ЦАРЬ КРИТСКИЙ

…ибо царь есть тот, кому даровано законное право полагать себя владыкою, судеб
и не считаться при том душевнобольным…

Из записок Дедала Афинского

Минос, царь критский, сидел, обхватив голову руками, чуть раскачиваясь, словно обдумывая что-то. На вошедших даже не глянул. Чтобы привлечь к себе внимание, Тесей шумно вздохнул и нетерпеливо шевельнулся, однако сопровождающий, темнокожий, плосколицый нубиец, предостерегающе прикоснулся к нему локтем и вместе с тем едва заметно кивнул.
Тесей ясно видел сцепившиеся, вздрагивающие пальцы великого царя, худую шею с пульсирующей жилкой, острые, выпирающие лопатки. Этот старик в белоснежном хитоне, украшенном золотой брошью в виде бычьей головы с рубиновыми глазками, сгорбившийся в кресле в форме выгнутого дубового листа, и есть грозный царь Минос? Плешивая, с редкими космами волос голова украшена венцом из серебряных крокусов. Снять да убрать из-под него трон, – ни дать ни взять дрянной портовый попрошайка, беззубый и слезливый.
Минос меж тем, словно услышав его, поднял голову и в притворном удивлении вскинул бесцветные брови.
– А. так ты, значит, и есть Тесей, доблестный афинянин! – уголок его рта приподнялся вверх, что должно было означать доброжелательную улыбку. – Давно хотел встретиться, да все не удавалось.
Царя развеселил ошарашенный вид вошедшего. У Тесея действительно кружилась голова после долгих блужданий по коридорам, сужающимся и расширяющимся галереям, колоннадам, колодцам, спускам и подъемам, лестницам, закоулкам, то темным, то залитым светом, с постоянным ощущением внимательного, настороженного взгляда со.
Здесь, в небольшом округлом зале было светло, хотя и не было ни одного окна, свет, очевидно, проникал через незримые световые проемы в потолке, ярко отражался от выложенного золоченой мозаикой пола. Странно, казалось, он где-то уже видел эту комнату со скользящими золотыми бликами и восково-бледным стариком в кресле, дымчатую водяную пыль фонтана, бьющего между рогами огромного медного быка с маленькой девочкой, танцующей на его спине, собаку с вытянутой оскаленной мордой и короткой, сально блестящей шерстью, этот трон с вздыбленными над ним двумя скрещенными двойными секирами – символом Лабиринта…
Тесей почтительно отступил, искоса глянул на сопящего за спиной нубийца и склонился в поклоне.
– Здравствуй и радуйся, великий царь, – выдавил он из себя и поразился, как сдавленно и сипло, и вместе с тем гулко, словно откуда-то со стороны, прозвучал его голос.
– Радуюсь, радуюсь, – Минос кисло сморщился, но тут же вернул лицу прежнее подобие радушия. – И я тебя столь же приветствую, храбрый Тесей, истребитель разбойников.
– Великий царь преувеличивает мои скромные…
– Ну, ну. Приятно, когда герой к тому же еще и скромен. Это нынче редкость… Так ты ступай себе, Нуб, – он как-то странно, по-особому кивнул темнокожему стражнику и тот бесшумно. – Так вот я говорю, стражникам надо видеть иногда царей, а царям – своих стражников. Я прав?
Тесей неопределенно кивнул, не зная, что ответить.
– Вот и хорошо. – Минос коротко рассмеялся. – Я в самом деле много слышал о тебе. Даже если молва что-то и преувеличивает, это не беда. Преувеличенная слава, даже дурная слава – лучше, чем безвестность. Победа над Дамастом-растягивателем это кое-что. Честное слово, я был в восторге, поступить с мерзавцем так, как он обходился с жертвами – это ли не стоящее дело! Ты, кажется, что-то хотел сказать?
– Только то, что все это было не совсем так…
– Вот как?! И как же это было? – разочарованно и даже раздраженно спросил Минос. – Только не очень длинно.
– Разбойник Дамаст-Растягиватель был сброшен со скалы. – Тесей нахмурился, точно вспомнив нечто тяготящее душу. – А его люди…
– М-м, тоже недурно. Мой тебе совет: если о тебе сложили красивую сказку, не опровергай ее. Молва все равно переврет по-своему. Кстати, о домыслах. Воображаю, чего только ты за полтора года службы не наслушался обо мне. Так ведь?
Тесей молча пожал плечами.
– Видишь ли, Тесей, когда беседуешь с царем, тем более великим, как ты сам сказал, пожимать плечами не стоит. Отвечать надо ясно и коротко. Так как? Небось говорят так: мрачный, злобный старик, творец Минотавра, затворник, боящийся собственного отражения в зеркале… Кстати, ты обратил внимание, что во дворце почти нет зеркал?
– Признаться, не обратил. Да и к чему они, эти зеркала.
– Ответ, достойный воина, – Минос усмехнулся и на некоторое время замолчал. – Скажи-ка, Тесей, спросил он вдруг задумчиво, – у тебя есть братья?
– Есть, – удивленно ответил Тесей, – у меня есть брат в Афинах, его зовут Мед, он еще…
– Хорошо. И ты, конечно же, любишь своего брата Меда.
– Разумеется.
– Разумеется? – лицо царя вдруг исказилось. – А почему, собственно, – разумеется? Братьев и сестер непременно надобно любить?
– Да, – не очень уверенно ответил Тесей, пытаясь понять, чего от него хочет этот вздорный старичок. – Кого же еще любить, как не родного брата.
