, вывод. Потому что то, чего я не вижу и не могу потрогать, нет и быть не может. – заключал он, вспоминая разнообразные и многочисленные подтверждения этой посылки в разнообразных и многочисленных учебниках Потом проходило время, и вот кто-то опять говорил о красоте, как форме существования материи, мира. Возникал квалифицированный спор с привлечением авторитетов. Наконец, выяснялась подробность – красота существует сама по себе, независимо ни от чьих умозаключительных пристрастий.
Ну уж, это слишком, беспокоился Вехов, вспоминая, что совсем недавно в профтехучилище приезжал лектор, который говорил, что красота имеет классовый характер. Еще чего, мысленно вступаясь за красоту, думал Вехов. И вдруг смолкал, задумывался. Так, что ни одна бы душа не догадалась, о чем подполковник запаса Вехов сам с собой размышляет. Он давно уже научился так думать, что даже и сам, если кто спугнет, забывал. А если не спугнут, тогда на ум приходило и кое-что интересное. Ведь, если красота имеет классовый характер, совершенно внезапно однажды подумал Вехов, то у рабочего – одна красота, а у крестьянина – совсем другая. А как же морально-эстетическое единств?, молниеносно подумал Вехов. И оглянулся. И только убедившись в том, что никто не увидел, как он думал, а стало быть, и не слышал, о чем – успокоился. Но думать, однако, некоторым образом, перестал.
Такой уединенный, можно сказать, криминальный, замкнутый на дверную ручку, способ мышления дал свои плоды, и привел к тому, что теперь какая-то там небывалая, существующая сама по себе красота, все-таки легализовалась в сознании Вехова, но не иначе, как с добавлением двух вводных слов «так называемая красота». «Эта, так называемая красота», — говорил он, если приходилось говорить о ней вслух.
Однако, даже и говоря, даже и принимая ее, эту красоту, он все равно никак не мог себе представить, как и где она могла существовать сама по себе – вне его быта, вне его представления, вне его мировоззрения. То есть, вне его, Вехова, воззрения на мир.
Следовало ли это понимать, что, глядя на мир, он никакой красоты там не видел. Или, что он смотрел на этот мир слишком издалека. Этого он сказать не мог. Но то, что мир платил ему тем же, он догадался сам и давно – в одну из таких вот задумчивых минут. когда ни одна душа не знала, о чем он думает.
Во всей этой ситуации, особенно после той запредельной догадки о том, что мир относится к нему так, как он сам относится к миру, что для такого ортодокса, каким был Вехов, было не только равнозначно прозрению, но и таило опасность конфронтации с самим собой – не прозревай, когда тебя не просят, была и еще одна опасность — признание существования этой, «так называемой», живущей где-то там, за пределами его быта, красоты. И Вехову ничего не оставалось, как признать ее, но считать ее не только опасной, но даже и вредной, поскольку никого и ни от чего она не спасала, а только отвлекала человечество от борьбы за это гипотетическое спасение.
Надо ли удивляться, что формула «красота спасет мир», та самая «так называемая» красота, которую он не мог потрогать, казалась ему не только словоблудием, но даже и чуждым, а может быть, и враждебным агентом.
Нет, не красота, опять подумал Вехов, сидя на лежаке, против Камушкина, Сухой Закон спасет, подумал он про себя – какие там условности перед лицом самого Спасения! Всех спасать надо – пришла незнакомая мысль. И Вехову показалось, будто близко, или внутри него самого, что-то упало, вырвалось из какой-то забытой ниши, и стало явным.
Подумав так, Вехов оглянулся. Нет, кроме спящего Никиши и сидевшего перед ним, на лежаке, Камушкина, в комнате не было никого. И только он собрался предпринять что-нибудь, чтобы изменить ход своих мыслей, поскольку уже чего-то испугался, как вспомнил, что завтра — слава богу — Сухой Закон. И вспомнив это, постарался, как можно
-12-
более весело, а лучше и вовсе безразлично, посмотреть на Камушкина, боясь, что Василий что-нибудь заподозрит. Несмотря на то, что Вехов считал себя человеком вполне современным, он в тайные силы верил.
