В квартиру бойко постучали. Муза Алексеевна, тяжело ступая, прошаркала к дверям. Остановилась. Прислушалась.
— Кто здесь? – с тревогой спросила она, хотя и ждала сегодня социального работника. Старуха опасалась мошенников. Шутка сказать! — она, одинокая пожилая женщина, являлась собственницей двухкомнатной квартиры в Москве, пусть и на окраине.
— Муза Алексеевна, меня зовут Одинцова Елена Сергеевна. Я из соцзащиты вместо Ольги Васильевны, — отрапортовал звонкий голос по ту сторону.
Нового соцработника предупредили, что Воронцова Муза Алексеевна — клиент сложный, характер у неё вздорный, порой просто невыносимый, зато бабушка не требует ухода, по дому все делает сама, за продуктами и в ближайшую аптеку ходит сама. Всего-то и надо раз в месяц съездить в центральную аптеку за особым лекарством по льготному рецепту да поменять книги в библиотеке в неделю раз. Очень уж любила клиентка читать. Для Елены Сергеевны, разведенной женщины с ребенком, это был идеальный вариант подработки.
— Постой пока, — старуха подошла к комоду и достала из верхнего ящика тетрадный листок, сложенный вдвое. На нем крупными буквами было выведено: «Елена Сергеевна Одинцова. 38 лет. Соцзащита».
Муза Алексеевна вернулась к двери, шумно сняла цепочку с замка, дважды крутанула диск. Замок отзывчиво щелкал. Она с силой потянула дверь на себя. Перед ней стояла маленькая хрупкая девушка, лет тридцати, с выразительными темными глазами и ярко накрашенными губами. Одета она была, по мнению старухи, нескромно, даже вызывающе: аляповатое коротенькое платье с открытыми плечами и глубоким декольте, прям до самых женских прелестей. В ушах болтались длинные сережки, на запястье – разноцветные браслеты. В руках она держала букет молочно- белой сирени и небольшой тортик, аккуратно перевязанный розовой лентой. «Елена Сергеевна…Пигалица!» — разочарованно подумала Муза Алексеевна.
— Здравствуйте, Муза Алексеевна! – торжественно произнесла Одинцова, вошла в квартиру и протянула подарки. – Это вам! Поздравляю вас с Днем рожденья!
Старуха нахмурилась, поправляя высокую прическу из седых волос, и пододвинула ногой мохнатые тапки:
— Надевай-те. У меня полы холодные, — и, не дожидаясь гостью, отправилась на кухню.
Несколько сконфуженная Елена Сергеевна легко сбросила туфельки и сунула ноги в тапки. Её маленькие ножки смотрелись в этих космогонических чунях нелепо. Она просеменила по длинному коридору за хозяйкой. Из кухни аппетитно пахло пирогами.
— Садитесь, — Муза Алексеевна, не поворачиваясь к гостье, выбросила руку вбок, указывая на табурет, покрытый пестрым вязаным ковриком. Такими ковриками были украшены все табуреты. Старуха вязала их сама. Будучи швеёй, она любила украшать квартиру ярко, празднично, но со вкусом. Несмотря на то, что маленькая кухонька давно не видела ремонта, она была по-домашнему уютная, спокойная и основательная, как её хозяйка, с довольно массивной деревянной мебелью. На окнах висели нежного персикового цвета шторы с внушительным бежевым ламбрикеном с кистями. На стене располагалось необычное панно из ярких разномастных пуговиц. Старенький «Саратов» украшала соломенная ваза в форме греческой амфоры. На шкафах стояли всевозможные декорированные стеклянные баночки с крупами. На подставке возле окна в большом вазоне росла шикарная юкка.
Муза Алексеевна без слов забрала у соцработника сирень, сунула букет в трехлитровую банку и поставила её на подоконник. Сирень наполняла кухню нежным, сладковатым цветочным запахом.
— Последняя в этом сезоне! – рекламно объявила Елена Сергеевна, торжественно улыбаясь.
— А мне хоть первая, хоть последняя, — равнодушно буркнула старуха, заглядывая в духовку. – Не люблю сирень.
— Простите, я не знала, — растерянно пролепетала молодая женщина.