– Кого еще? Да кого угодно, милейший! Вот этот пес. – Он кивнул на лениво приподнявшую ухо собаку, – у него, поди целая свора братьев, сестер, племянников. Если кто-нибудь из его собачьей родни вздумает явиться сейчас сюда, как ты думаешь, что он сделает? Немедля вцепится в горло. И никому не придет в голову его в том упрекнуть. Прав он будет? Прав. Ну так в чем дело?
– Так люди ведь не собаки, – Тесей принужденно улыбнулся.
– О да, – царь кивнул, – не собаки. Так вот, ты наверняка уже слышал о моем братце? Только больше не пожимай плечами, как ярмарочный дурачок. Слышал?
– Слышал, – кивнул Тесей, побледнев от обиды, – вы говорите о почтенном господине Радаманте?
– Да нет же! – Минос раздраженно махнул рукой. – Этот почтенный господин Радамант посвятил жизнь пыльным египетским папирусам и глиняным вавилонским скрижалям, спит украдкой с рабынями, полагая, что обрюхатив десяток, он приобщил их к кладезю мудрости восточных царств. Нет, я говорю о другом, о Сарпедоне. Э, не может быть, чтобы ты не слышал! Да ты садись, Тесей, – он кивнул на низкую мраморную скамью, – а то еще чего доброго устанешь… Сам не пойму, почему, но мне хочется рассказать тебе эту историю, очень, кстати, поучительную. Тесей, ты слышал? Я сказал – садись!
И вновь, точно по волшебству, откуда-то из-за колонны появился человек, настолько бесшумно, словно был бесплотен. Кажется, то была женщина. На низком эбеновом столике близ скамьи появился узкогорлый медный кувшин тончайшей работы в виде свернувшейся кольцами змеи, две глубокие чаши, кратера с водой и гора фруктов.
– Итак, Сарпедон, – продолжал Минос, не обращая внимания на слугу. – Мы с ним родились в один день и почти в одно мгновение. Вот это самое «почти» и явилось злополучной занозой, от которой набух этот гнойник, и непонятно, когда он еще рассосется… Так вот, принято было считать, что Сарпедон родился раньше, так во всяком случае, заявила наша с ним матушка, покойная царица критская Велькана. Матери видней. Наш отец, царь Астерий, спорить с нею не стал. Так или иначе все, кругом были убеждены: царем Крита быть Сарпедону. Вслух никто этого, разумеется, не говорил, но тем более, не говорил и обратного. Мы были похожи как две капли, однако Сарпедон казался едва ли не на голову выше. Странно, но это так. Еще более странно, что, несмотря на полное сходство, Сарпедон был красив как бог, а я – нет. Видно, печальная участь с рождения до смерти быть пасынком престола, пригибала к земле. Видишь ли, по нашим законам престол наследует старший, а все прочие получают лишь то, что из милости им выделит престолонаследник. Иначе говоря – ничего. Итак, отличить нас друг от друга было несложно. Сарпедон был силен и храбр, дважды побывал на войне, воины его обожали. Да что говорить, все обожали Сарпедона! И все, как я сказал, были уверены: вот он, Сарпедон, будущий великий династ Крита и Киклад. Сивиллы пророчили процветание и мир на Крите при грядущем царе, заезжие купцы одаривали его приношениями, слуги открыто заискивали, аэды даже начали было слагать песни.
Убеждены были все, кроме него самого. Даже мизерная возможность того, что этот вот трон может вдруг унаследовать кто-то другой, а не он, жгла его изнутри. Если кто-то из нас и страдал, то уж во всяком случае не я, которого все воспринимали как забавную игру природы, а он. Не я ненавидел его, а он меня. Причем не утруждая себя скрывать эту ненависть. Даже если бы я вдруг, к примеру, смертельно заболел и жить бы мне оставалось всего три дня, то все эти три дня он бы не находил себе места и успокоился бы лишь на четвертый, когда бы я сошел наконец на берег предков. Это к вопросу о братской любви…
А я? Я был благонамеренным сыном и законопослушным подданным. А что оставалось делать? Мысль оспорить единодушную волю и желание окружающих мне даже не приходила в голову. Быть ходячей восковой куклой царствующего династа мне не желалось. Да и, согласись, не очень-то это безопасное занятие – быть двойником царствующей особы. Все, чего я желал, это безбедное независимое существование, желательно вдалеке от Кноса и даже вообще от Крита. С другой стороны я не имел пристрастия ратным делам, как Сарпедон, или к египетским и вавилонским закорючкам, как Радамант. Более всего меня привлекала морская торговля. Финикийские купцы были моим всегдашним окружением, а их корабли – неутолимой страстью. До сих пор испытываю сладкую дрожь при виде корабля или вдыхая запах дегтя, смолы, влажной древесины… Я просто бредил новыми землями в Вечерних морях, о которых мне рассказывали финикияне, мечтал самолично основать новую колонию, назвать своим именем… Отец не одобрял моего увлечения, говорил, что финикияне лукавы, с ними надобно держать ухо востро, но я все пропускал мимо ушей. Впрочем, отец был не слишком настойчив в своих увещеваниях, потому не хуже меня понимал, в Кносе мне все равно не жить. А каким именно образом мне покинуть Кнос, – в конце концов, не все ли равно. Так бы и случилось, если б не Пасифайя… Она была невестой Сарпедона, единственной дочерью пергамского купца, дальнего родственника нашей матушки, первой красавицей Крита, как все в один голос утверждали.

(Она, пожалуй, действительно была красива, но воспринимал я ее не более чем садовую мраморную статую, украшенную шафрановыми венками. То есть, так было вначале… Пасифайя была заурядна, столь же заурядна была тоскливая тяга к ее телу, спрессованная гнетущим сознанием недоступности. Уязвленные амбиции плюс праздное воображение.)