Через минуту, глядя на почти уже опустевший последний «флакон», а потом на Камушкина, и все-таки довольно неестественно улыбнувшись ему, Вехов почувствовал собственную расслабленность и странным образом обнаружил в лице Камушкина что-то такое, чего в нем не было все это время.
— Камушкин, это ты? – спросил Вехов, глядя на Камушкина и все еще думая о красоте.
— Ты чего это, Вехов, — с беспокойством спросил Камушкин, открывая глаза и принимая горизонтальное положение.
Вехов поискал глазами, у стены, предназначенную еще утром для него раскладушку. И хоть раскладушка была на месте, и он, Вехов, хотел спать, он снова перевел глаза на Камушкина, будто собираясь что-то у него спросить, но не спрашивал. В следующую минуту какое-то вялое, расплывчатое, воспоминание, будто коснулось его. И он тут же. словно поддел на крючок все дальше и дальше уплывающую от него мысль о том, что и его, Вехова, может быть, тоже от чего-нибудь спасет Сухой Закон. И не в состоянии сказать себе сейчас самому что-нибудь более вразумительное, по этому поводу, Вехов взглянул в окно.
За окном было темно. Там по-прежнему скрипел, теперь уже почти незаметный ветряк. А здесь, в комнате, лежа на спине, от чего его жесткий кудрявый чуб, казалось, собирался вот-вот отделившись ото лба, воспарить в неизвестность, мирно похрапывал Никиша.
Привалившись на одно плечо и закрыв глаза, не то спал, не то улыбался чему-то во сне, на своем лежаке, Камушкин.
Низко, почти над самым столом, рядом с головой Камушкина, вспыхнула, погасла и снова вспыхнула крашенная розовой краской электрическая лампочка, на длинном черном проводе. Чего это она? О чем предупреждает? – тупо размышлял он, уставившись в розовую точку, которая просто так мигать, не могла. Недолжна была – просто так. Наконец, разглядев оголенный провод и едва сцепленный, у самого патрона, контакт, успокоился. Понял. Но исправлять не стал, подумав, что в Царстве Застоя должна быть хоть одна переменная величина.
Когда лампочка все-таки погасла, и вместо розового полусвета, разлилась темнота, Вехов позвал Камушкина.
Камушкин не ответил.
Некоторое время Вехов сидел, не шевелясь.
Слушая теперь, как похрапывает Никиша и бесшумно спит Камушкин, Вехов постепенно стал различать тени. Большие и маленькие. Затем стали проступать предметы. Из темноты вынырнул синий квадрат окна, за которым, казалось, было светлее.
Осторожно пробравшись между столом и лежаками, Вехов подошел к окну.
Натужный скрип ветряка, будто скрип тяжело груженой подводы, то приближаясь, то, будто уходя все дальше и дальше, смешивал ощущения дня и ночи, прошлого и настоящего, чью-то жизнь с его, Вехова, жизнью. И он опять задумался так, что ни одна живая душа не могла бы догадаться, о чем он думал сейчас.
На мгновенье он представил себе, как уезжал на скрипучей, тяжело груженой подводе мельник, Андрей Камушкин, вот по этой, размытой дождями, дороге навсегда. Внимательно вслушиваясь в темноту, Вехов обнаружил, что скрип был как бы запаздывающим, как бы отстающим от некоей воображаемой точки движения лопастного колеса. Будто с затакта. И это запаздывание каким-то удивительным образом создавало впечатление того, что ветряк не только жив, но он помнит. Подумав так, Вехов обрадовался. Словно это и было сейчас самое главное. И это главное могло относиться и к
-13-
Камушкину, и к Никише, и к самому Вехову. И он опять вспомнил, как что-то еще совсем недавно упало в нем, будто выпало из ниши, шевельнулось давно забытым, но все еще живым и тревожным. И уже поняв, откуда идет эта тревога, Вехов замер. «А ты что думал?» — вдруг спросил он неожиданно сам себя. – «Думаешь, и, правда, счастливчик? И все у тебя гладко, как сказал Камушкин. Да если бы он, Васька, знал» — замерев на мгновенье, перестал дальше думать Вехов, все еще не решаясь приблизиться, подойти к той черте, за которой было то, о чем он не хотел помнить.
