– Сколько времени? Почти двенадцать… Здравствуйте!
Любовь Дмитриевна произносит это каждый день, возвращаясь с прогулки. Ей семьдесят лет, у неё совсем белые волосы и подслеповатые голубые глаза. Ростом она раньше была точно с меня, но годы её согнули. Она живёт в квартире одна, но одиноким стариком не считается – за соседней дверью проживает её невестка.
Любовь Дмитриевна тихая, благообразная и обожает скабрёзные шутки и частушки. Правда, чтобы это узнать, надо с ней как следует разговориться.
– Подождите, подождите, дайте я запишу…
– Зачем?
– Фольклор ведь!
– А, ну, записывай, я этих частушек столько знаю…
Всю жизнь Любовь Дмитриевна проработала на фабрике. А в пятидесятых там была такая атмосфера: мужчин не хватает, сплошь женщины и молодые девушки.
– И брала нас большая тоска по любви.
Вот над этой своей тоской работницы и подшучивали, распевая, порой в процессе работы, матерные эротические частушки.
– Весело было всё время, смеялись мы. Вот я ещё знаю матерную про цыгана, записывай.
И Любовь Дмитриевна слабым голоском напевает про бойкого в известном деле и стойкого известным органом цыгана.
– Мы эти частушки и сами придумывали! Эх, память моя не та стала, я бы тебе надиктовала!
Любовь Дмитриевна всегда одета очень кокетливо. Волосы пострижено коротко-коротко, чтобы за ними было удобно ухаживать; но даже практичная стрижка смотрится у неё заигрыванием с образом «гарсон». Зимой Любовь Дмитриевна одета в приталенный голубой пуховичок и шапочку с цветком, похожую на клош двадцатых годов. Летом она носит платьица непривычно весёлых для русской пенсионерки расцветок. Например, густо-голубое в белый горошек и с белыми вставками, прикрывающими широкий ворот, или в персиковое, с оранжевыми цветами. И нет, она не выглядит в них нарочито молодящейся. Она выглядит в них так, будто любит жить.
Хотя к Любови Дмитриевной часто заглядывает внучка, старушка очень боится утратить бодрость. Нет, более того: сама мысль об этом приводит её в ужас. Слишком много её подруг умирали долго, беспомощно, в одиночестве. Потому каждое утро, в половину девятого, при любой погоде Любовь Дмитриевна выходит на прогулку. Она может зайти в магазин-другой, или дойти до поликлиники, или просто походить туда-сюда по бульвару неподалёку. Не спеша, потихонечку. Тщательнейшим образом следит за гигиеной:
– В войну первыми умирали те, кто переставал умываться.
– Где умирали?! – я думаю о Ленинграде. Любовь Дмитриевна не хочет развивать тему.
– Где угодно. Помни, даже если очень тебе плохо, намочи ладошку, протри лицо.
Несмотря на ужас перед одиночеством, животных Любовь Дмитриевна боится заводить.
– Ну, а что будет делать чучело-мяучело, когда я умру? Хорошо, если быстро обнаружат и просто на улицу его выкинут. И на улице коты выживают. А если ему с голода придётся мне лицо объедать? А если, наоборот, не будет и от голода околеет?
Она рассказывает про своих многочисленных товарок – подружек по фабрике – с которыми так и произошло. С такими интонациями бабушки объясняют малышам, почему нельзя хвататься за горячую кружку: мягко, с лёгким сожалением о возможных последствиях. «Ручка покраснеет, и будет бо-бо. И что ты будешь делать? Станешь плакать.»
Стану.
(Плазменные телевизоры со скидкой. Доставка в пределах МКАД бесплатно)
***
Одна из отличительных особенностей работы консьержкой – полное выпадение из пресловутого «четвёртого измерения». В фойе висят часы. Бывает лето, бывает зима. Бывает, въезжают, бывает, выезжают. Стариков выносят, детей приносят. Но чувства времени, его течения – нет. Каждый рабочий день начинается один и тот же рабочий день.
Две самые большие проблемы – холод и запах. У остальных консьержек ещё клаустрофобия, но я, дитя многодетной семьи из позднесоветской «однушки», дискомфорта от ограниченности пространства не испытываю. А вот холод и запах – мучают.
Запах идёт из подвала. Каждый раз, как погода становится дождливой, что-то в чреве нашего дома – какие-то таинственные его кишки – перестают справляться со своей работой. Подвал заливают фекалии. Пахнут они фекалиями и чесночной колбасой вперемешку. (Вот уже три года, как меня тошнит при одном виде чесночной колбасы). Вентиляции в консьержке нет совсем, в подъезде она слабая. Потому приходится настежь распахивать все двери. Летом это просто зябко (ведь, напомню, на улице дождь). В остальные сезоны я быстро замерзаю.
Зимой, поздней осенью, ранней весной – то есть, половину года – мёрзнешь и с закрытой дверью в подъезд. Холод проникает через закрытое фанеркой окно в тамбур. Можно запереться, чтобы задерживать тепло. Тогда быстро начинает кружиться голова, можно даже «угореть». Тогда можно открыть дверь консьержечной, и тебя немедленно начинает продувать.
Каждый год раза по два-три раза жильцы собираются, чтобы обсудить запах. Они подписывают обращения в ДЕЗ, мэру и президенту. Они ропщут или громко гневаются. Потом они расходятся по вентилируемым квартирам, а я остаюсь с запахом на много часов.
Самое противное, что душок въедается в волосы и одежду. Конечно, по пути на станцию немного проветриваешься… Другие консьержки с той же целью вечером гуляют в лесопарке неподалёку. По бульвару стесняются. В дождливую погоду ищут любой возможности поесть не в консьержечной. Популярный способ провести время – набиться в крохотное полуподвальное помещение азиатской пекарни. Купить на всех лаваш, стоять, жевать и болтать. Тепло, сухо и общественная жизнь.