Вскоре Пасифайя с челядью переселилась во внутренний флигель царского дворца, на берегу искусственного озера. Это в общем-то было неслыханной вольностью, добропорядочные незамужние женщины из дома-то не должны были выходить в одиночку, а тут… Дворец очень скоро заполнился какой-то несусветной швалью – музыкантами, танцовщицами из пафосского святилища, поэтами, фокусниками, прорицательницами. Хорошего в этом было мало, но никто не осмеливался сказать слова, ибо матушка наша была прямо-таки в восторге от этакой жизни. А Сарпедону было все равно, он, похоже, и невесту свою не слишком замечал, хоть и наведывался во флигелек почти еженощно… Тесей, не сиди как истукан. Все, что поставлено на стол, поставлено не для красоты, уверяю тебя. Налей заодно и мне. Это кипрское вино, его можно не разбавлять…
(Меня эти ночные оргии мало привлекали, вернее сказать, вовсе не привлекали, но некая бесстыдная, порочная слабость порой брала свое, хоть я и сознавал, что ничем хорошим это не может кончиться. Я то убеждал себя, что хожу на них из-за того, что не хочу отставать от брата, то ссылался на скуку и бессонницу, то готов был признаться в собственной порочности и сладострастии. Пока однажды не понял с пренеприятной ясностью, что хожу туда, на поляну в глухом, уголке сада, по одной единственной причине: из-за Пасифайи. И именно оттого, что ни на миг не сомневался – стоит мне захотеть, она будет моей. Я понял тогда, что мучает, оказывается, не недостижимое, а как раз вполне достижимое. Плоть не задает вопросов и не отвечает на них. Она не прислушивается к доводам разума, ибо не подвластна ему.)
И вот случилось-таки то, что давно уже можно было предугадать. То была заурядная ночная попойка на нижней, нависшей над морем террасе сада, пришли музыканты, танцовщицы, привели даже какую-то жуткого вида ручную пантеру. Сарпедон был пьян, хотя я, право, не помню, много ль он выпил. И вот в самый разгар он вдруг громко, так, чтоб непременно все слышали, сказал, что, мол, к сожалению, он принужден всех оставить, потому что его давно уже ожидает невеста. Он встал со скамьи, его сильно качнуло, он даже едва не упал, причем, прямо на меня. И тут я сказал… «Сарпедон, не надо бы тебе никуда ходить, тем более, к невесте. Останься тут, а к Пасифайе, если ты не против, могу пойти я. Уверяю, она спросонок не заметит. А ежели и заметит, возражать не станет…» Вот что я сказал, слово в слово.
Что произошло дальше, – в общем-то ясно без слов. Сарпедон побелел, словно из него выпустили кровь, хмель из него. Он ударил меня по лицу… кажется, два раза, хотел схватить за горло. Я попытался было что-то ему объяснить, а потом вдруг понял, что это бесполезно. Главное, никто не пытался нас разнять, все точно окаменели. Хотя вообще-то потасовки и даже поножовщина на этих застольях были делом вполне заурядным…
–… Итак, Сарпедон весьма натурально разыграл сцену бешенства, пламенной ревности. Ха, настолько натурально, что я сам почти поверил в истинность чувств. Задыхающимся голосом он велел мне идти следом за ним, и сам, не оборачиваясь, пошел вниз, на морской берег.
Когда мы наконец спустились на берег, мне стало окончательно ясно, что никакой ревности и близко не было. Сарпедон был спокоен как никогда. Он просто вознамерился меня зарезать, спокойно, с сопящей деловитостью подпаска. На берегу не было ни души, видно, он об этом позаботился, и потому не было никакой нужды продолжать играть в оскорбленного жениха.
Сарпедон протянул мне нож. Вот он, кстати, – Минос отстегнул с пояса и небрежно бросил на столик нож с длинным лезвием в виде ивового листа и выгнутой костяной рукоятью, – как видишь, я с ним с тех пор не расстаюсь. «Ты мой брат, – сказал он мне, – но на братскую нежность тебе рассчитывать не стоит. Я не из тех, кто прощает оскорбления». В общем, что-то в этом роде. То, что мне не стоит рассчитывать на братскую нежность, он мог не говорить.
Я знал, что Сарпедон прекрасно владеет оружием. Он был едва ли не лучший лучник на Крите, пращей владел не хуже заправского охотника, прекрасно водил боевую колесницу, с завидной ловкостью управлялся с тяжелым египетским серповидным мечом, а кинжал мог метнуть назад, не оборачиваясь, без промаха, просто на звук.
А я… Нет, кое-какой опыт я, конечно, имел. Более всего я был обязан в этом отношении одному финикийцу по имени Телефа, это довольно известный мореход, ты о нем, наверняка слышал, он доплывал до Вечного моря за Геракловыми столпами, на его счету не менее пяти открытых финикийских колоний на островах и на Большой земле. Он не любил болтать, но все были убеждены, что в свое время Телефа немало потрудился на ниве морского разбоя. Он был по-своему ко мне привязан, и кое-чему обучил. Пять-шесть выпадов, которые он считал неотразимыми, и которые были, увы, вполне отразимы, да еще для такого мастера своего дела, каким был Сарпедон. Так что шансов у меня не было никаких. Единственное, что могло вселить надежду, было то, что Сарпедон считал меня полным неумехой, а я все же кое-что знал.
Я взял нож из его рук нарочито опасливо, точно боясь случайно порезаться, взял чисто по-женски, оттопырив в сторону мизинец. Искоса глянув на Сарпедона, я увидел, что тот презрительно улыбается. Стало быть, поверил.)