— Откуда тебе знать, — окончательно перешла на «ты» старуха. – Ольга Васильевна, та знала. Почти пять лет меня навещала. А тебе все едино: розы ли, сирень. Торт я не заказывала, оплачивать не буду.
Старуха посмотрела на Пигалицу орлиным взглядом, словно хотела клюнуть. Лицо её было суровым, но вызывающе красивым: черные брови редкой выразительности, пронзительные, слегка уставшие зеленые глаза, прямой нос, тонкие губы. Она стояла статная, прямая, как статуя Свободы, в длинном серебристом халате с воланами. Ей удивительно подходило ее имя — Муза Алексеевна. Ни Муза, ни Музочка, а Муза Алексеевна и точка! Впрочем, она могла зваться и Домной или Властелиной, настолько была домовитой и властной.
Елена Сергеевна чуть было интеллигентно не взорвалась, но сдержалась:
— Торт купила я сама. Это «Прага». Ольга Васильевна сказала, вы её любите.
— «Прагу»-то? Люблю. Хотя, нынче уж не та «Прага»: коньяка туда не кладут, вместо шоколада пластилином поливают, — Муза Алексеевна достала большие белые кружки в красный горох и тарелочки в тон. – Сбежала-таки Ольга Васильевна на пенсию. Не выдержала.
— Так ведь у неё внук родился. Сами понимаете, какая теперь работа, — как бы оправдывая предыдущего работника, пояснила Одинцова.
— Не понимаю, — глухо отрезала старуха. – Не было у меня ни дочек, ни сынов. Откуда внукам взяться? Мужья были. Два. Один пьяница горький, так и утоп в алкоголе, не выплыл. Захлебнулся до смерти. Второй в электричке умер. В первом вагоне. Он всегда в первый вагон садился, там народу поменьше было, дышать полегче. Легкое у него простреленное. С войны еще. Двадцать лет уж как Петечка мой в раю.
Старуха села, помолчала немного, разрезала торт, потом стала разливать чай из пухлого блестящего самовара.
— У тебя-то есть дети? – спросила Муза Алексеевна, ставя перед Одинцовой чай и тарелочку с большим куском торта.
— Есть. Сын Алешка. Восемь лет, в третий класс перешел. Это он вам сирень рвал. Самую красивую хотел…с верхушек.
— Вот как, значит, — старуха внимательно посмотрела на банку с сиренью. – Выходит, эта сирень — Алешин подарок. Папку моего тоже Алексеем звали. Очень я папку любила. До дрожи, с девчачьей преданностью и обожанием. Он работал механиком в автоколонне. Придет домой, от него соляркой несет. Мама и бабушка фукают, носы зажимают, а мне нравится. Я на шее у него повисну и целую, целую. Петя, второй мой муж, на него похож был.
Она посмотрела перед собой влажными глазами, отхлебнула чай и придвинула к себе тарелочку с кусочком «Праги».
— Дорогая Муза Алексеевна! Вы простите, если я что-то делаю не так. Я искренне хотела поздравить вас с Днем рождения. Честное слово, — молодая женщина виновато улыбнулась, будто завалила квалификационный экзамен.
Старуха посмотрела на неё долгим изучающим взглядом, будто проверяла её «честное слово».
— Чем ты виновата? Что я сирень не люблю и свой День рождения? Так то война виновата, — старуха длинно вздохнула. – Двадцать первого июня сорок первого мне исполнилось шесть лет. Лето в тот год запоздало, вовсю цвела сирень: розовая, фиолетовая, белая. Запах под окнами нашей квартиры был пьяный, дурманящий, сладкий. Отец, наверное, оборвал всю сирень во дворе и ввалился в квартиру со здоровенной розово-фиолетовой охапкой. Такой огромной, что его самого и видно не было.
Муза Алексеевна улыбнулась, глаза её стали ярко-зелеными и счастливыми, будто она вернулась в праздничное довоенное детство. Елена Сергеевна сидела тихо, неслышно отхлебывая чай, – ждала продолжения.
