-46-
— Пишу диплом, — коротко сказала она.
— По Фолкнеру?
Маша кивнула.
— Я думаю, вам больше подошла бы поэзия.
— Фолкнер и есть поэзия, — сказала она. – Энергия его поэзии неуловима, и проявляется не в сюжете, не в мотивах, не в так называемой фабуле или идее. Она пронизывает всё, как в хороших стихах. Если вы хотите, мы когда-нибудь поговорим об этом, — неожиданно сказала она.
— Если говорить будете вы, я согласен.
Маша рассмеялась коротким тихим смехом, обнажив ровный ряд потрясающе белых зубов. Резцы были совсем чуть-чуть длиннее тех, что были рядом. И эта маленькая подробность показалась Горошину восхитительной. Он и сам не понимал, почему.
— А теперь ты мне скажи,- неожиданно возник Бурмистров, — Чего этот «пришелец» от тебя хотел, — спросил он.
— Ничего не хотел,- отозвался Горошин, и понял, что минуту или две назад почувствовал жуткую скованность.
— Ты чего? – спросил его Бурмистров, уловив внезапную перемену в нем.
— Ты не видел человека с собакой? – спросил его Горошин.-
— Собаку видел, а человека нет, — пошутил Бурмистров очень по-своему.
— Вот и я не видел, — отозвался Горошин.
Маша, сидевшая рядом с Бурмистровым, теперь откровенно Горошину улыбалась. Не прошло и пяти минут, как Виктория погрузилась в туман. Следом за туманом стало быстро темнеть. Туман заполнял легкие, холодил спину, скрывал от глаз все, что только что было рядом. Теперь одни многочисленные фонари из только что бывшей, но вдруг исчезнувшей жизни, поддерживали ориентацию в пространстве.
Несмотря на то, что в мае, в этих широтах, в двадцать два ноль — ноль еще
светло, туман заставил забыть об этом. Влажность девяносто девять и девять десятых процента, подумал Горошин и засобирался домой. Ему нужно было пять минут, чтобы дойти до остановки автобуса. И через пятнадцать минут он — дома. Он встал, немного постоял, сказал «Ну, что ж. Всем спокойной ночи» и немного помедлил.
— Всем спокойной ночи, — опять сказал он, подойдя совсем близко к скамейке, где сидели Бурмистров и Маша. Маша, все так же улыбаясь, глядя на него, не говорила ни слова.
— Ты что это заладил «Спокойной ночи, спокойной ночи» — недовольно проговорил Бурмистров. – Тут я, что ли, спать буду? Забыл? Мы с тобой одним автобусом едем,- договорил он, поднимаясь теперь со скамьи.
— До свиданья,- по слогам сказала Маша, оставаясь сидеть.
— Не по пути? – спросил её Бурмистров.
Она молча покачала головой, перестав улыбаться.
— Занятная девочка, — сказал Бурмистров, когда они, с Горошиным, дошли до автобусной остановки. — Филолог.
Горошин молчал.
Минут через двадцать, простившись с Бурмистровым, который ехал дальше, Михаил подошел к дому.
-47-
Открыв дверь, он вошел, как всегда, не зажигая света. Дверь защелкнулась сразу, оставив его в темной передней. Сознавая, что надо включить свет, он делать этого не стал. Так, неизвестно, почему. Будто из какого-то протеста. Войдя в комнату, подошел к окну. Лужайка, освещенная одним единственным фонарем, стоявшим среди деревьев, и
оттого, будто излучавшим зеленый свет, казалась пятном, сферой, внутри которой перемещаются некие зеленые объемы. Света было так много, и распространялся он так далеко, окрашивая зеленью забор, мостовую, белую скамью, на автобусной остановке, белую кору березы и, кажется, даже воздух, которым он дышал, что Горошину казалось, что всё это он видит и ощущает впервые. Бывает такое, когда кажется, что то, что видишь каждый день, видишь впервые. Это был удивительный, внезапно возникший прорыв в монотонной череде дней и ночей, вдруг возникшая брешь, в которую проникло что-то другое, давно забытое, и он почувствовал, что его устоявшиеся представления о вещах и предметах в этой комнате, перестали быть таковыми. Еще раз подумав, что надо включить свет, он окончательно понял, что не хочет этого делать еще и потому, что тогда он увидит и старый, весь в выбоинах, гранит, и давно нечищеный камин, и круглый стол, довоенного происхождения, за которым они совсем недавно сидели с Буровым, и старые тапки, бывшие теплыми и пушистыми тридцать лет назад. Старые люди – старые вещи, вспомнил он, удивившись тому, что считал это правильным. А сегодня вдруг понял, что нет. Старым людям нужны новые, и даже модные вещи, чтобы время не забывало о них. Теперь ему захотелось открыть окно. Там, за окном – ветер, подумал он, еще не вполне сознавая, что хочет, чтобы этот ветер смешал и переиначил здесь всё. Ему захотелось все поменять местами, освободив углы и закоулки от всего, что здесь накопилось. И, прежде всего – от разрушающей энергии одиночества.
Прошло несколько минут, а он так и стоял у окна, ни на что не решаясь. Наконец, повинуясь очередному импульсу, тронул ручку окна. Ручка не поддавалась. Должно быть, срослась, подумал Горошин, внутренне нисколько не возражая против этого «срослась», как сросся он сам со всем тем, что было вокруг. Пытаясь повернуть ручку еще и еще, он все так же стоял у окна, которое, как ему казалось, противостояло ему. Не могу, подумал Горошин, стараясь понять, что ему следует делать дальше. Так непривычны были эти слова по отношению к нему. Не могу, подумал он опять. И вдруг, осознав, что, если он не сделает этого сейчас, не сделает уже никогда, решил попробовать еще раз. Потянув ручку вниз, он так резко рванул её теперь наверх, что рама отошла, и в комнату ворвался ветер с лужайки. Это был свежий, легкий, зеленый ветер. Зеленый свет сегодня преследовал его, и он впитывал его глазами, кожей, сознанием так, будто кроме этого зеленого света, ничего больше не существовало.
— Закрой окно. Мне холодно, — будто неожиданно сказал кто-то. И он понял – это его память случайно набрела на то, что здесь, в этой комнате, когда-то было. И вот, должно быть, никуда не ушло. Он сразу узнал – это был голос Тони.
— Мне холодно, — опять послышалось издалека, оттуда, где сзади него, в левом углу комнаты, стояла кровать.
Михаил не ответил.
— Мне тоже,- будто сам он медленно сказал через минуту. – Здесь теплее.
— Я знала, что скоро ты это скажешь.
Он молчал, стоя, как вот теперь, у окна, глядя на лужайку.
— Ты любишь только свое одиночество. Там тебе никто не мешает.
-48-
-Если тебе было плохо со мной, прости, — отозвался он.