«Начали?», – сказал он мне. Я кивнул удрученно и покорно и, продолжая разыгрывать роль неумелого сопляка, встал не боком, как положено в таких случаях, а напрямую, лицом, воинственно раскорячившись и выпятив челюсть. Сарпедон хотел было что-то сказать по этому поводу, но тут я сделал тот самый «неотразимый» выпад. Сарпедон успел увернуться, но мой нож полоснул-таки ему по руке выше кисти.
«А ну-ка, щенок, давай попробуй еще раз!» – Сарпедон улыбался все так же презрительно, но уже нечто вроде опаски мелькнуло в его глазах. Более ломать комедию уже не имело смысла. Я пронзительно закричал и, размахивая ножом, снова бросился на Сарпедона. На сей раз он был наготове, нож в считанные мгновения вылетел у меня из руки и упал ему под ноги. Он не спеша наступил на него и вновь широко улыбнулся. Чудес не бывает.
Сарпедон медлил, похоже, ему было все же нелегко взять да прирезать обезоруженного, да к тому же, как ни говори, единоутробного братца, и это его бесило. Уходило время. И тогда я, еще плохо соображая, что делаю, снял с шеи вот эту штуку. – Минос кивком указал на брошь в виде бычьей головы. – Тогда она была на цепочке, нечто вроде медальона. У Сарпедона был такой же, наша мать когда-то подарила их нам обоим на счастье…
«Минос, я ведь уже сказал тебе, – Сарпедон с трудом переводил дух и покачивал головой, – о братских чувствах говорить не стоит…»
Однако я, мыча, как глухонемой, все протягивал ему материнский амулет, словно в безумной надежде разжалобить убийцу. «Брось! – вдруг закричал Сарпедон, бледнея, – брось эту дурацкую игрушку, трус, дерьмо…»
Я страдальчески взвыл, заломил, точно в мольбе, руки и вдруг что было сил наотмашь хлестнул Сарпедона по лицу маменькиным подарком. Как видишь, штука тяжелая, ежели б я попал ему в висок, так, пожалуй, и убил бы наповал. Однако я угодил ниже, по скуле. Удар был что надо. Сарпедон отшатнулся, едва не упал, я тотчас кинулся ему под ноги, успел схватить с земли нож. Мы ударили друг друга почти одновременно, он меня сверху вниз, я его – снизу вверх. Но на сей раз ему повезло меньше, его нож только слегка скользнул по моей шее, содрал лоскут кожи, я же полоснул ему прямо по лицу. От подбородка до брови. (С этого момента мы навсегда перестали быть близнецами.) Кровь залила ему глаза, он взвыл от боли и ярости. Не помня себя я изо всех сил толкнул его в грудь, причем почему-то не ножом, про который, видно, просто забыл, а просто рукой, он потерял равновесие и кубарем скатился вниз, прямо на берег. Однако тут же вскочил и метнул в меня нож, не попал, я швырнул в него камнем, и тоже, кажется, не попал.
И тут сверху, со стороны сада послышались крики, замелькали факелы. Потом появились люди. То был отец, его брат, ничего не соображавший спросонок, слуги. Даже какие-то посторонние люди. В общем-то, произошло то, о чем несколько мгновений назад я мог лишь молить судьбу, но когда это все же случилось, честное слово, я был в ярости. Все мое нутро требовало продолжения драки. Кровь, и чужая, и моя собственная, лишила меня на какое-то время рассудка.
«Вяжите их, – кричал отец. Я никогда, ни до, ни после не видел его в таком бешенстве, – обоих вяжите! Ничего не бойтесь, если будут сопротивляться, бейте мерзавцев, да по морде бейте, по морде!»
Вязать нас, конечно, не вязали, обезоружили и держали обоих за руки, да так, что шевельнуться было невозможно. Потом потащили наверх, к саду, Сарпедон выкрикивал что-то, вырывался, а мной овладело деревянное равнодушие, а потом – припадок безумного смеха.
Меня ввели в маленькую комнату наверху, там смазали и перевязали кровоточащую шею и заперли на засов
Я был твердо убежден: во всем, что приключилось на берегу, виновным буду я и никто другой. Клянусь, в тот момент я сожалел, что не дал себя спокойно зарезать Сарпедону. Я был близок к безумию, настолько близок, что уже явственно ощущал эту приятную близость. Скорая смерть и безумие стояли над моим изголовьем рука об руку. Спасла меня от этой напасти, как ни странно, моя мать.
Царица Велькана удостоила меня посещением когда уже начало светать. Причем, ее я мог ожидать менее всего. Видно было, что она не ложилась в ту ночь, была возбуждена, от нее явно попахивало вином, а на платье были следы крови, видно, она врачевала раны своего любимца. Впрочем, зная характер матушки, не могу сказать с уверенностью.
Не решаюсь даже приблизительно воспроизвести все то, что она мне тогда высказала прямо с порога. Слова «выродок», «братоубийца», «никчемная тварь» – это наиболее членораздельное и осмысленное из того, что она произнесла. Прочее не поддается словесной передаче. Когда я слышу теперь слово «ненависть», я вижу лицо своей матушки, обращенное на меня. Во всем мире моя мать любила только одного человека – Сарпедона. Когда-то ее разрывало между любовью к одному из сыновей и необходимостью любить обоих. Худшую ненависть порождает вынужденная любовь. Как у всякого недоброго человека, любовь у нее должна была быть уравновешена ненавистью. Я не успел проронить ни единого слова, ибо она говорила без умолку, да и возражать фанатику – что может быть бесполезнее. Зачем она приходила? Не знаю, видно, просто не в силах была удержаться. Но повторю еще раз: нежданное появление в тот день моей матери, возможно, спасло меня от безумия – я вдруг ощутил вкус жизни и прилив сил. Ничто так не подстегивает жизнь, как ощущение чужой ненависти к себе. Когда она выговорилась и ушла, я немедленно лег, повернулся на бок и почти сразу же заснул, причем спал отменно, и даже, кажется, с приятными сновидениями.