— Мама сшила мне платье из нежно-голубого набивного креп-жоржета с яркими васильками, с рюшами, драпировочкой, рукавами-фонариками. Связала беленький воротничок с помпонами. Бабуля еще зимой купила мне на вырост голубенькие хромовые сандалеты с перламутровой застежкой. В общем, я была такая красавица, что и описать невозможно! – старуха даже помолодела лицом. – Меня повели в цирк первый раз в жизни на утреннее представление. Там были воздушные гимнасты, фокусники, клоуны, танцующие обезьянки, огромный слон! Но больше всего меня поразили фееричные костюмы! Это такой праздник, такое волшебство. Много красок, цвета, блеска! У меня появилась первая в жизни красивая мечта — буду артисткой цирка! Все были счастливы: папа, мама, бабушка, я. Все. У нас была маленькая, но дружная семья. Мы любили друг друга. Я больше всех любила папу, а меня любили все, особенно бабушка. Внуков почему-то всегда любят больше, чем детей.
— Это правда, — утвердительно закивала Елена Сергеевна. – Бабушка до сих пор меня защищает, а мои родители обожают сына без меры, словно он пуп Земли… И что же было дальше, Муза Алексеевна?
Старуха молчала, плотно сжав тонкие губы, отрешенно смотрела сквозь Одинцову.
«Перебила, дура! Зачем было влезать своими глупыми репликами?!» — мысленно шипела на себя Елена Сергеевна, виновато пряча глаза.
Потом вдруг громко, чеканя слова, как из репродуктора:
— Дальше была война… Знаешь, чем пахнет война? Сиренью. Розовой, белой, фиолетовой…Она так буйно цвела в сорок первом. Последнее, что я запомнила из мирной жизни, была сказка «Цветик-семицветик». Мне её на ночь читал папа. Вообще-то папа чаще всего мне не читал, а рассказывал на ночь сказки. Это мне нравилось больше. Я всю войну мечтала найти такой Цветик-семицветик. С ним ничего не страшно:
Лети, лети, лепесток,
Через запад на восток,
Через север, через юг,
Возвращайся, сделав круг.
Лишь коснешься ты земли —
Быть по-моему вели.
Целых семь раз по-моему… Тогда все было бы по-другому. Как на той фотографии, — старуха тяжело поднялась и растворилась в темноте коридора. Из комнаты послышался скрип половиц. Она вернулась на кухню с фотопортретом в деревянной рамке. — Вот она, вся моя жизнь, — папка, я, мама и бабуля. Это мой последний день рождения…
Елена Сергеевна посмотрела на старое поблекшее фото. На нем хорошенькая темноволосая девочка в белой панаме и том самом платье с васильками на коленях у любящего отца. Рядом красивая молодая мама в модной шляпке и дородная бабуля с пронзительными глазами. И счастье. Живое, настоящее, без ретуши и фотошопа. Последнее счастье старухиной жизни. Потому что дальше жизни не будет. Будет война.
— Сначала я не боялась войны. Взрослые плачут — война, а мы играем в войну. Недалеко от нашего дома был парк. Вот там мы и играли. Мы представляли, что война обязательно должна быть в лесу, как в сказках – все самое страшное происходит в лесу, а во дворе – мир. Никто не хотел быть немцем, все хотели быть красноармейцами, разведчиками. Мальчишки кричали: «Ура!», шли в атаку с деревянными ружьями, ползли по-пластунски, вместо гранат бросали камни в невидимого противника, как будто он прячется за деревом. Девочки были медсестрами, бинтовали полосками ткани голову, руки, ноги. Однажды я взяла у мамы красную помаду, чтобы нарисовать на белой ткани кровь. Такой тканью я перевязывала мальчишек. Мама меня не ругала, только прижимала к себе крепко и плакала, — Муза Алексеевна горько улыбнулась. – Мама и бабушка много плакали…каждый день, особенно, когда папа уходил на фронт. В этот день я повисла у папы на шее и не отпускала, целовала, целовала его, а он меня держал, как драгоценность, и тоже целовал. Так и ходил со мной. Глаза у него блестят от слез, он рукавом вытирает… Я и сейчас вижу его глаза. А потом как уходить, спустил меня и долго целовал маму и бабушку. Целовал лицо, руки. Никогда он нас столько не целовал – каждую секундочку. Потом вышли все во двор его провожать, мама меня за руку держит, а я вырвалась и опять повисла у папы на шее и не отпускаю, ревом реву: «Папочка, миленький, не уходи! Я тебя всегда-всегда слушаться буду!». Он меня от себя оторвал и быстро пошел, даже побежал. Я за ним. Кричу, плачу: «Папа! Папа!». Мама с бабулей за мной бегут и тоже плачут: «Муза, Музочка!». А он закрыл голову руками и еще быстрей побежал и даже не оглянулся. Боялся оглянуться. Я поняла, что война – это, когда нет папы.