— Хочешь, чтобы я ушла?
Он молча закрыл окно, и ушел из дома, чтобы пробыть где-нибудь оставшуюся часть ночи. Изменить что-нибудь было уже невозможно. Вернулся он к вечеру следующего дня. Тони не было.
Потом приходил Бурмистров. Он говорил, что его послала Татьяна, что Тоня о его приходе к нему, Горошину, не знает. Но ему нечего было сказать Бурмистрову. Произошло то, что должно было произойти, и о чем он знал едва ли ни в первый день знакомства с Тоней.
Прошло много времени. Может быть, около часа. А он всё еще стоял у окна. Зеленый ветер с лужайки, врываясь в комнату, волновал, создавал настроение, не давал расслабиться, возвращал то к одному, то к другому.
— Вы к полковнику? – спросила женщина-капитан в приемной.
— Нет, капитан, я к вам, — отвечал Михаил, стоя посреди кабинета, в который
выходили две двери – справа и слева.
Слева – к адьютанту Командующего Армией, к которому Горошин был послан Лисёнком для утверждения какого-то, он сейчас не помнил, документа.
Ко мне? – мгновенная реакция, улыбка, две ямочки на щеках. Красивый овал лица. Густые волосы, подстриженные по мочке уха. И – ожидание того, что он еще скажет.
— Лена, — наконец, сказала она, улыбаясь.
Она была переводчиком в штабе Армии, и у них было только три дня. Ждали наступления. И все эти три дня и три ночи были отмечены этим ожиданием.
— А твой друг, этот майор Лапицкий? – осмелев на вторые сутки, спросил Горошин.
— Это не то, что ты думаешь. Серьезное, словно непроницаемое лицо. И едва уловимый подтекст, на который способны только такие женщины, как она.
Он понял. Стало тихо. Вот так же, как сейчас, в открытое окно влетал ветер. Небо расчеркивали прожектора, отчего по полупустой комнате перемещались тени, создавая иллюзию, что они не одни. Металлическая, подвижная во всех сочленениях кровать, грозившая вот-вот рухнуть, но почему-то не делавшая этого, хоть и была в комнате третьей, в расчет не принималась.
— Так ты согласна? спросил он опять, как несколько минут назад.
— Да, — сказала она совершенно серьезно.
Он молча глядел на неё, не зная, верить ему или нет.
— Давай, подадим рапорт,- наконец, сказал он. – Прямо здесь. Еще есть день, — напомнил он.
Она согласно кивнула.
В последний день пребывания в Штабе, когда поручение Лисёнка было выполнено, они подали раппорт о том, что решили быть вместе. Провожая его до машины, которая отправлялась в хозяйство Лисёнка, Лена, прощаясь, обняла его. Наступления ждали с часу на час.
Через несколько дней, когда их часть продвинулась на несколько десятков километров, он позвонил. Ответил знакомый полковник. Он сказал, что Лена послана с группой в какой-то небольшой город для очень ответственного задания. И пока о группе ничего не
-49-
известно. А еще через неделю Горошин сидел с майором Лапицким в брошенной немцами землянке и пил трофейный коньяк. Говорили о Лене. Долго и тихо. И, несмотря на то, что в прошлом каждый как бы исключал другого, теперь, узнав о том, что Лены нет, они стали друзьями. Пока жизнь и время не забыли об этой дружбе. А любовь осталась. И Горошин не мог забыть о ней никогда. И то, что оказывалось рядом с ней, на месте её, вольно или невольно не принималось. Отчасти это и было причиной того, что едва ли ни в первый день знакомства с Тоней, он знал, что расстанется с ней. Ему нужен был полет, вдохновение, жертвенность – все, что может дать только любовь. А поскольку ничего этого не было, а было вранье и неоправданная вертлявость, от чего у него по спине бегали мурашки, как от чего-то стыдного, ничего так и не началось. А когда Тоня однажды нашла фотографию Лены из ее личного дела, которую Горошин выпросил в Штабе Армии на память, и порвала её, он пожалел, что когда-то, на первомайской демонстрации, подал ей руку.
Почти через год, после ее ухода, Горошин узнал от Бурмистрова, что у Тони родился сын, о котором она просила Горошину не говорить. Бурмистров и не говори. Но однажды все-таки не сдержался. Горошин отнесся к этому известию, как к факту в высшей степени любопытному, но к нему никакого отношения не имевшему. Правда, иногда он начинал сомневаться, и тогда некоторое время не находил покоя. Отчасти потому, что не верил. Отчасти – что сомневался. Но еще сильнее было чувство неприятия. Он не представлял себе своего сына, матерью которого была такая женщина, как Тоня. А ее человеческая сущность — лживость, завистливость, лень, грубость, особенно с теми, кто не представлял для нее интереса, и июльское небо в глазах делали эту мысль невыносимой. Но когда в его дом вошел пятнадцатилетний парень, одного с ним роста, с такими же необъятными серыми, как у него самого, глазами, и попросил у него фамилию, он дрогнул. И тут он в первый раз произнес это «Да-а» — слово, в котором было не столько удивление, сколько укоризна природе или самому себе.
Потом он встретился с Тоней. Она долго не соглашалась на встречу, но однажды все-таки пришла. Это была все та же маленькая, вертлявая женщина, с голубыми, с поволокой, широко расставленными, как у Бурмистровой Татьяны, глазами, в которых теперь появилось безразличие. По всей видимости, ко всему. А неухоженные волосы и затхлый запах гламурной одежды говорили больше, чем долгий и трудный разговор. Она не возражала, чтобы Горошин общался с сыном, чтобы принимал в нем участие, но сама видеть никого не хотела. Ей было все равно. Так Горошин стал общаться с Митей Он предлагал ему поступать в училище, где тогда сам вел кафедру, но Митя хотел стать врачом.
Все еще, стоя у окна, продолжая вдыхать зеленый ветер с лужайки, Горошин не двигался. Он стоял и стоял, и все так же не желал включать свет. И вдруг ему захотелось, чтобы завтра, нет, сегодня, сейчас, в его квартире стало всё по-другому. И тишина, наполненная воспоминаниями и сегодняшним днем, все более и более уводила его туда, где он словно что-то оставил. Или оставил кто-то другой. Но то, что оставлено, было так близко, что то и дело, обращалось к нему само, словно чувствуя в нем свое продолжение.