А потом был следующий день, но начался он для меня поздно вечером, потому что я проспал, не просыпаясь, дотемна. Меня, как осужденного, привели в зал, в этот самый, между прочим, зал. Правда, тогда здесь все было по-другому. В зале были отец, мать, ничего не понимающий, как всегда, Радамант, несколько слуг, два писца с тростниковыми палочками за ушами и. Потом ввели Сарпедона. На него страшно было смотреть, голова его была перевязана, скрыта была правая половина лица, левая же невообразимо распухла.
Все долго молчали, наконец отец заговорил, долго, высокопарно и малопонятно. В том, что я буду проклят, я не сомневался. Меня интересовало лишь, что за этим проклятием последует. Затем Астерий поворотился к Сарпедону и произнес нечто вроде следующего:
«Едва не произошло страшное преступление. Вернее, оно произошло: брат обнажил нож на брата. И обнажил не в гневе, не в ослеплении, а в подлом желании возвыситься. Причем обнажил тот, кто уже и так был возвышен. Тщеславная гордыня взяла верх над кровью и над разумом. Если бы это Минос поднял руку на брата, раздосадованный своею обойденностью и приниженностью, я бы, клянусь, сурово покарал его, но в душе понял бы. Однако это сделал ты, Сарпедон, ты, который вдосталь хлебнул милости моей, просто-таки купался в благосклонности, которому уже почти напрямую было обещано царство Критское. Если ты, еще не будучи властителем, способен на братоубийство, то что с тобою станет, когда ты возьмешь наконец то, что подвигло тебя на преступление? Если ты сейчас, в блаженной юности, не великодушен, а злобен, так что с тобою станет, когда старость со всеми ее пороками возьмет свое? Так вот, именно сегодня я хотел объявить всем, что, подчиняюсь воле времени и ухожу от престола критского. Наследником престола а полагал объявить тебя, сын мой Сарпедон. Клянусь, это так. Но то, что случилось на берегу вчера ночью, переменило все, ибо не враг я народу своему. И не враг себе, потому что не пощадивший брата пощадит ли отца? Да и мать не пощадит, ты слышишь меня, Велькана? И мать не пощадит!
Итак, Сарпедон, сын мой, услышь мою волю. Я не отрекаюсь от тебя, но ты завтра же, слышишь – завтра же! – навсегда покинешь Кнос. Ты отправишься в Кидонию. Там тебе будет не голодно, Кидония город богатый, но покинуть ее тебе будет дозволено лишь через десять лет. Можно покинуть и раньше, но это значит, Сарпедон, тебе придется оставить Крит, причем навсегда…»
Царица выслушала супруга в молчании, даже не . Столь же недвижим и мрачен был мой брат. Когда отец заговорил о том, что он все еще верит, что мир и согласие все же рано или поздно… Сарпедон внезапно перебил его, спросив, сам ли он вправе выбрать себе пятерых слуг и охрану, или же это угодно будет сделать верховному владыке. Отец побелел от гнева и сказал, что уже обо всем распорядился. После чего Сарпедон холодно поклонился и вышел прочь. На этом, кажется, весь разговор и закончился, потому что отец и мне тотчас велел уйти.
– А теперь вообрази, что произошло. – Минос вновь взял чашу, сделал несколько жадных глотков, – вообрази, Я – царь критский! Ха! С таким же успехом можно было объявить меня богом морей и столкнуть со скалы в море: вот твое царство, радуйся, царствуй и повелевай! Ведь даже Астерия именовали за глаза царем Кносским, подразумевая, что власть его не простирается далее городских стен. А я? Моя власть ограничивалась стенами моей комнаты, да и она продолжалась недолго. У меня не было ничего из пестрого изобилия предметов и понятий, из коих получается то бесформенное и бестелесное, что зовется властью. Не было друзей, сторонников, союзников, подданных, воинов, налогоплательщиков, сборщиков податей, рабов, наложниц, слуг. Меня обволокло бездонное, головокружительное слово «одиночество». Когда ты сохнешь по сисястой бабенке и тебе не с кем поделиться переживаниями, это зовется одиночеством. Когда ты остался один в горах, впереди ни огонька, скоро наступит ночь и неподалеку слышен волчий вой, тоже зовется одиночеством. Есть разница? Так вот, у меня было нечто второе. Там, на берегу, у меня была возможность хоть как-то постоять за себя. А в той проклятой комнате у меня такой возможности уже не было. Я вновь ощутил вкрадчивую поступь безумия. Комната показалась мне невыносимой. Надо было или выйти из нее или сдохнуть там от тоски. Я решил выйти.

* * *

– … Итак, я выбрался из комнаты. Ко мне, как оказалось, был приставлен страж. Это было даже кстати, я забрал у своего стража меч, он даже не пикнул, пожелал ему доброй ночи, прошел на цыпочках по галерее и через окно выбрался в сад. Тогда я не думал ни о чем, вернее, убеждал себя, что не знаю, куда я направляюсь. И лишь обнаружив себя у порога домика на берегу искусственного озера, я осознал, куда я иду. То было жилище Пасифайи…
Сразу же за дверью была крохотная комната. Там были два презабавных существа – маленькая серебристо-серая обезьянка и карлик. Карлик тоже какой-то серебристо-серый. Вдобавок оба были в малиновых шапочках и ярко-зеленых плащах. Оба никак не отреагировали на мое появление.