Все еще продолжая глядеть на ветряк, на это все вовлекающее в свою орбиту движение, Вехов не шевелился, боясь не уловить, спугнуть правильную мысль, которая могла бы прийти и спасти его, но все еще не приходила. Ветер усиливается, будто мимо себя, подумал Вехов, продолжая смотреть в окно, еще не понимая, что в нем уже что-то случилось, что-то замерло, потом побежало, будто догоняя то, что уже невозможно догнать. Что уже где-то далеко, и будто бы совсем близко отзывалось мыслью, воспоминанием, чувством на этот нескончаемый круговорот, стараясь успеть за ним. В сознании быстро-быстро торопилось, выстраивалось друг за другом, вовлекалось в какой-то всеобъемлющий круг хорошее и плохое, неудачи и радости. победы и поражения, правда и ложь. Большая и маленькая, она, еще не успев обрести форму, какие-то уже улавливаемые, но не видимые постороннему глазу признаки и координаты, будто кружилась, исчезала, появлялась снова. И глядя на это бесконечное. ни на минуту не останавливающееся колесо, Вехов вдруг уловил, увидел, почувствовал, что какая-то очень крупная, может быть, самая большая, в его жизни, ложь, не встраивается в этот неисчезающий круг, в это вращение, чтобы где-нибудь там, далеко, исчезнуть. уйти навсегда по касательной, самолично списать себя со счетов, оправдать стихийным бедствием или врожденным пороком.
И вот сейчас, не вписываясь в этот круг и становясь невидимой, она вдруг сделалась неуловимой. И Вехов никак не мог представить ее, оттого, что привык к ней. Привык считать ее правдой. Ему необходимо было сейчас что-то изменить в себе или вокруг себя, чтобы вспомнить. Закурить, или просто чиркнуть спичкой, увидеть свое отражение во вдруг освещенном окне. Ему необходимо было куда-то вернуться.
Еще не вполне уверенный в том, что то, что он делает, нужно было делать, он взял с окна небольшой, случайно подвернувшийся лист бумаги, вернулся к столу.
Отыскав карандаш, который оказался фломастером, Вехов написал – «Разбудите в семь. Вехов». Положив «Обращение» здесь же, на столе, поверх пустых стаканов и едва различимых в темноте объедков хека, Вехов, медленно пройдя вдоль стены к двери, в которую вошел утром, и, толкнув ее, шагнул на улицу, намереваясь, впрочем, скоро вернуться.
Голубая маленькая звездочка, единственная и, будто взвешенная в синем, почти ровном, кое-где взлохмаченном редкими облаками пространстве, которое будто само подняло и понесло Вехова куда-то туда, где летал ветер, смотрела на него с любопытством. Он долго глядел на нее, подняв вверх голову и не замечая, что давно уже не стоит у крыльца, а идет за звездочкой, шаг за шагом, все дальше отдаляясь от дома.
Странное это вдруг возникшее очарование, легкая, кружащаяся необъяснимым волнением голова, неизвестно откуда пришедшее ожидание праздника еще только накануне грядущего, способного все изменить Сухого Закона не оставляли ничего невозможного.
Ничего такого, чего нельзя было бы предположить
Глядя на звездочку, Вехов шел все дальше и дальше.
Время от времени ему казалось, что она становилась ярче. И тогда он, стараясь не опускать голову вниз, даже для того, чтобы посмотреть на дорогу, долго глядел на звезду.
-14-
Ждал чего-то. Несколько раз ему казалось, что он сейчас споткнется, и тогда он все-таки опускал голову вниз, и, поднимая ее, всякий раз видел, что звезда и в самом деле, становилась ярче. Она будто встречалась с ним взглядом. Это было как полуулыбка, как непонятное Вехову желание.
— Ты кто? – вдруг спросили его сверху.
