Когда мы переехали в новое помещение театра, оно показалось мне огромным… После полуподвала, где потолок можно было достать руками, привстав на цыпочки – эта трансформация воспринималась обычно, естественно.
Спустя тринадцать лет я снова в здании бывшего кинотеатра – театра, где работал. Чудилось, я был здесь ребенком. И зал, и сцена, и фойе, казались теперь миниатюрными, а подсобные помещения, в которых зачиналась взрослость – игрушечными. За это время я не вырос и потолстел не более чем на тринадцать килограмм, но ощущение было, что театр сейчас лопнет, и я вновь рожусь на свет новым человеком.
Вечер был театральным, а утро обычным серым, пасмурным, как и сотни дней Петербурга. Пурпурные ребра листьев рябин цепляли взгляд.
Всё! Всё пройдет! Рябина сбросит рёбра, чтобы они перегнили, и по весне обрастет новыми. Лопнет театр. Переход из состояния в состояние.
Вчера я видел Гоголя. Он сидел на заднем ряду, смотрел «Шинель» и улыбался. Я долго стеснялся, потом подошел и спросил: «Как Вам постановка?»
«Я ничего не понял», — отозвался Гоголь.
Утром я сделал гоголь-моголь вместо солнца на небе… В детстве он мне казался деликатесом. А сейчас… Сладкая, неприятная желтизна.
Желание понимать, желание жить, желание рождаться – возникло во мне огоньком… Захотелось сбросить свои ребра и обрасти новыми, чтобы лучше обнимать этот мир.
В свете рамп молодые люди двигали железные столы, уничтожали шредером бумаги, меняли плащи, изображая жизнь современного офиса. И Акакий Акакиевич подстраивался под иероглифы символов.
На актерах были серые костюмы, такие как среднее небо. Не высокое – белесое, не низкое дождевое, а среднее – цвета их костюмов.
Я захлебывался тоской и усталостью, не понимал, зачем переводить петербуржское слово в иероглифы.
Но грезилось, как улыбается Гоголь.
Только так можно жить. Перерождаясь из состояния в состояние.
Сложный и опасный момент: надоедание смен. Когда желание понимать остынет, потеряет цвет и станет землей…
Сегодня мне показалось я снова полнею – этот мир стал меньше.