Я прошел мимо них, как призрак, и толкнул следующую дверь. Сделав это, я вспомнил, что уже бессчетное число раз переступал этот порог в запретном уголке воображения…
То была, пожалуй, самая красивая комната во всем царском дворце Этакая благоуханная шкатулка для украшений. Какие-то разноцветные фрески, украшения. Одна стена, помнится, была лазурно-синей – море, сказочные корабли и пляшущие вокруг священные дельфины. Другая – ослепительно желтая. На ней – огромный бык, но не наш, критский черный бык, а египетский, золотой бык Хапи с месяцеподобными рогами.
Она не спала, и, похоже, совсем не удивилась моему приходу. Я подумал было, что она приняла меня за брата. Но Пасифайя, привстав на ложе, странно улыбнулась и сказала: «Смелее, Минос, смелее…»
То была горячая добыча победителя. Не вполне законная, однако я воспользовался ею с нарочитой грубостью и незатейливостью солдата. Неотвязная же мысль о том, что эта воспаленная плоть еще вчера трепетала в руках моего обидчика, дразнила и удваивала силы. Я не ждал сопротивления, но почему-то втайне желал его. Но Пасифайя была покорна, податлива и как-то насмешливо бесстыдна. Ее нарочитая изобретательность в деле любви более походила не на страсть, а на увлеченную и опасную игру. Да ей никакого искусства и не требовалось. Сладострастный спазм охватывал меня при одном лишь звуке ее голоса. И тем не менее, она желала быть не покорной, бессловесной добычей, а расчетливым и своевременным перебежчиком.
Ближе к утру я непонятно для чего спросил ее, ждала ли она меня сегодня или нет. Если нет, то почему не заперла дверь? Или она ожидала моего брата? Ее ответ разочаровал меня.
«Что ты придешь рано или поздно, я знала. Для этого не нужно быть прорицательницей, достаточно было раз взглянуть на тебя. А я поглядывала и не раз. Что именно сегодня? – тут она пожала плечами. – Нет, не знала. Откуда мне знать. Брата твоего я сегодня не ждала. Я не жду его уже несколько дней. Кроме того, его уже с вечера нет во дворце. И, пожалуй, уже не будет никогда. Так что можешь не прислушиваться к шагам. А дверь я не запираю никогда. Мне так спокойней. Кроме того у меня есть страж, как ты видел».
«Ты имеешь в виду обезьянку?»
«Нет, я имею в виду карлика. Смеяться над ним не стоит. Дада владеет кинжалом, как бог, если, конечно, боги владеют кинжалами».
«И даже лучше моего брата?»
«Для Дады нет никакой разницы, что ты, что Сарпедон. Вы оба даже вспомнить не успеете, на каком боку у вас меч».
Надо сказать, это была чистейшая правда, я в этом не раз убеждался. Пасифайя вообще никогда не лгала. Не от избытка честности, просто не видела в этом надобности.
До того дня я был совершенно убежден: стоит мне разок переспать с нею, как проклятое наваждение тотчас рассеется. И даже уходя от нее тогда, я все еще продолжал так думать. Я как бы говорил себе: «Вот теперь я свободен». Не слишком, однако, уверенно. Если человека тянет неизведанное, глупо надеяться, что, изведав, он исцелится от тяги. Скорее, наоборот. Искушение, если это искушение, а не любопытство, может быть вытеснено лишь более сильным искушением.
От Пасифайи я воротился уже почти днем, причем почти не таясь. Страж мой столь же бдительно стоял у двери.
Вскоре я узнал, что Сарпедон действительно с вечера покинул Кнос. Причем, совершенно один, не взяв с собою никого. Известие это не вызвало радости. Только круглый дурак мог не понять, что этим дело не кончится. Скорее, лишь начинается. Так и оказалось…
(… Итак, человек, который всю жизнь мечтал о престоле и о причудах власти, оказался изгнанником. Царем же стал тот, кто о царской власти не помышлял. Во мне не было ни капли злорадства, я бы все простил брату, воротил бы его в Кнос, дал бы ему все, о чем он вожделел. Если бы хоть на мгновение мог вообразить, что он не постарается меня тут же прикончить. А умирать не хотелось. Потому я и стал царем критским. И являюсь им по сию пору все по той же причине. Но я как не хотел им быть, так и не хочу по сей день. Наверное, в это невозможно поверить, но это так.)
Не прошло и полутора десятков дней, как начался мятеж кидонов. Ты, поди, слыхивал об этом страшном безумии, которое приключилось на Крите тридцать с лишним лет назад. Казалось, кидоны поголовно впали в какое-то страшное, бессмысленное неистовство. Они никогда не были образцовыми подданными, это верно, но дело тут, думаю, не в желании скинуть с себя длань кносской династии. Я вообще не слишком верю, что мятежом движет желание свободы. Вернее, совсем не верю. Уж поверь мне, я немало повидал мятежей, заговоров. Ни от одного из них даже не пахло мечтою о свободе. Не боги устраивают мятежи, это верно. Но и не люди…
Но я отвлекся. Итак, в считанные дни вся западная оконечность Крита превратилась в пылающую головню. Все наши гарнизоны близ Кидонии были вырезаны с каким-то торжествующим упоением.
Вскоре в Кнос уже прибыли двое оборванцев из Кидонии. Они вели себя с истеричной наглостью смертников, выкрикивали, что, мол, их повелитель, великий Сарпедон, велел мне прибыть в Кнос босиком, дабы вымолить, если повезет, у него прощение. Полагаю, ежели б я не распорядился тут же на месте удавить их, а отпустил бы с миром, они были бы раздосадованы.