— Я – Вехов, — ответил он, глядя вверх, и по-прежнему удивляясь, что чего-то ждал.
Теперь, в самом центре звезды, возникло яркое зеленое свечение, которого раньше не было. Просуществовав с минуту зеленым, оно снова сделалось желтым. Потом погасло, оставив голубую широкую радужку вокруг фиолетового зрачка.
— Ты что-то потерял Вехов?
— Я потерял ложь. То есть, ее потеряла моя память. И потому я о ней забыл. А вот теперь вспомнил,- отвечал Вехов, продолжая смотреть в фиолетовый зрачок.
— Ложь надо обязательно найти и уничтожить, — опять сказали ему сверху. — От нее родятся еще много других — маленьких и больших, больших и маленьких. А когда на земле совсем не останется правды, мир погибнет, — будто откуда-то издалека слушал Вехов, все еще продолжая идти на голос. И отвлекшись только на одно мгновенье – поглядев под ноги – он снова взглянул в высоту.
— Какая ты красивая,- совершенно искренне сказал он, увидев в самом центре звезды сплошное фиолетовое свечение.
— Я знаю, — отвечали сверху, — Вблизи я еще прекрасней. Ты скоро убедишься в этом, когда я приду на Землю.
— Ты придешь спасти мир? – как ему показалось, догадался Вехов.
— Я приду спасти тебя.
— Это слишком далеко. Когда ты придешь, меня на Земле уже не будет, — отозвался Вехов.
Через минуту легкие, серебристые нити света, окружив звезду. будто капсулой, сделали ее невидимой.
Мысль о гармонии придет к Вехову потом, позже, когда, наконец, он вспомнит самую большую в своей жизни ложь, и тогда, по сути, подойдя к понятию единственной, существующей независимо ни от чего красоты, которая спасет мир, он так и не поймет до конца, почему именно красота спасет мир. И что она, красота, гармония – одна для всех и на все времена.
Еще немного поглядев вверх и так больше и не увидев звезды. Вехов вдруг обнаружил, что пришел к мельнице.
Голубовато-зеленое пятно лунного света, падающее внутрь постройки, через зияющее пространство разрушенного большого окна, на подоконнике которого росла молодая березка, которую Вехов видел еще днем, когда шел от остановки по расползающейся мокрой глиной дороге, высветило траву, несколько старых досок в ней, бывших когда-то полом, какие-то камни в левом углу внутреннего, заросшего травой, пространства.
Вехов хотел подойти ближе – уж не жернов ли – и тут же почувствовал жгучую боль в плече. И когда успела, подумал он о крапиве, и еще о том, что в это весеннее время жечь крапиве было еще рано.
Стараясь разглядеть что-нибудь еще, он понял – надо уйти в темноту, потому что, оставаясь в этом лунном пятне, возникшем здесь, благодаря проему не существующего теперь окна, он ничего разглядеть не сможет. Шагнув в темноту, он понял, что здесь ему стало спокойней. Теперь он снова стал смотреть вверх. Когда облако или туча уходили, а вокруг колеса была только светлая синь. здесь, внутри строения, в темноте, ничего не менялось. Было темно и спокойно. Спокойно, потому что темно. Привыкли к темноте, о
-15-
чем-то подумал Вехов, слушая в себе уже другое. Теперь он догадался, что все последнее время – весь день, вечер и почти половину ночи, его влекло сюда. Будто внезапно перестав ощущать себя в настоящем, никак не представляя в будущем, он возвращался в прошлое, чувствуя с ним неразрывную связь. Будто это не мельница, а он сам, Вехов, был виноват в том, что произошло с его хозяином. Будто это не она, а он, кружил и кружил в пространстве с тех самых пор, перекраивая, перемалывая привязанности, уклад, понятия, время. Или заметая следы. И будто не кто-нибудь, а он сам превратил в правду самую большую ложь в его жизни, которая не умещалась, не вписывалась в привычный круг возможного и невозможного. И о которой он так крепко и навсегда забыл.