После памятной разведки боем, когда прапорщика Андрея Горошина поставили в пример, достойный подражания, в войсках стали обсуждать, что французский Военный Министры просят Россию вторгнуться в Германию со стороны Варшавы, поскольку
-50-
Польша тогда была в составе России. Главный довод — Франция одна не выдерживает натиск германского «колосса». Было ясно, что во Франции возможности России явно преувеличивали, в чем, по сути, сама же Россия была и повинна. Вместо того чтобы сосредоточить все усилия против главного врага – Германии, а потом перебросить силы в другое место, генштабисты наносили решительные удары по австро-венгерским армиям в Галиции и одновременно по немецким линиям в Восточной Пруссии. Это были два самостоятельных, расходящихся направления. А французы стали требовать еще и третьего – в рамках выполнения Царем союзнических обязательств. Сделать это было практически невозможно. Тем не менее, французы наседали. Уже двадцать третьего июля, на следующий день после объявления войны Германией Франции, её посол сделал Императору Николаю Второму заявление – Французская Армия вынуждена сдерживать натиск двадцати пяти германских корпусов. «Умоляю Ваше Величество приказать вашим войскам начать немедленное наступление». И через неделю после того, как Германия объявила войну России, опять – «На Бельгийском фронте наши операции принимают дурной оборот. Необходимо ускорить, насколько возможно, наступления русских армий». Торопя наступление армии генерала Ренненкампфа и генерала Самсонова в Восточную Пруссию, Ставка сочла нужным упомянуть в основном Приказе о том, что делается это для оказания помощи Франции. Ходили разговоры о смене Верховного Главнокомандующего. Верховным стал Государь, а его начальником Штаба — генерал Алексеев. По сути, генерал Алексеев и становился Главнокомандующим. Это понимали все. И это же, в известной мере, примиряло всех с переменами, так как высшие лица Штаба Великого Князя Николая Николаевича были крайне непопулярны, несмотря на то, что сам Николай Николаевич был приятен, обладал неограниченной энергией, силой воли и благородным характером.
Среди русских солдат, особенно крестьян, ходили легенды о героизме Николая Николаевича, о его защитничестве Руси от Германии и от развращенности двора. Алексеев же, напротив, был популярен у офицеров. Они видели в нем не только выходца из своей среды, который выдвинулся благодаря личным заслугам, но и наиболее знающего из всех генералов. И вот, несмотря на еще незакончившуюся мобилизацию, по настоянию англо-французского командования, четвертого августа четырнадцатого года войска русского Северо-Западного Фронта начали Восточно-Прусскую операцию.
Андрей Горошин вместе с прапорщиком Чистилиным, белоголовым юношей с тихим голосом, с которым они еще так недавно ходили в разведку, шел в составе своего батальона Второй Армии уже несколько часов. Где-то на правом фланге по передовой линии передвигалась Первая Армия под командованием генерала Ренненкампфа. Батальон шел быстро и споро, ненадолго останавливаясь передохнуть.
— Ну что, братцы, поможем Франции? – спросил Андрей группу солдат седьмой роты на коротком привале, когда немного отдохнувшие люди, подкрепившись сухим пайком, ждали команды «Подъём!».
— Поможем, чего ж не помочь, — обстоятельно отвечал совсем молодой вятский солдат Соленов.
— Вот, кабы и они нам подсобили, — отвечал другой. – А то ж у нас, говорят
три пушки всего и есть.
-51-
— А патронов-то на пять выстрелов, — продолжал третий, постарше, с цветочной фамилией Лютиков.
— Да не патронов, а пять снарядов в день. На орудие. Командир полка приказал, — поправил его Соленов.
Раздался хохот.
Андрей сделал вид, что не расслышал. Он не хотел вступать в разговор.
— Но помочь надо, — просто так проговорил Чистилин своим тихим голосом,
пригладив, по обыкновению, рукой только что начавшие обрастать после недавнего бритья волосы.
— Да вот, господин прапорщик, все хочу спросить, — опять подал голос Соленов, обращаясь к Горошину, — Когда ж сапоги дадут. Мне эти полотенца на ногах только итить мешают. Помочь-то оно чего ж не помочь, — договорил он, глядя на Горошина коричневым глазом.
И Андрей почувствовал в этом взгляде дерзость. Отмолчавшись, он вспомнил утренний разговор у командира полка.
Говорили, что на передовых позициях был Председатель Думы, что докладную записку он передал в Штаб Армии. А оттуда уже дали знать в войска. Слышно было, в настроении был мрачном. Неистовствовал, что в войсках не справляются с продовольствием. Люди голодают. У многих нет обуви. Нет связи командования с войсками. Не хватает офицеров.
А одна стрелковая бригада с начала войны никак не могла получить укомплектование. Потом прислали четырнадцать тысяч человек без ружей, коих сразу же зачислили в число «ладошников», которые, не имея винтовок, только и могли, что в ладоши хлопать, отгоняя врага. И если пришлось бы уходить, надо было бы уходить, не отстреливаясь. Нечем.
— Рота, подъем!
— Подъем! Подъем, — понеслось со всех сторон.
Зашевелились, задвигались солдатики, поднялись русские люди помогать своей подружке Франции. Ату, его, германца, ату! Ишь, чего удумал. Курляндию ему. Лифляндию, Эстляндию. Ничего, авось Бог поможет. Вот подсобим Франции. А потом и Сербии поможем. То их всё турки били. А теперь вона и германец туда же. Неужто Россия братушкам не поможет, — доносился голос Лютикова. – Дай срок, — сказал солдат.
— Ровняйсь! Разговорчики!- командует Андрей.
Солдаты умолкают, и долго идут молча.
Ших. Ших. Ших, — скрепит песок под сапогами, опорками, рваньем, обутом на полотенца вместо обмоток.
— Знать бы, на какой станции сапоги стоят, — говорит кто-то.
Горошин молчит. Он не хочет вступать в дискуссию. Не по чину.
Тысяча девятьсот четырнадцатый год. Начало.
Генерального Штаба полковник Головин Н.Я. потом напишет — «Фраза, звучавшая на митингах семнадцатого года, когда нежелавшие драться солдаты говорили «Мы вятские, тульские, пермские. До нас немец не дойдет» очень часто теперь цитируется. Но при этом забывается, что она произнесена только через три года кровавых усилий после того, как Революция опрокинула установленный государственный порядок и после того, как
-52-
началось общее государственное разложение». А пока они идут исполнить свой человеческий и христианский долг.
Идут на помощь тем, кто через три года станет посылать в Россию французских, английских, итальянских солдат, чтобы они отблагодарили русских за Марну, где германские армии потерпели поражение и вынуждены были снять с Западного Фронта два корпуса и кавалерийскую дивизию, тем самым, ослабив тяжесть французского сопротивления.
Ближе к вечеру, после только что закончившегося очередного привала, разнесся слух, что Первая Армия под командованием генерала Ренненкампфа, вступила в соприкосновение с германскими частями 8-й Армии в районе Гумбиннена и Голдапа, что она отразила все атаки Германской Армии, состоящей из четырнадцати пехотных и кавалерийской дивизий, нанесла 8-й Армии большой урон и вынудила ее отойти за Вислу.