Однако все это ничего не меняло. То, что мятежники не пошли сразу на Кнос, говорило лишь о том, что они решили хорошенько подготовиться. Хотя долго готовиться они бы не стали, уж кто-кто, а Сарпедон прекрасно знал, что войска как такового в Кносе не было в помине. Полсотни вооруженной дворцовой стражи, вот и все. Все прочее являло собой полуголодный сброд, умеющий лишь красть скот да охотиться за девками. Защищать Кнос было некому. А уж о походе на Кидонию и говорить было нечего.
Астерий, мой отец, как мне показалось, впал в какое-то многозначительное слабоумие, он был убежден, что его решение было верхом мудрости и благостно ожидал, что все как-то разрешится само по себе. Я не пытался его разубеждать, да это бы ничего не изменило. Надо сказать, он всегда был на удивление гармоничен в своей посредственности. Ум его был столь же незаметен, как и походка, голос, темперамент. Он был банален даже в умении не замечать всю унизительную иллюзорность, условность собственной власти
Но сам предоставить все течению случая я не мог. Бежать было некуда. Продолжать как ни в чем не бывало нежиться с Пасифайей? Я не против острых ощущений но не выношу, когда меня режут.
Я собрал все, что у меня было. Набралось около трехсот человек. Все, что я мог им пообещать, это отдать град Кидонию на их полное разграбление. Это вызвало оживление. Я поклялся всеми богами, что они смогут забрать, все, что успеют схватить. Кто-то сказал, что армия, ведомая лишь жаждой грабежа, это не армия. Неправда, Тесей, это армия, и она даже может воевать. Одно условие: нужен хоть какой-то маленький успех с самого начала. Хоть иллюзия. Тогда они будут драться, как львы. В противном случае они разбегутся с завидной быстротой.
Так вот, чтобы создать эту самую иллюзию, я разделил свое воинство на две группы. Из этих трех сотен я выбрал сотню тех, которые хоть чего-то стоили. Я на несколько дней запер их в складах неподалеку от гавани, ничего им не объяснив. Правда, кормить распорядился отменно. Затем велел пустить слух, что тех людей обвинили в сговоре с людьми Сарпедона, что их ждет скорый и правый суд и ежели они невиновны, то их тут же отпустят. Весь акрополь вскоре заполнился стенающими домочадцами, ибо люди отлично знают, что невиновных людей не бывает вообще.
Потом я имел беседу с Телефой. Мне нужны были три больших корабля. С мореходами. Но без гребцов, гребцы будут мои. Телефа быстро понял, о чем идет речь, но долго изображал непонимание. Оно и правильно, с чего бы это ему, иноземному купцу, влезать в чужие дела. Телефу возможно было только купить, хотя запрашивал он чертовски много, что тоже понятно. Для того, чтобы отдать ему все то, чего он хотел, надо было оставить Кнос без казны. Но ничего другого не оставалось Это и называется честной торговлей. Короче, мы договорились.
А через два дня войско двинулось в поход. Ночью тех, что были заперты на складах, я отправил на корабли. Они двинулись морем в сторону Кидонии. Прочие же во главе со мной пошли посуху. Всю ночь на кносском ристалище шли празднества, взбесившийся бык растерзал сразу трех танцовщиц, такого на моей памяти еще не было. Все решили, что это дурной знак. И хотя прорицательницы в один голос предвещали победу, все уверились, что беды не миновать.
До сих пор смешно и горько вспоминать тот путь от Кноса до Кидонии. Идти во главе толпы боязливых и голодных оборванцев – небольшое удовольствие. По дороге мои герои с усердием жгли деревни, причем все подряд – и кидонов, и пеласгов, и дорийцев, дабы впредь никому не повадно было строить деревни там, где когда-либо может пройти войско. Я не препятствовал, ибо знал: только таким образом можно было довести эту толпу до Кидонии. Мы шли около сорока дней. Можно было быстрее, но я умышленно не торопился. Корабли шли вдоль берега, заходили в порты, торчали там и усердно мозолили глаза. Мы шли с ними вровень, как тень.
Несколько раз на нас нападали кидоны, Раз они начисто вырезали целый дозор. В отместку мои герои спалили деревню, вырезав поголовно всех. Я не препятствовал. А зачем? Ты бывал на войне, Тесей, знаешь, что войны все примерно одинаковы, плохих войн не бывает.
Лазутчики доносили, что в Кидонии все говорят только о войне. Но вооруженных людей в городе мало. Одно из двух, либо оружие хорошо припрятано, либо, и это вернее всего, у Сарпедона его мало и уповает он лишь на незначительность противника. В городе уже начинался голод, ибо, когда горожане думают лишь о войне, кладовые опустошаются вдвое быстрей, а заполняются вдвое медленней.
Когда мы добрались наконец до городских стен, помнится, был вечер. На одной из прибрежных дюн я распорядился развести жертвенный костер. В одной из деревень на этот случай прихватили двух телиц и десяток баранов. Я лично – как вождь и жрец – перерезал глотку каждой животине, причем сделал это так проворно, будто всю жизнь только тем и занимался. Самую жирную из телиц обваляли в ячмене, натерли солью и зажгли хворост…
Толпа ревела от восторга, всякий ощущал себя героем, призванным решать судьбу царства. Привели двух пастухов, старика и мальчишку, кто-то вознамерился их тоже принести в жертву великой Бритомартис Диктейской. Я запретил, Бритомартис не терпит человеческих жертв, несчастных пастухов уволокли от костра прочь и зарезали просто так. В ту ночь никто не спал. В Кидонии, надо полагать, тоже.