Отвернувшись от окна туда, где была крапива, он продолжал смотреть на колесо, бегущее по небу. Только теперь он сообразил, что, кроме окна, в постройке нет крыши. Иначе он не смог бы увидеть неба там, где была крапива. Взглянув вверх, он почувствовал, как что-то метнулось мимо его головы. Потом еще и еще. В разных направлениях. Будто стараясь сбить его с толку. Оттеснить, изгнать отсюда. Отнять что-то у памяти, у него самого.
Почти каждое мгновенье будто что-то пролетало мимо, и, шурша, удалялось. Вехов вертел головой вправо, влево, назад, стараясь разглядеть, почувствовать, определиться. Наконец, когда совсем привыкли глаза, увидел довольно крупные, распростертые над ним крылья. Услышал писк. Скорее догадавшись, чем, разглядев хорошо, понял – летучие мыши. Отшатнувшись вначале от омерзения и непривычки, через минуту он мысленно махнул рукой. Чего уж там, они, с мельницей, и не такое видали, подумал Вехов. И затаился, будто боясь обнаружить себя.
— Обнаружить себя перед кем? – задал он вопрос самому себе. – Перед мельницей? Перед ее мертвыми жерновами, будто напоминанием о попранной справедливости. Перед лопухом и крапивой? Перед этой звенящей, недосягаемой никакому попранию высотой, — подняв лицо к небу, спрашивал он сам себя.
— Перед самим собой, — нашел он в себе силы ответить, опуская вниз голову.
Некоторое время Вехов, кажется, даже ни о чем не думал. Молчал. Теперь все новые и новые рейды летучих мышей, проносившихся мимо его лица – глаз, рта, ушей, и сами эти мыши казались ему летающими мгновеньями. Некими свободными частицами времени, реющими в этом замкнутом пространстве. Оторванные от целого, никак не связанные друг с другом, переплетенные, перепутанные, потерявшие свое номинальное значение, они, эти, эти мгновенья, пересекаясь в любых, самых непредсказуемых направлениях, могли замкнуть память на любое из ушедших дел, лиц, событий, перетасовав и расположив их в самой непредсказуемой последовательности. Тем самым, обеспечив им самое неправдоподобное и случайное толкование. Все перекроив и все переиначив. И Вехов знал это. Но почему-то сейчас он чувствовал себя уверенней. На некоторое время, будто притихшие мыши теперь начали новую атаку.
— Плюнь. Давно это было, — шелестнуло рядом. – Ты никогда не видел этого боя. Поэтому никому ничего не мог рассказать.
— Нет, я видел. Видел, и не сказал. Струсил.
— Нечего теперь вспоминать, — опять шелестнуло рядом и пронеслось мимо. Надо было тогда. А теперь иди, открывай памятник. Герою.
— Нет, я хорошо помню этот бой, — снова заговорил Вехов.- Шесть танков подбил не он, этот футболист. Их подбил тот парень, с белыми, как лен, волосами. Он сначала поджигал их там, за окопом. А последний уже у самого окопа. Его совсем не было видно от дыма и поэтому ему удалось вернуться. Но когда он бросил последнюю гранату, в шестой, его убило. Уже у своих. И он упал в окоп, со мной уже раненным, рядом. А футболист выхватил из его рук гранату, с уже снятой чекой, и тоже швырнул в шестой, который уже дымился. За этим броском его и застал политрук — он прибежал сообщить об отходе. А Льняной лежал и лежал себе рядом со мной. Ну, убило и убило. Каждый день убивало.
-16-
Конечно, футболист должен был все объяснить, — будто с кем-то говорил Вехов. – Я все из госпиталя хотел сообщить. Да вот, струсил. А потом читаю газету, а там – все неправда, — торопливо договорил сам с собой Вехов, словно хотел еще больше отягчить свою вину.
-Все равно, теперь уже поздно,- опять шелестнуло рядом.- Да и кто поверит? – будто раздалось с высоты.