-Ну, теперь, братцы – мы, — сказал Соленов. – Не посрамим Россию, — опять сказал он, крестясь крупным крестом. И еще совсем недавно радостное оживление на лицах сменилось общей сосредоточенностью.
— Подтянись, — скомандовал Андрей. Но уже несколько минут назад люди сами пошли быстрее.
Оборонительная линия была обозначена редким леском. Под ногами – песчаник, вода, глубже – глина. Отказавшись от отдыха, рассредоточились, стали окапываться. Все, что по линии обороны было правее, было сырым. Дальше – больше. Вскоре взгляд уперся в обширное, еще не вполне сформировавшееся болото. В том смысле, что под ногами было что-то еще похожее на твердь. Но окапываться здесь было уже нельзя. Вода мгновенно заполняла траншею. Стали искать места, где можно было бы спрятать пулеметы и спрятаться самим. Но, чем больше вправо, тем труднее и труднее было найти место, где это было возможно.
— Если до утра немец не даст о себе знать, у нас будет еще день, чтобы закрепиться, — сказал Соленов, рывший траншею метрах в двух от Горошина.
— Откуда знаешь? – спросил его кто-то.
— А так. Знаю. Германец он все больше по ночам. Дружок один мне рассказывал. Где-то он с ним встречался. А может, и врет, — пожал плечами Соленов.
— Ну, что? Шабаш, ребята. Дальше некуда. Дальше – вода, — наконец, опять сказал кто-то.
— Мало, — проговорил, оценив глубину, Чистилин. И поднял голову.
Над леском летела стая уток. И вдруг вверх полетела земля, корни деревьев, люди, части людей, вздымающаяся столбами, смешанная с кровью, вода. Горошин посмотрел направо. Там, совсем близко от него, лежал убитый Соленов.
— А-а-а, братцы, — неслось слева, справа, сзади и впереди.
Вот, что значит до двухсот тяжелых орудий на участке фронта в три версты, подумал Горошин. Он знал эти цифры из штабных сводок. А у нас, по всей Армии, в составе семи корпусов, на двести верст – не более четырех тяжелых орудий.
Схватившись за ивовый куст, находясь в почти заполненном водой окопе, рядом с чьей-то оторванной рукой, Андрей изо всех сил кричал «Ложись» мечущимся и гибнущим на его глазах людям. Зная тактику немцев из военной науки, Андрей понимал, что немцы уже здесь, метрах в стах. Они уже подползли своими передовыми частями к нашим окопам, чтобы быть готовыми немедленно, после того, как тяжелыми орудиями они
-53-
выбьют в окопах всех, занять их. А затем, подтащив «хвост» — тяжелую артиллерию, бить по следующим позициям, пока ни уничтожат всех. И тогда, заняв и эти, последние, окопы, они снова подтащат свой «хвост», и будут продолжать держать под жестким огнем расположение наших батарей и легкую артиллерию. А потом будут сидеть в воронках изрытой снарядами земли и расстреливать в упор наши контратаки, если таковые будут предприняты. Потом этот «зверь» снова подтянет свой хвост и двинется дальше, поскольку у нас тяжелых орудий, по сути, нет. Не зная, как спастись от этого непрекращающегося огня, люди продолжали метаться, проваливаясь в болоте, увязая в нем и погибая тоже в нем. И каждый надеялся все-таки добежать до хоть какой-нибудь тверди. Но и здесь спастись было невозможно. Ни о каком боевом порядке не могло быть и речи. Все надеялись на скорый подход Ренненкампфа, который должен был прийти для соединения с Самсоновым. Но с каждой минутой держаться было все труднее. И, наконец, стало невозможно совсем. И когда в окопы стали вваливаться враги, Андрей, уже раненный в плечо и бедро, решил вырваться из-под прямого обстрела и попробовать уйти вправо, через болото. Наудачу поискав глазами Чистилина, которого он все это время не видел, и, найдя его, Андрей рванул его за рукав. И тот, ни слова не говоря, побежал за ним следом, проваливаясь в воду и выбираясь вновь. Они бежали, шли, падали, помогая друг другу. И снова бежали. За спиной, то на короткое время становилось тихо, то начиналось все снова. Но они уже были далеко. Не чувствуя ни ног, ни спины, ни саднящей боли в бедре и шее, Горошин торопил Чистилина и торопился сам.
— Андрей. Андрей Николаич, — говорил Чистилин, то и дело, намереваясь присесть. – Дай отдохнуть. Не могу больше. Верст шесть отмахали. Там уже, наверное, Ренненкампф пришел. Вроде тихо,- говорил он, тяжело дыша и неизвестно почему думая, что, если пришла Первая Армия, то за спиной должно стать тихо.
Горошин не отвечал. Он шел и шел весь в черном и красном от болотной грязи и крови. И перепрыгивая с кочки на кочку, то проваливался по грудь, то, вцепившись последней силой в какой-нибудь куст, выбирался снова. И всякий раз, когда Чистилин просил его остановиться, чтобы отдохнуть, не садился сам и не давал ему сделать это.
— Еще немного,- говорил Андрей. – Я думаю – вон там, там, — говорил он, как заклинанье, показывая куда-то рукой, где было все то же – топь. Но вот впереди показалось озерцо. По озеру плыла утка.
— Это и есть Мазуры? – спросил Чистилин.
— Должно быть, так, — отозвался Горошин. – Хотя, Мазуры – это система озер.
Но, должно быть так,- опять сказал он.
— А вот и утка, — опять сказал он.- Значит – озеро.
— Твердь, понял Чистилин. И упал на спину отдохнуть, глядя в небо.
— Пойдём к озеру. От воды легче будет. Пойдем, — сказал ему Андрей.
— Иди, Николаич, иди. Я полежу и приду, — отвечал Чистилин.
Когда Андрей выбрался из озера, смыв себя кровь и грязь, он услышал стрельбу. Спрятавшись в камышах, увидел немцев. Они шли, сохраняя боевой порядок, прямо к болоту, которое Горошин с Чистилиным только что миновали. Андрей поискал глазами Чистилина. Но там, на дороге, где он оставался, его не было. Немцы шли уверено, стреляли мало и, насколько мог судить Андрей, намеревались пройти болото самым коротким, сквозным, путем, а не поперек, как это сделали они с Чистилиным. Один из
-54-
их, долговязый, с узкими плечами и маленькой головой, прошел всего метрах в трех от его камышового укрытия.