Муза Алексеевна вынула из кармана платок и приложила к глазам. Выдохнула надрывно:
— С тех пор я в войну больше не играла. Я молилась. Бабушка меня научила. Встанем с ней на колени перед иконами и молимся. Она длинно: «Отче наш, Иже еси́ на небесе́х! Да святи́тся имя Твое́, да прии́дет Ца́рствие Твое, да будет воля Твоя… Живый в помощи Вышняго…Ненавидящих и обидящих нас прости, Господи Человеколюбче… » А я коротко: «Господи, Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй нас всех и убереги моего папочку!» или «Пресвятая Богородица, спаси нас!» Только папка наш все равно не вернулся. Похоронка на него в сорок третьем пришла, а я еще долго не могла представить его неживым. Я тогда подумала: «Может, я плохо научилась молиться?» и стала молиться длинно, как бабушка, чтобы война быстрей закончилась, и мама больше не вздрагивала и не плакала по ночам.
Муза Алексеевна отвернулась и долго смотрела в окно. В ней жила война, горькая, жестокая, оглушительная. Война – это учебник истории её, старухиной, жизни. С годами страниц в нем только добавлялось.
Одинцовой стало жарко, глазам – больно и неудобно от слез. Она наклонила голову вниз, перед глазами поплыл «мраморный» рисунок столешницы, предметы на столе троились, двоились, размазывались их очертания. Слезы предательски скатывались по щекам, оставляя за собой дорожки. Она быстро размазывала их обеими руками. Вспомнила мраморный памятник деду, ветерану войны, черные траурные ленты: Помним. Любим. Скорбим.. Стало мучительно стыдно, противно от собственной лжи. Прошло почти три года со дня смерти деда, а она после похорон так ни разу и не была на могиле. Ребенок, работа, личная жизнь, вернее, её отсутствие, другой город, наконец, аж в двухстах километрах от кладбища. Тысяча глупых причин. А ведь когда она была маленькая, просила несколько лет подряд у Деда Мороза ногу для дедушки: «Дорогой Дед Мороз! Очень прошу тебя, верни моему дедушке ногу. Пусть завтра она будет лежать под елкой, а то ему больно ходить на протезе». Помогала деду аккуратно укладывать на антресоли спички, соль, папиросы. Бабушка ругалась: «Чего ты старый ерундой маешься? И ребенка маешь? Не война, чай!». Дед буднично отвечал: «Люди – твари переменчивые. Сегодня мира хотят, завтра – войны». Смирившись, бабушка махала рукой. Что с ним поделаешь? Так и осталась в нем эта треклятая война. Не перехитришь её, не спрячешься.
Что же случилось с хорошей девочкой Леной? Когда она перестала любить, жалеть? Она взрослела и все реже навещала деда. А однажды вместо ноги, девочка попросила у Деда Мороза кассетник – модную по тем временам вещицу. И ей не было стыдно, потому что она перестала верить в Деда Мороза. Наступил синдром хронической индифферентности — первый признак равнодушия.
Неожиданно старуха как-то вся выпрямилась и живо произнесла:
— Чего чай не пьешь? К торту не притронулась? Давай-ка свеженького подолью.
Она подлила в кружку горячей воды из самовара.
— Спасибо, спасибо, достаточно. Я люблю холодный чай, — Елена Сергеевна смущенно заулыбалась.
— А знаешь что, дорогая Елена Сергеевна? Ну её, «Прагу» эту! У меня пирог с капустой и яйцом. Вот уж где ум отъешь. По бабушкиному рецепту, — Муза Алексеевна достала пирог из духовки и торжественно водрузила на блюдо. Разрезала на кусочки и поставила блюдо в центр стола.
По кухне вмиг разлился аромат слоеного пирога и жареной капусты.
— С ума сойти! – восторженно протянула Одинцова.
— Налетай, не стесняйся. За фигуру не переживай. Уж больно ты махонькая да хрупкая. Какая там Елена Сергеевна — Леночка да и только, — старуха погладила её по руке.