Вехов поднял голову. Там высоко гудел ветер, вращалось колесо. Оно бежало и бежало по удивительно чистому небу. Вехов смотрел, и не мог понять, куда исчезли облака и тучи. Куда исчезли синева, и редкие, появлявшиеся и тут и там, и одна за другой гасшие звезды. Сероватая, предутренняя голубизна теперь раскинулась вправо и влево. А колесо все бежало и бежало в верхнем проломе, где Вехов мог видеть его особенно хорошо. Оно бежало по этой чистой голубизне в неведомое будущее, в котором он, Вехов, себя никак не представлял. «Наше поколенье может только уйти. Совестно» — вспомнил он слова Камушкина.
— Не — е, — кто-то вдруг сказал ему внутри него самого, — Завтра Сухой Закон. Завтра все будет по-другому. Я должен сделать это. Пусть хоть в конце жизни все будет правильно.- будто произнес Вехов, даже не подозревая, что сейчас он был ближе, чем когда бы то ни было к понятию красоты, как гармонии. которая спасет мир. – Пусть будет правильно, — опять сказал Вехов, — Хоть в конце жизни.
Он уже видел, как завтра, приехав в город часов в девять, он зайдет к вдове футболиста. Там, конечно, будут дети. Наверное, и внуки. Какие-то чины. Потом он передаст кое-какие хранившиеся у него фронтовые фотографии. И отказавшись от того, чтобы «посидеть» и «покушать», скажет, что намерен сделать заявление. И объяснит, какое. Но как ни старался представить Вехов выражения лиц родственников и знакомых, сделать этого не мог. Хотя уже представлял себе, как кто-нибудь из родственников подойдет к телефону, чтобы набрать ноль три. Ну, и черт с ним, подумал Вехов. Не те времена.
Очередной шелест, а затем – писк возвратили его в настоящее, и, будто согласившись вдруг с чем-то, Вехов стал думать о другом, более безболезненном, как ему казалось, варианте. Он скажет все, что хотел сказать, у памятника. на самом его открытии. Но через минуту этот план показался ему совсем негодным. Столько людей. Людей жалко, подумал Вехов. За что их-то так… Надо бы раньше, — вдруг вспомнил он шелестнувшее совсем недавно рядом. И думая об этом снова и снова, решил, что надо сразу ехать в военкомат, чтобы предотвратить, чтобы не так болезненно. На одно мгновенье решимость в нем заколебалась. Стоит ли. Столько лет, — будто опять шелестнуло рядом. Надо как-то бы безболезненней, опять подумал он.
— Правда безболезненной не бывает, — вслух сказал Вехов, будто возражая кому-то и отмахиваясь от очередного, шелестнувшего мимо, крыла.
— Ишь, нечисть! Расплодилась тут.
И будто нарочно, вопреки этой нечисти, чему-то еще вопреки, Вехов поднял вверх лицо, и сказал громко, почему-то обращаясь к мельнице –
— Я сделаю это, — сказал он. – Слышишь? Я остановлю твое дьявольское колесо, — помолчал теперь он. – Должен же хоть кто-нибудь это сделать.
Это последнее он сказал очень тихо, будто самому себе. И задумался. Так, как задумывался, когда ни одна живая душа не могла догадаться, о чем именно он думает в эту минуту. Еще раз только на одно мгновенье, ему показалось, что его могут не услышать, или сделать вид, что не слышали. И тогда он все равно ничего не изменит. Прислушиваясь к себе, он будто опять усомнился в своем решении. Но, уже в последний раз что-то преодолев, поднял голову туда, где по чистому небу бежало в будущее колесо.
— Ничего. Завтра — Сухой Закон. Завтра все будет по-другому. Завтра можно, — сам себе сказал он.
-17-
Ничего больше не шелестнуло в ответ. Только внезапно сорвавшись с места, колесо все более и более набирая обороты, бодро, весело и, будто обгоняя мгновенья, летело в будущее.
Вскоре колесо пропало. За ним пропала светлая синева неба, потом ощущение скорости. Потом шум ветра. И когда в сознании осталось только одно укрепившееся в нем решение, Вехов, отыскав не то какой-то порог, не то положенную на что-то доску, прилег, примостившись на это не вполне вразумительное сооружение, и долго еще радовался про себя своему решению и этой теплой весенней ночи, и, перестав воспринимать все еще шелестевшие, казалось, где-то высоко крылья, уснул.