Пройдет много времени, когда Андрей узнает, что, отогнав немцев за Вислу, Ренненкампф преследовал их нехотя, а может быть, не преследовал вовсе. И уж, конечно, не шел на юг, на воссоединение с Армией Самсонова, всё более удаляясь в сторону Кенигсберга. И немцы, поняв это, отменили отступление, прорвались в образовавшуюся брешь между двумя армиями, и окружили большую часть Самсоновской армии. Сам Самсонов, выйдя с адьютантом к молочной ферме Каролиниенхоф, застрелился в лесу, оставив торопливое письмо жене. А о том, что, что в восемнадцатом, Ренненкампф будет арестован ЧК, и расстрелян, Андрей, пожалуй, не узнает и вовсе. Всё еще оставаясь в камышах, от напряжения, усталости и кровопотери, Андрей потерял сознание.
Очнулся он в мансарде. Небольшое, полуприкрытой темной занавесью окно, впускало в комнату едва брезжащий свет раннего осеннего утра. Шевельнувшись, он почувствовал, что не может двигать шеей. Нащупав правой, здоровой, рукой больное место, понял – повязка. Через шею к левому плечу. Плечо горело, увеличившись в объеме раза в полтора. А бедро, откуда совсем недавно ручьем текла кровь, не болело совсем. Наверное, мягкие ткани, подумал он и попробовал встать. Но какая-то сила возвратила его обратно. В перины. Мысленно он насчитал их пять – под головой, под ним самим, в ногах и две сверху
Перина. Никакой ночной или утренний холод, ни мороз, ни влага, ни ветер не могут помешать созидательно-восстановительной работе пуха. Тепло под периной становится сразу, как только она укроет уставшее, измученное холодом или невзгодами тело. И вот уже вы не чувствуете ни боли, ни обиды, ни унижения, а только — разливающиеся повсюду тепло и покой. Вопреки опасности, вопреки обстоятельствам, вопреки жизни, неизвестно почему бросившей вас в эти объятия, за что вы даже не в силах поблагодарить её.
Вообще-то, конечно, надо было бы благодарить гусей и уток, где-то в глубине сознания подумал Горошин – белых и черных, пестрых, с голубыми перышками по бортам, как у кораблей, а так же – рябеньких и всех других, что отдали свои жизни, чтобы ему. Андрею Горошину, было тепло. Потому что птица не живет без перьев. Вот уж воистину – с миру по нитке, а точнее — по перышку, думал Андрей, закрыв глаза и стараясь представить себе, как могла бы называться единица созидательной работы пуха, преобразованная в единицу, восстанавливающую жизнь. А то, что жизнь восстанавливалась, было ясно. Когда он был в покое, то есть не двигался, почти ничего не болело. И только иногда, в забытьи, он слышал почему-то сквозь гусиный и утиный крик, который все время звучал в ушах, нестерпимую, жгучую, нарастающую боль в плече. И тогда перед глазами возникало болото, лица вваливающихся в окоп врагов, оставшийся на дороге Чистилин. Потом боль утихала. И снова вокруг хлопали крыльями и гоготали, будто чему-то, радуясь, утки и гуси, наполняя комнату непозволительными в этот час звуками. Что-то гуси уж очень расшумелись, подумал Андрей и открыл глаза
Солнце было уже в правом, верхнем углу окна, и он понял, что с тех пор, как он проснулся, прошло часа два. Скоро вошел человек, лет шестидесяти, с розовым лицом, в круглых очках и саквояжем в руках. За ним, мелко-мелко семеня, в комнату вошла женщина. Она была заметно старше человека с саквояжем. А черно-белый головной убор и белый передник сразу же предполагали дистанцию. В руках её был предмет, похожий на обычный чайный поднос, накрытый салфеткой.
-55-
И мужчина, и женщина остановились у кровати, где лежал Андрей. Все трое слегка улыбнулись.
— Огнестрельное? – спросил человек в очках женщину в белом переднике.
Женщина кивнула.
— Плечо и бедро, — подтвердил Андрей по-немецки.
— Вы говорите по-немецки? – с повышенной интонацией спросила женщина, впрочем, уже поняв это.
— Это – Герр Шульце, — сказала женщина, показав глазами на доктора. — Он врач.
— Фрау Магда, — в свою очередь представил доктор свою помощницу.
— Горошин, отозвался Андрей.
Фрау Магда подкатила небольшой столик, который был в комнате и которого Андрей еще не видел. На столике завернутые в чистую салфетку уже лежали извлеченные откуда-то инструменты. Достав что-то из саквояжа, обработав спиртом руки и плечо, доктор принялся извлекать пулю.
— До тех пор, пока она там, — сказал он, мельком взглянув на Андрея, — будет плохо. Надо убирать. Еще раз взглянув на Андрея и что-то для себя отметив, он поднес к лицу больного тампон с острым, сильно ударившим в нос запахом. Стиснув зубы, Андрей терпел боль. Извлечь пулю долго не удавалось. И когда, наконец, доктор, удачно подцепив её пинцетом, сделал это, после пронзительной боли наступило облегчение. Исчезло чувство распирания, появилась некоторая свобода движения. Но рана была большая.
— Хорошо, — наконец коротко сказал доктор, оставляя на столе два порошка.
Магда кивнула, согласившись. Потом вытерла лоб Андрея смоченной в уксусе салфеткой, чтобы снять температуру.
— Никуда не выходите, — сказал доктор, обращаясь к Андрею. – Мы обязаны вас, как представителя воюющей с нами страны, сдать немецкому коменданту. Потом – плен, — по-деловому объяснил он. – Лучше, если вас никто не будет видеть. Знает ли об этом Амели? – обратился он теперь к Магде. Магда кивнула, выразив все одними глазами.
— Хорошо,- опять сказал доктор, и, откланявшись, вышел из комнаты.
— Ваш Самсон – капут. Знаете? — спросила Магда, бинтуя рану. – Его люди –
плен, — быстро заговорила она. – Вам повезло, пристально посмотрела она на Андрея в ожидании реакции на то, что она сказала.
Андрей смотрел на неё, не отводя взгляда.
Когда с повязкой было покончено, он спросил –
— Как называется этот город?
— Голдап, — отвечала Магда. – Два дня назад вас привез с озера Томас. Он, правда, ездил на болото, еще дальше. За торфом. Говорит, вы прошли не менее сорока километров.
— Кто это Томас?
— Дядя Амели.
— А кто это Амели, уже откровенно улыбаясь, спросил Андрей.
Магда что-то ответила. Он не расслышал и прикрыл глаза. Минут через пять стало совсем тихо. И от этой тишины Андрей снова открыл глаза. Значит, он уже два дня здесь, в этих перинах, подумал он. Томас, какая-то Амели, доктор. Доктор, должно быть, приглашенный. А вот Магда. наверное, живет здесь. Всё знает. Впрочем, может, и нет, продолжал думать он. С каким удовольствием, почти радостью, говорила она об Армии Самсонова. Может, показалось, подумал он опять, зная, что наверняка – нет. Но тут же
-56-
решил не культивировать в себе неприязни. Он должен быть благодарен. Теперь он снова прикрыл глаза, прислушиваясь, время от времени к возникающей боли в плече. Бедро почти не болело. Начавшаяся сегодня утром пульсация как-то незаметно прошла.