— Ага, зовите меня Леночкой. Чего навеличивать? – Леночка с удовольствием отправила кусочек пирога в рот и закатила глаза. – Все! Отъела!
— Чего отъела?
— Ум! — засмеялась Одинцова.
Старуха грустно улыбнулась. Кружево морщин на лице стало глубже и печальнее.
— Помню, дали нам карточки на полтора пуда картошки. Бабушка полдня простояла в очереди, мама с утра до ночи работала на заводе, а я одна дома. Бабули все нет и нет. Я пошла ей навстречу. Долго шла. Потом вижу, она тянет мешок по земле, поднять-то его не может. Я побежала помогать. Да какая с меня помощница? Семь лет мне. Тянули, тянули этот мешок. Осталось только дорогу перейти к нашему дому, а сил уже нет. Бабуля упала на мешок и разрыдалась. И я заплакала. Лежим на мешке и плачем, а бросить мешок нельзя – с голоду умрем. Сосед увидел нас, помог до квартиры донести. До сих пор ту тяжесть чувствую… Все время хотелось есть. Мы, дети, собирались во дворе и говорили о том, что до войны мы любили булочки, сладкий чай и конфеты. А теперь хотелось картошки и хлеба, — Муза Алексеевна взяла из вазочки шоколадную конфету, повертела в руках.
– Раньше война, теперь — сахарный диабет. Так и не наелась я конфет… Однажды мама сильно заболела. Признали плеврит легких. Врач сказал: необходимо хорошее питание — сливочное масло, мед, молоко. Для нас это было что-то невероятное. Маминой зарплаты хватило бы на двести грамм масла. А тут каждый день надо усиленно питаться. Мне так жалко было маму. Я сказала бабуле: «Давай продадим моих кукол и платье с васильками». У меня было две куклы — большая и маленькая. Одна была целлулоидная, сантиметров шестьдесят, с волосиками. У неё ручки, ножки, глазки двигались: открывались, закрывались. Мне её папин друг, военный, незадолго до войны привез из Риги. Мама ей платьице красивое сшила, шляпку, ботиночки. Это была моя любимая кукла Марта. Другая из папье-маше была, та поменьше. Мальчик-пупс. У него глазки нарисованы были, ручки и ножки двигались. Кукол мы обменяли на молоко, мед и синего цыпленка. Я старалась не плакать, но заплакала. Тихо так, ладошками лицо закрыла и плачу. Бабуля обняла меня крепко, плачет вместе со мной и шепчет: « Мы тебе после войны таких кукол купим, даже лучше, чем эти!» А когда платье продали, я подумала, вырасту, стану портнихой и сошью себе много платьев: и с васильками, и с розами, и в горошек и обязательно с бантиком.
Муза Алексеевна подложила Елене Сергеевне кусок пирога.
— Вы стали швеёй? – спросила Леночка.
— Стала. ПТУ закончила, потом текстильный институт. Всю жизнь проработала в ателье, сначала закройщицей, потом швеёй, а уж потом директором ателье.
— А мама выздоровела?
— Выздоровела, слава Богу. Продуктов этих нам на две недели-то и хватило. Мама делила их с нами, иначе не ела. Каждый день мы с бабулей молились подолгу, со слезами. И мама постепенно пошла на поправку. До конца жизни она не болела легочными заболеваниями. А прожила она восемьдесят семь лет. Я тогда подумала, что научилась молиться.
— А кукол вам бабушка купила?
— Нет, не купила. Бабушка умерла в конце сорок шестого от дифтерии. Странно, правда? За всю войну она не болела серьезно. Не доедала, не досыпала, пережила сына, выходила маму, меня растила и не болела. А тут как будто что-то в ней сломалось. Перестала бороться. Я уже умела молиться долго и сердцем, а она умерла… Просто устала. И я её отпустила. Долго держала её мертвую руку, а потом отпустила. Мама думала, я тоже заражусь дифтерией, и попросила меня научить её молиться. Я научила. Она за меня молилась день и ночь, и всю жизнь. Уже после смерти бабушки я заметила у мамы прядь седых волос. А руки у неё какие были — жилистые, избитые войной. И глаза… Глаза старого человека. А ей только тридцать пять! Худенькая, маленькая, но такая сильная, — у старухи по щекам медленно ползли слезы, набегая друг на друга. Она вытирала их по-детски, тыльной стороной ладони.