Тихий, чистый, радостный сон пришел к нему. И, кажется, не было в этом сне ничего такого, о чем Вехов не мог бы или не хотел сказать вслух.
Когда Вехов проснулся, солнце было уже высоко.
По самому краю вчерашнего лунного, голубого пятна весело размахивала на солнечном ветру, длинными стеблями, молодая крапива. Обступив со всех сторон то, что осталось от жернова, она заполняла собой и оба дальних угла этого небольшого, ограниченного четырьмя неполными стенами пространства. Откуда-то далеко, с полей, доносился мерный, настойчивый крик кукушки. Где-то совсем рядом, за мельницей, или у самого, в нее, входа радовался солнцу жаворонок.
Взглянув на часы, в первую минуту Вехов не поверил, что почти полдень. И не поверив, так быстро, как позволял ему его не слишком тренированный шаг, и даже не взглянув, на чем так ласково скоротал он остаток теплой весенней ночи – быстро пошел в сторону дома. Думая сразу обо всем, и о том, что не должен был оставаться ночевать на мельнице, он то шел, то пускался бежать, то, забыв, что бежит, пускался бежать быстрее. Ему казалось, что это какая-то ошибка, что сейчас не может быть полдня, и он еще успеет приехать в город и сделать то, что решил. Потом понимал, что – да, одиннадцать двадцать пять. Но и одиннадцать – уже поздно. Непоправимо. Подумав так, он опять бежал, хотя и понимал, что это не имело смысла. Он взнуздывал себя, старался бежать быстрее, но устав, загнав себя уже на пятой-шестой минуте, ругал себя, не понимая, как так нелепо все могло обернуться. Вчерашнее ощущение легкости, ощущение того, что что-то упавшее, выскользнувшее из ниши, удалось снова поставить на место, сознание внезапно возникшей новой значимости бытия растворилось в безграничном отчаянии, ощущении собственной никчемности, в которой уже ничего нельзя изменить и поправить.
— Сегодня Сухой Закон, — вяло вспомнил Вехов, приходя в ужас от этой удручающей разницы восприятия им этого ясного, солнечного, словно обновленного, дня и самого себя, будто потерпевшего в жизни последнее решающее поражение.
Вехов вспоминал летучих мышей, разговор со звездой, странную фантасмагорию минувшей ночи, Никишу и Камушкина, они, верно, не зная. где он сейчас, волнуются. Потом Вехов вспомнил, что в «Обращении, где просил разбудить себя в семь, не написал, что ушел на мельницу. От этой мысли внутри на мгновенье все замерло. Конечно, они разбудили бы его, не останься он спать на мельнице, борясь с приступом нервной тошноты, думал Вехов. Конечно, о том, что он собирался сделать сегодня, ребята не знали, как и вообще, мало, что знали о футболисте. Вехов еще не решил, когда им обо всем расскажет. И расскажет ли вообще. Потому что они бы не поняли того, что он не будет присутствовать на открытии памятника, то есть, не сделает дела, ради которого приехал, что было, не только нелепо, но и оскорбительно. И вот этого, последнего, Вехов никак не мог понять. Почему оскорбительно, думал он. Потом понял – этот факт как бы вообще исключал его из участия в этом деле, вообще отметал его, его живую
правду.
-18-
Наконец, перейдя, в очередной раз, на шаг, и вдруг осознав, что и в самом деле, бежать не имеет смысла, Вехов еще раз подумал про Сухой Закон, и что, верно, Никиша уже принес со станции газету. И теперь они с Камушкиным обсуждают, как жить дальше.
Войдя в дом, Вехов остановился у двери.
Странное ощущение какой-то безграничной недвижимости этого небольшого то ли зальчика, то ли склада никому не нужных вещей, в котором не было ни одного солнечного пятна, поразило его, человека, пришедшего с солнечного весеннего дня.