Чтобы удостовериться, он пошевелил левой стопой. И не почувствовал боли.
А мощный поток тепла, идущий от пуха, поселил в нем надежду.
— Как дела? – услышал он вдруг женский голос, удивившись тому, что пропустил момент, когда кто-то вошел в комнату.
Перед ним стояла молодая женщина, почти девочка, в строгом, очень темном, зеленом, как у Анны Филипповны, платье, с небольшим белым, ажурным воротничком. Он молча смотрел на неё, и ему показалось, что он только что, что-то уже сказал ей, а она ответила, хотя на самом деле они не обменялись ни словом.
— Как дела?- повторила свой вопрос девочка, настороженно глядя на то, как он молчит.
— Благодарю. Неплохо, – через паузу сказал он, чувствуя, что хочет пить.
Рот слипся, как бывает от жары или от напряжения. И хотя он чувствовал, что температура спала, пить хотелось еще больше, чем два часа назад.
— Амели, — сказала молодая женщина, представляясь и глядя на него с интересом рыжими, такими же, как её вьющиеся волосы, глазами.
Расчесанные на прямой пробор и лежащие пышными естественными волнами по обеим сторонам лица, слегка схваченные сзади в пушистый пучок, волосы были абсолютным и едва ли ни единственным украшением её миловидного лица. Простой и вместе с тем изысканный стиль, этакий bon shik bon genre, сразу предполагал некое расстояние. А темно-зеленое платье, с белым воротничком в сочетании с рыжими волосами, придавали ей сходство с женщинами позднего Возрождения. Рыжие глаза, рыжие волосы, рыжие ресницы, матовая бело-розовая кожа и доброжелательный взгляд не позволяли отвести от неё глаз.
— Хотите пить?- спросила она, должно быть, поняв это по его пересохшим губам. – Что вам принести?
— Холодной воды, пожалуйста. И еще. Не могли бы вы принести мне газеты?
-Момент, — почему-то обрадовавшись, сказала Амели и легко, как подросток, побежала вниз по лестнице.
Итак, Голдап. подумал Андрей. Восточная Пруссия. Значит, недалеко от нашей границы, мелькнула мысль, за которой тут же захотелось улететь вслед. Он сделал движение левой рукой. Острая боль пронзила лицо и шею. И по-прежнему хотелось пить. Теперь он вглядывался в углы комнаты, которой до сих пор не видел. Темная занавеска на окне, которая утром была полуоткрыта, теперь отдернута совсем, благодаря чему в комнате было много осеннего солнца. Рядом с окном, справа, — небольшой круглый стол. На столе – кованый подсвечник, оловянная кружка. На стене – два портрета. На одном из них – темноволосый мужчина в жилетке и с усами. Поверх жилетки – массивная, металлическая цепь. Принадлежность к какой-нибудь корпорации, предположил Андрей. Налево – камин, закрытый металлической заставкой. Рядом – старинная, черная, каминная кочерга. Здесь же, в левом углу комнаты – ярко раскрашенный сундук. Он знал, что в Германии сундук отражает многое. Это — и характер живущих здесь людей, и природа страны, и её история, и её менталитет. Как –
-57-
живопись в Италии, театр во Франции, литература в России. В немецких сундуках – поэзия быта, расписанная яркими красками. Простые, но состоятельные, бюргеры – купцы и мещане, обставляли свою удобную жизнь простой, но добротной утварью. И гармония этой утвари – тоже простая. Она постоянна и предсказуема, потому что несет в себе здоровое мещанское начало. И потому шедевр, в который она воплотилась – тоже практичный и здоровый. Это – склад, амбар, сооружение, состоящее из черепичной крыши и кирпичных стен, сундук. В таком виде все эти вещи пережили века и приобрели налет очарования и сентиментальности.
— Ваша вода, — сказала Амели, входя в комнату и уже ставя большой стеклянный кувшин на стол. — Сейчас будут газеты, — опять сказала она. – Томас, — не договорила она, кивнув на дверь. Андрей понял – газеты принесет Томас. Увидев воду, он слизнул с языка что-то мешающее ему говорить, потянулся к кувшину, но встать по-прежнему не смог. Амели подошла, подняла его за левое плечо, поддержала спину, чтобы он мог напиться.
— Благодарю, — сказал он, с силой откидываясь назад.
— Я думаю, принести вам гонг, — неожиданно сказала Амели.
— Чтобы я мог дать знать, что не сбежал? – с трудом улыбаясь сквозь гримасу боли, спросил Андрей.
— Чтобы вы всегда могли позвать меня, — объяснила Амели. – Я буду помогать вам, — сказала она так, будто только что решила это.
— Судя по всему, это надолго, — с заметным сожалением сказал он, Глядя на Амели, надеясь уловить по её лицу мнение на этот счет. – А здесь, кто-нибудь? — что-то не договорив, обвел он комнату взглядом.
— Нет, — покачала она головой. – Не беспокойтесь. Здесь никто не бывает. Только Томас. Из тех, кого вы еще не видели. Но он добрый. Он тоже воевал. Правда, с французами. И тоже был ранен.Андрей с пониманием кивнул, прикрыв глаза. Ему снова стало хуже. Он опять почувствовал температуру, но старался поддерживать разговор.
— Вам удобно здесь? – спросила Амели, пересев теперь в плетеное кресло, стоявшее у кровати, слева. Андрей снова открыл глаза, и, увидев её теперь, не справа, где она была несколько минут назад, а слева, вздрогнул.
— Вполне, — отвечал он. – Спасибо. И опять прикрыл глаза. Что-то, осознав, Амели поднялась и, пообещав принести гонг, ушла.
— А газеты? – спросил он, когда дверь уже закрылась. И почувствовал, что теперь, когда она ушла, ему стало немного легче. Но не надолго. Теперь пришло другое. Он впервые за все последнее время подумал о том, в какую скверную историю он попал, и как нескоро ему удастся, если вообще удастся, выбраться. Даже если лечение пойдет более или менее благополучно, он не может легализоваться здесь до тех пор, пока ни кончится война. По законам военного времени он должен быть интернирован. А значит – плен. Уходить нелегально самому – большой риск. Документы потеряны где-то в болоте. Он хорошо помнил, что, когда они с Чистилиным увидели озеро, оба были в одних рубахах. Оставалось одно – как можно скорее выздороветь и надеяться на лучшее. Не видя никакого другого способа поскорее уйти, он уснул, с удовольвствием отдав свое тело перинам. Потом он слышал, как приходила Магда. Он узнал её низкий, почти мужской, голос. Она поставила на стол новый кувшин с водой. Он понял это по стеклянному звуку, возникшему от прикосновения кувшина к подставленному под него блюдцу. Потом Магда говорила с кем-то о газетах.