Правда, это только азиатки так делают. Молдаванки и украинки, наверное, идут в съёмные квартиры. А я жую чего-нибудь во время обхода. Наверху пахнет только сырым бетоном и сигаретным дымом. Практически аромат детства.
(Нет, я не курила с младых ногтей, я вообще не курю. Я торчала в подъезде со старшим братом и его друзьями. Такая у меня тогда была общественная жизнь).
Окна на этажах не разрешается открывать, но кто-нибудь откроет обязательно. Прежде, чем устранить безобразие, я высовываюсь далеко, по пояс: я летаю над Южным Бутово. Это не игра, это просто ощущение, которое мне нравится ловить за хвост. В Южном Бутово, как и в России вообще, нет ничего особенно уютного. Очень хмурое место; нахохленные дома, детсадик, школа, клумбы, машины, детская площадка, тёмный, даже из окна видно, что вечно сырой лес на дальнем плане. Я лечу над ними, и меня охватывают тоска и нежность – так, что сердце сосёт.
Пахнет на высоте высотой, и больше ничем. Глубоко вдыхаю такой далёкий от асфальта и подвала воздух. Потом тщательно закрываю створки окна.
(Горящие путёвки в Турцию и Египет)
***
У нас в подъезде делают ремонт.
Все мои сменщики – и коллеги из других подъездов – сидят на улице, а я в консьержечной, потому что у меня голова от краски, как известно, не болит: в детстве привыкла. Моя мать рисовала плакаты.
С ремонтниками-молдаванами я подружилась моментально. Молдаванам очень нравится музыка румынских цыган, а у меня на нетбуке полным-полно этой музыки. Так что ремонтники – хотя они, преимущественно, ремонтницы – едва поздоровавшись, кричат:
– Девушка! Запускай машину!
Потом они бойко водят валиками и кистями по стенам и почтовым ящикам, подпевая. Цыганского они не знают, да и на румынском тексты им не знакомы, потому они поют просто:
– Ла-ла-ла-ла-ла! Эй!
Сегодня мои маляры бегают взволнованные. Что-то на бумажках выписывают. Наконец, подходят ко мне и говорят:
— Девушка, ты красиво рисуешь?
Немного неожиданный для меня вопрос.
— Ну, нормально.
Бригадирша вручает мне чёрный маркер:
— Нарисуй номера на почтовых ящиках.
Оказывается, маляры потеряли нужные трафаретки и пытались посмотреть, у кого почерк красивей. Почерк оказался красивей ни у кого, и тогда они почему-то решили, что, наверное, красивый у меня.
Слегка потея от осознания ответственности, возложенной на меня, я выписываю чёрные циферки на панелях ящиков. Жильцы оглядываются, но не задают вопросов.
На другое сегодня маляры приносят мне ведро с краской. Они говорят:
— Трафареток номеров этажей тоже нету вообще.
Ещё они говорят:
– Девушка, на шоколадку.
Шоколадка большая, в красивой обёртке. Почувствуй себя медсестрой в детской поликлинике.
Я покупаю кисточку для клея и обстригаю её.
С поста надолго отлучаться нельзя, поэтому всё происходит на скорости, лишающей меня остатков ощущения реальности. Ведро в зубы, подъём на нужный этаж, десять секунд – прорисовка контура, десять секунд – закраска. Повторить на лестнице. Спуститься в консьержечную и минут пятнадцать выждать.
(Да, это нарушение инструкции. Открою главную тайну любой обслуги: мы все нарушаем инструкции. Вообще все. Без исключений. Хотя бы потому, что инструкция время от времени мешает работать. А может, просто от присущей нижним классам несознательности.)
Единице и двойке мне удаётся придать подобие благородной сдержанности. А вот тройка выходит откровенно гоповатой. Четвёрка отдаёт пионерский салют. Пятёрка немного стервозна, шестёрка – простовата. Семёрка усата и сурова. Восьмёрка жеманна…
Где-то на семнадцатом, самом свежепокрашенном, этаже я ощущаю выпадение из окна. Голова становится лёгкой и несуществующей, как внутренности воздушного шарика. Ног больше нет вообще. Рук тоже, хотя одна из них рисует цифру семь.
Усилием воли я заталкиваю отсутствующее тело в лифт и спускаюсь. С моего нетбука всё ещё звучит музыка; маляров нигде не видно.
Ко мне подходит жилец с шестого этажа, бывший десантник.
(А вот сейчас вы представили высокого плечистого мужика с нагловатым выражением лица. Промахнулись совсем немножечко, не то, что со мной. У него интеллигентное выражение лица.)
– Почему ты танцуешь? – спрашивает он. Я? Танцую? Смешно.
(Почему бы не посмеяться, когда смешно? Я смеюсь)
– Ясно, – говорит жилец и выводит меня на улицу.
Там меня всасывает обратно в окно; я прямо чувствую, как захлопываются створки где-то в моей голове. Ничего себе полетала.
– Иди, на клумбу стошни.
– Но меня не тошнит!
– А ты из-под крана воды выпей и два пальца в рот. И, кстати, нос промой и голову намочи.
Я неловко прячусь за яблоней и жидкими кустиками акации, вымывая из себя яд.
Знаете, это опасно, когда голова не болит от краски.
(Опять салон красоты. Солярий, маникюр, педикюр)
Спасибо большое! Мне очень понравилось. Прочла практически разом все странички. Перечла еще раз. Жду продолжения.
У вас замечательное чувство деталей. Читать странички поэтому, как фильм смотреть.