Вселенский храп, хоть, на первый взгляд, и ограниченный полом, стенами, потолком, на самом деле, казалось, давно уже наполнив это, не такое уж большое пространство, и переполнив его, распространялся куда-то выше и дальше – за мельницу, за леса, за поля…
И всюду, где могло быть незаполненное ничем пространство, этот храп делал свое безнадежное дело.
Оглядев уже знакомое ему помещение, Вехов увидел все те же пыльные мольберты, засохшие, неживые, будто скованные судорогой, разноцветные кисти, еще более, чем вчера, захламленный стол «для всего», свое писаное ночью «Обращение», положенное им же, Веховым, поверх пустых стаканов и кем-то разваленную кучу рыбьих хвостов.
Еще раз, взглянув на «Обращение», Вехов понял, что ни Никиша, ни Камушкин, до сих пор не поднимались. Они спали себе, как спалось. Видели во сне то, что виделось, а что не виделось, и не хотели видеть. На какую-то минуту, усомнившись в правильности своего предположения, Вехов поискал глазами газету, которую мог принести Никиша, где написано про Сухой Закон. Газеты не было. Теперь Вехов перевел на Никишу. И еще раз окончательно убедился, что тот еще не вставал.
Никиша спал так, как видел его в последний раз Вехов – лежа на спине с высоко поднятым чубом. Только мощный, раскатистый, будто на что-то озлившийся во сне, храп придавал лицу выражение осуществленного усилия, напоминавшему, что уснул Никиша не навсегда.
Камушкин тоже спал все так же, на том же, левом, боку, будто придавив его, что было силы, своим хилым телом. Храпел он интеллигентно, и даже кротко, но как-то судорожно, словно торопясь, и не успевая что-то сказать.
Все так же, стоя у двери, и даже не пытаясь сдвинуться с места, Вехов долго смотрел то на Камушкина, то на Никишу, слушая этот такой разный, будто с трудом понимающий друг друга храп. Но вдруг почувствовал какую-то общую, в них, интонацию, какой-то общий настрой, будто совпадающий в чем-то главном. На минуту они будто примолкли, но потом стали расходиться вновь, каждый, в свою сторону.
Взглянув на ветряк, а потом, случайно, на подоконник, где обнаружил невиденные им еще часы – там было сорок минут пополудни – и опять испугавшись чего-то, Вехов стал
будить то Никишу, то Камушкина, называя по имени то одного, то другого
Видя, что никто из них не просыпается, а будто откуда-то черпая все новые и новые силы, тут же обращает их в храп, оглашая помещение все новыми и новыми переливами, Вехов, все так же стоя у двери, и уже ничего не предпринимая, не ждал, что кто-нибудь проснется.
— Что это вы? А? – время от времени растеряно говорил он, — Просыпайтесь! Что это вы, мужики!
И словно каким-то таинственным образом отозвавшись на его слова, над столом вспыхнула, загорелась, в полдне, бледным розовым светом погасшая ночью лампочка, на длинном черном шнуре.
Глядя на нее, не дыша, будто боясь погасить или заклиная не гаснуть, Вехов смотрел и смотрел на этот слабый, розовый огонек, единственную переменную величину в этом
-19-
неподвижном, пыльном пространстве. И уже сознавая, то лампочка не гаснет, все стоял и стоял, боясь шевельнуться.
Ох! Это да! Распечатала. Буду читать. Давно ждала.
Евгения! Я прочла рассказ. Мне понравился. Что общее нашла и согласное моим мыслям. Литературные герои и описание мастерской, все так знакомо. Видела такое много раз. Однажды после посещения такой мастерской и общения с одним художником и написала свой стих о красках хаотично стекающих с холста и засыхающих по дороге к фризу. То уныние которое посещает автора в момент его забвения всеми и личной череды потерь. Пыль лишь оседает и лежит не гонимая взмахом кисти….. Много увидела того, о чем часто думаю, но увидят ли это и другие? Посмотрим. У каждого свое мнение.
Удачи тебе в написании твоего романа. С уважением. Надежда.