-58-
— Положи их сюда, поближе, вот сюда, — говорила Магда кому-то. — Сейчас он все равно читать не будет, а когда проснется, увидит их на столе.
— Когда он проснется, будут другие газеты, — возразил мужской голос. И Андрей подумал во сне, что это, должно быть, Томас. Потом, уже совсем поздно, приходила Амели. Она постояла у кровати, распространяя в комнате запах какого-то душистого бальзама, льющегося от ее зеленого платья с белым воротничком. Он представлял себе это по памяти, не открывая глаз. Даже тогда, когда она давала ему порошки, опять приподняв плечо. Потом ушла и Амели. И он снова остался один, радуясь во сне тому, что до утра его никто тревожить не будет. Спал он плохо, все так же, продолжая все слышать и ощущать. И лишь под утро уснул, как ему показалось, по-настоящему. Хотя по-прежнему возвращался к одной и той же мысли – болит или не болит плечо.
На Викторию народ стал прибывать с утра. Редкие, стремительно уплывающие облака и открывающееся за ними, словно большая вода, свободное ясное небо обещали хороший день.
Праздник Фонтанов. У всех вместе и у каждого – свой. На скамье справа, у самого большого фонтана, уже сидела Катерина. Рядом с ней — Бурмистров. Он внимательно слушал, о чем говорила она. Незнакомая, но уже всем известная, женщина с седой челкой, о чем-то рассуждала, стоя рядом с человеком в оранжевом пиджаке. Она явно кокетничала, время от времени смеясь. Но говорила и смеялась она одна. Цаль только слушал, то и дело, поглядывая по сторонам, будто ища кого-то. Тогда женщина с челкой умолкала, ожидая момента, когда она снова сможет рассчитывать на его внимание.
— Ну, слава Богу, – сказала Катерина, увидев, Горошина. – Наконец-то.
Михаил был в синих, вельветовых, джинсового покроя, брюках и плотной хлопковой серой рубашке.
— Да, давно не виделись, — согласился Горошин. – Ну, как? – спросил он о Катином муже. И она поняла его.
— Немного лучше. Врачи обещают отдать домой. Завтра заберу, — сказала она коротко. – Ты-то, как? – в свою очередь спросила Катерина, — хотя вижу. Молодой, красивый, — почему-то улыбалась она. – Вот кого надо посылать в Грецию, а не Таньку твою, — обернулась она к Бурмистрову, смеясь, обнажая свои безукоризненные зубы.
Горошин посмотрел на Сашку.
— Пусть её, — по своему обыкновению сказал Михаил.- У меня лужайка есть, — проговорил он так, что все поняли – он сказал правду.
Некоторое время молчали.
Мимо шли, сидели на скамьях, собирались в группы, разговаривали старики, люди помоложе, дети. Здесь же, рядом – собаки и голуби..
Всем было хорошо в это летнее утро. Дети подбегали к фонтанам, подставляя воде руки, головы, лица. Старушки макали в прохладную воду платочки, чтобы охладить то, что накалилось. — Ребята, Буров идет, — первой увидела Бурова Катерина. – Ну, что, все? — обвела она присутствующих взглядом.
— Нет, не все, — сказал кто-то рядом. Михаил обернулся. Это был Пер. Улыбаясь, кивком головы он приветствовал присутствующих.
-59-
— Вы мне нужны, — сказал Пер человеку в оранжевом пиджаке, в черную полоску, с собакой, подходя, однако к Горошину.
Полосатый кивнул и взял на руки шпица, потому что тот стал бегать кругами и по-щенячьи скулить. Горошин посмотрел на подошедшего к нему Пера вопросительно, но ничего не сказал.
— Приветствую вас,- сказал ему Пер.
-Какая прекрасная сегодня погода, не правда ли? – пошутил Горошин. И оба рассмеялись, как это делают люди, которые хорошо понимают друг друга.
— Я могу быть вам чем-нибудь полезен? – нетерпеливо спросил Координатора Полосатый. И Горошин впервые услышал его тихий, как у самого Координатора, но еще более бесстрастный голос. Интересно, какие чувства он испытывает, извлекая корни из иррациональных величин, подумал Горошин о Цале, продолжая вслушиваться в разговор.
— Вы опять мне нужны, — будто слегка извиняясь, проговорил Пер, — Я многого у вас здесь не понимаю. В прошлый раз я вас не нашел.
— Я всегда здесь, отозвался Цаль, поглаживая собаку. Шпиц, отвернувшись от Пера, смотрел совсем в другую сторону, казалось, одним только ухом, которое то поднималось, то опускалось, наблюдая за Пером.
— Я всегда здесь, — еще раз сказал Полосатый, — Прихожу вечером, бываю здесь всю ночь. И ухожу только на два часа днем, чтобы поспать. Но и эти два часа не могу полностью отключиться. С тех пор, как я удалился от дел, я почти не сплю. Все, кажется, что если даже ненадолго уйду, что-нибудь случится. Думаю, это — предчувствие.
— Или болезнь, — сказал Пер, кивнув.
Цаль вздрогнул, долго смотрел на Пера, но промолчал.
— А между тем, дело срочное – проговорил Пер о своем, уже уводя Полосатого в сторону. Теперь их разговор никто не мог слышать. И Горошин удивился этому безропотному повиновению Полосатого, хотя предположить что-нибудь конкретное не мог.
— Скажите ,доктор, — спросил Пер Полосатого, когда они отошли к Триумфальной колонне, на фоне которой оба казались намного значительней.
— Я хотел бы знать, — снова заговорил Пер. – В какой мере вы владеете информацией о процессах, происходящих в вашем городе?
— Вы же знаете. Я – доктор экономики, — отвечал Цаль. – Если вам надо рассчитать коэффициент инфляции на ближайшие пятьдесят лет, то я к вашим услугам.
— Где тут Бюро Пропусков? – неожиданно спросила проходившая мимо и вдруг остановившаяся женщина в белых брюках, в окружении пестрой толпы людей, глядя на Пера. Рядом с женщиной явно нервничала крупная пожилая дама. Пер что-то ответил.
— Что? – не поняла женщина.
— Там, за Площадью. Во-он, видите, Бюро Пропусков, — повторил Пер.
— Это там, где уже нет фонтанов? – спросила теперь пожилая дама.
Пер кивнул, и снова повернулся к Цалю.
— Фонтанов там действительно уже нет, — пробормотал Пер, будто самому себе.
— А что там есть?, — опять спросила дама, пройдя шагов пять и опять обернувшись.
-60-
— Идемте, идемте, мама, — тянула ее за собой женщина в белых брюках.