Одинцова хотела крепко сжать её руки, обнять, но не посмела. Только смотрела на неё с болью и состраданием, теребя подол платья.
— Не знаю, зачем я тебе все это рассказываю. Может, тебе не надо. Некому мне больше рассказывать, и в себе держать, больше нет сил. Годы прошли, я столько книг прочитала, а ничего я про эту войну не поняла… Когда я приду к Богу на тот Свет, я скажу ему: «Прости меня, Господи, но я не смогла простить врагов». И еще спрошу его: « Неужели, человеку, чтобы стать лучше, нужно пережить столько горя?» — старуха посмотрела на Леночку долгим взглядом, как будто ждала ответа.
— Я не знаю, — еле слышно прошептала Елена Сергеевна. – Но надо как-то жить.
— Я думала, что после такой войны меня никогда и ничто не сломит. А меня сломало одиночество и равнодушие сытой толпы. Я в какой-то момент выпала из жизни. Когда не стало мамы, у меня пропал иммунитет к войне. Её нельзя пережить или отрезать. Она сидит вот здесь, — Муза Алексеевна несколько раз постучала себя по груди.
– Война как-то незаметно стала частью меня, частью Ивана Максимыча из пятьдесят второй квартиры и еще нескольких тысяч нас. Сколько нас осталось, пораженных той войной? – она снова пронзительно посмотрела на Одинцову, и глаза сверкнули холодным блеском. – Ивану Максимычу девяносто два. В этом году ему отказали в участии в параде Победы. На репетициях марша он, видите ли, не попадал в ногу и шел не в такт музыке. Всю войну прошел в такт, а тут не попал. Эти божки не пустили его на его же Победу. Как ему жить среди чужих?
Елена Сергеевна посмотрела на клочок затянутого сизыми тучами неба в крашеной раме окна. Собиралась гроза. Неожиданно сверкающая молния раскроила небо. Раскатисто и пугающе прогремел гром. Словно само небо вопрошало: какое право имеете вы, люди, безнаказанно уничтожать себе подобных? Какое право имеете, разрушать, а не созидать? Какое право имеете, ненавидеть, а не любить? Какое право имеете, назначать себя богами? Какое право, имеете, забыть? Ведь последняя война еще не окончена, и последний солдат не захоронен.
Светлана, здравствуйте!
Ваше произведение находится на обсуждении в жюри. Результаты обсуждения будут на форуме после 10 июня.
Светлана,здравствуйте! Прочитала. Ощущения тяжести на сердце-это хорошо. Тема глубокая и бесконечная для обсуждения.След войны…в каждой отдельной жизни…
Молись, не молись-оружие должно работать где-то…..и снова содрогается планета….и гибнут люди в жерновах войны.
С уважением,
Мало сказать хорошо написано. Я бы сказала сильно написано. Читается легко и трогает до глубины души, заставляет задуматься.
Очень тронуло! Низкий поклон автору за это произведение. моя бабушка( царствие ей небесное) пережила это страшное время, она много рассказывала мне о войне. Представляю как страшно было находиться там, если мне страшно было даже слушать. Замечательно написано! Просто сказать,что мне понравилось- это ничего не сказать.
Низкий поклон всем читателям! Спасибо.
растревожили душу, вы своим рассказом. а значит он прекрасен.
@ katrins:
Спасибо за добрые слова.
Я тоже,как Муза Алексеевна,дитя войны, я тоже писала о своём военном детстве.Светлана, Вы своим рассказом разбередили мне душу.Очень трогательно написано, всё так и было. Мы детства не видели, теряли отцов, голодали. Молодец, отличный рассказ. Пусть читают люди и знают, какую беду всем несёт война. И пусть не забывают тех, кто в нашу страну вернул детям детство. Спасибо Вам!
Прекрасно написано, глубоко, сильно, честно и искренне!
Вы молодец! Это настоящее творчество! Продолжайте писать, Светлана!
Слова, проникающие в сердца и способные растормошить равнодушие людей, всколыхнуть чувства — очень нужны и важны миру.