Недоуменно передернув плечами, дама медленно пошла за женщиной.
Горошин тоже понял, куда направлялась вся эта компания, и, поглядев в сторону Бюро, заметил, что длинная очередь движется довольно быстро.. Но поскольку слышать, о чем говорили Пер и Полосатый, он теперь не мог, он время от времени поглядывал то на Катерину, то на Бурмистрова. Рядом с Катериной теперь молча сидела женщина с челкой, бросая взгляды в сторону Триумфальной колонны.
— Доктор, — говорил, между тем, Полосатому Пер, — я хотел бы знать, что это за яркое зеленое свечение в восточной части города. Во-он, там, — показал он глазами куда-то туда, где Цаль никакого светящегося пятна никогда не видел.
— Вы уверены? – усомнился Цаль. – Я как раз живу в том районе. И никакого…
— Абсолютно уверен, перебил его Пер. – Я должен знать, что это за зеленое пятно и откуда свечение. Я вчера летел с Пикадилли и опять его видел. Правда, было почти темно. И облачность, — объяснял он. – Может быть, это фосфор?- с минуту помолчав, предположил он. — Или еще что-нибудь? Мы должны быть уверены, что это никому не угрожает.
— Там – жилые кварталы. Ничего, из того, что вас интересует, там наверняка нет.
— Я должен знать все, — медленно сказал Пер, не сводя с Полосатого глаз — Вы же хотите получить обратно свои фамильные бордели на Корсике, которые у ваших предков отнял Бонапарт? – все так же пристально глядя на Цаля и поигрывая модуляциями в голосе, спросил Пер. – В пользу своего брата, медленно, словно напоминая и оставляя время на размышление, договорил Координатор. — Я должен знать все, — опять сказал он.
— Доктор, можно вас спросить? – обнаружилась вдруг издалека женщина с челкой, должно быть, уже устав ждать Полосатого. А поскольку расстояние было значительное и сказано было довольно громко, все мгновенно насторожились.
— Можно вас спросить? – опять проговорила женщина с челкой.
— Да, дорогая, — отозвался Цаль издалека, продолжая говорить с Пером.
— Я хочу спросить, откуда берется перхоть? – проговорила женщина, тряхнув заслуженной челкой.
— Я, дорогая, доктор экономики, а не медицины, — с видимым сожалением отвечал Цаль все так же издалека. – Так что не по адресу. Долгий, будто чего-то не понимающий взгляд, отвисшие углы рта и мгновенное разочарование женщины вызвали у Горошина жалость, и он подумал, как это хорошо, что в седой челке не видна перхоть. А значит, на свете есть справедливость. А Пер продолжал что-то говорить Полосатому. И тот слушал, отрицательно покачивая головой.
Солнце было уже высоко. Становилось жарко. Взглянув на Бурова – он уже во второй раз подходил к фонтану – Горошин подошел к воде тоже.
— Ну что, Буров, жарко? – просто так спросил он.
— Жарко. И суетно как-то. И от этого еще жарче, — отвечал Буров.
— Все куда-то торопятся. Чего-то хотят. Кто – удовольствия, кто праздника, кто спасения, — договорил он после небольшой паузы. – Вон, очередь занимают, — кивнул он в сторону Бюро. – И только мы с тобой, капитан, — как когда-то на танковом марше, обратился он к Горошину – ничего не хотим.
Хотя роман ещё не прочитан, я напишу комментарий здесь, сейчас, а то потом уже что-то забуду из того, что творится в моей голове.
.
В этом романе удивительным образом переплетаются разные временные пласты – и война с Германией четырнадцатого года (а ведь скоро уже сто лет этим событиям), и Великая Отечественная, и наши годы – тоже время перемен. И всё это – не глазами холодной истории, не сухим пересказом человека, изучившего вопрос, а как бы изнутри, из самого сознания, и даже – подсознания людей, являющихся или являвшихся прямыми участниками тех событий.
И связь поколений здесь тоже занимает немаловажную часть повествования. Несмотря на то, что Михаил – очень положительный герой, у меня к нему есть некая «претензия»: сам –то он получил от родителей то, что должен получить ребенок – знания о своих предках — родителях, бабушках, дедушках и т.д.; осознание своей причастности к большой семье, ощущение продолжения всего рода, частичкой которого он является… Он вспоминает наставления отца, который учил его быть Человеком с большой буквы; бабушку, учившую его мягкости и компромиссности… Но вот сам-то он ничего не дал своему сыну, которого не растил, не воспитывал, и даже не хотел о нём знать, потому что, видите ли, неправильно выбрал женщину, которая впоследствии родила ему этого сына. А сколько таких прерванных цепочек претерпела Россия и в связи в войнами, и в связи с революцией, и в связи с репрессиями? Наоборот бы: раз уж повезло остаться в живых, так будь любезен отдать долг своим собственным детям, дай им то, что должен, не досадуя на неправильный выбор матери для своих детей.
.
Историческая ценность романа тоже налицо. Особенно мне нравятся некоторые детали, такие, как, например, о войне четырнадцатого года:
.
«Зашевелились, задвигались солдатики, поднялись русские люди помогать своей подружке Франции. Ату, его, германца, ату! Ишь, чего удумал. Курляндию ему. Лифляндию, Эстляндию. Ничего, авось Бог поможет. Вот подсобим Франции. А потом и Сербии поможем. То их всё турки били. А теперь вона и германец туда же. Неужто Россия братушкам не поможет, — доносился голос Лютикова. – Дай срок, — сказал солдат.»
.
А поражают, просто ввергают в шок, такие строки:
.
«- Да вот, господин прапорщик, все хочу спросить, — опять подал голос Соленов, обращаясь к Горошину, — Когда ж сапоги дадут. Мне эти полотенца на ногах только итить мешают. Помочь-то оно чего ж не помочь, — договорил он, глядя на Горошина коричневым глазом…
.
… в войсках не справляются с продовольствием. Люди голодают. У многих нет обуви. Нет связи командования с войсками. Не хватает офицеров…
.
… А одна стрелковая бригада с начала войны никак не могла получить укомплектование. Потом прислали четырнадцать тысяч (!) человек без ружей (!), коих сразу же зачислили в число «ладошников», которые, не имея винтовок, только и могли, что в ладоши хлопать, отгоняя врага. И если пришлось бы уходить, надо было бы уходить, не отстреливаясь. Нечем…
.
Вот, что значит до двухсот (!) тяжелых орудий на участке фронта в три (!)версты, подумал Горошин. Он знал эти цифры из штабных сводок. А у нас, по всей Армии, в составе семи корпусов, на двести (!) верст – не более четырех (!) тяжелых орудий.»
.
Восклицательные знаки в скобках мои – прошу прощения, не удержалась…
Обязательно прочту весь роман до конца.