«Воины! – обратился я к толпе, когда вино возымело действие. – Я хочу сообщить вам нечто радостное. А для воина может быть лишь одна радостная весть – весть о начале войны! Итак, война началась, воины! Все, что было раньше, – лишь мелочная, скучная подготовка к ней. Видите – перед вами город. Там, за городскими стенами, ревут быки, блеют овцы. Это – ваши быки и овцы, они принадлежат вам по праву, и имя этому праву – Война! Найдется ль кто-нибудь, кто рискнет оспаривать незыблемость этого права? Найдется ль кто-нибудь, кто скажет, что это не ваше вино заполняет кувшины и амфоры в погребах горожан, что это не вашим женам и дочерям принадлежат золотые кольца, браслеты и ожерелья, которые до сегодняшнего дня украшали пальцы, запястья и грудь горожанок. А сами они? Разве не для того растили, нежили и кормили дев и жен кидонийских, чтобы их прелести послужили достойной утехой мужественных победителей, славным украшением праздника войны, что грянет сегодня? Будьте же и вы достойны тех даров, что послужат вам сегодня наградой. Сейчас еще не поздно уйти прочь, оставить достойное ремесло воина. Еще есть немного времени. Обещаю не мстить слабым духом, ибо слабость их – уже есть наказание им. Но уж после того, как я скажу слово – «Кидония», будет поздно. Всякий ослушавшийся будет позорно казнен. Потому, поторопитесь, малодушные. Со всеми же прочими да пребудет милость богов. Будьте же тверды! Ибо сострадание к ближнему твоему есть ненависть и презрение к врагу, замыслившему убить его. Сострадающий врагу предает ближнего. Благодарность врага есть проклятие ближнего. Всякий, кто думает иначе, желает вашей погибели. Будьте же яростны в сострадании своем! Лгут те, кто говорит, что воин несвободен, что слепое повиновение есть удел его. Презрение к собственной жизни – вот высшая свобода. Все прочее же – жалкие грезы раба, уснувшего в полдень у навозной кучи. Я дарую вам эту высшую свободу и вы сегодня на пепелищах врага поймете, сколь сладка она! Лучший мир – победа.»
Я выкрикивал все это высоким, дрожащим голосом, бессвязно и еле слышно. Меня мало кто услышал и еще меньше – понял.
А с утра у городской стены меня уже дожидался Сарпедон. Вернее, не у стены, ее просто не было, был лишь опоясывающий город насыпной вал с частоколом на гребне. С ним было человек десять, не более. Я двинулся навстречу. До сих пор помню каждый свой шаг. Мной тогда овладел изнуряющий страх. И не перед Сарпедоном. Мне пришла тогда в голову мысль, что более всего резонно опасаться стрелы в спину от своих, это так естественно, Однако никто не решился.
– Плохо, любезный братец, плохо, – сказал он мне, широко и даже как-то приветливо улыбаясь. – Я ведь велел тебе прийти одному, а ты притащился с толпой каких-то потных бездельников. Пожалуй, придется тебя наказать, причем прилюдно. Что ж ты молчишь?
– Жду, что мне делать, – ответил я. – Встать на колени или…
– На колени? – Сарпедон глумливо расхохотался. – Нет, на колени не нужно. Моему другу Кениру будет несподручно. Лучше на корточки. Верно ведь, Кенир? – он кивнул колченогому уродливому верзиле и тот с готовностью радостно осклабился. – Да ты не дрожи, это, говорят, не так уж больно. Зато потом – свободен, как птица. Подмоешься в ручейке и лети куда душе угодно. Я дарю тебе жизнь и возможность унести ноги из Кноса. В утешение можешь забрать с собой шлюху Пасифайю. Она, кстати, беременна, так что тебе и трудиться не придется…
Он говорил, с кем-то перемигиваясь и пересмеиваясь, но я плохо помню, что он сказал. Я смотрел мимо него, в сторону гавани. Вечером в нее вошли корабли Телефы. Именно в тот момент они должны были, по моим расчетам, выбраться из трюмов и первым делом захватить сторожевую башню. Дым над гаванью – знак того, что башня захвачена.
– Ты хочешь меня разозлить? Напрасно. Лучше обернись назад, На гавань. Что ты там видишь? Дым. Это горит кунжутное масло на вершине сторожевой башни. Ты, кажется, все еще не понял. Это означает, любезный брат мой, что Кидонии больше нет и Сарпедона больше нет. Потому я на тебя не сержусь, разумно ли гневаться на покойника, к тому же родного брата? Что касается беременной шлюхи, то…
Договорить я не успел, Сарпедон быстро обернулся назад и все понял. Его лицо жутко исказилось, он бросился было на меня, но тотчас остановился на полпути. Толпа за моею спиной глухо заволновалась, заходила ходуном, точно кузнечные мехи.
– Кидо-ния! – пронзительно закричал я, указывая мечом в сторону города. – Кидония!!!
Толпа взревела, с восторженным исступлением выкрикивая имя ненавистного города.
Сарпедон со своими людьми ринулся было обратно, но у самого частокола они были остановлены и смяты толпой обезумевших горожан. Жаждущие спасения редко понимают друг друга. А потом началось побоище.
Уже к полудню Кидонии не было. К вечеру мои люди насытились кровью, а уже к утру понемногу обрели рассудок, иные даже принялись лениво тушить пожары.
Грабежам я не препятствовал, было бы глупо и небезопасно. К тому же мне надобны были не кладовые Кидонии, а ее руины. Руины лежали во всей красе, тела же Сарпедона не нашли, как ни искали…
Сарпедон. Я не знал, чего больше боюсь: увидеть его, свое мертвое, обезображенное отражение, либо не увидеть его среди мертвых.
* * *
Кнос встретил победителей настороженным равнодушием. Люди знали, что за победы приходится платить куда больше, чем за поражения. Бьют победные барабаны, значит жди неприятностей. У победы много ртов, но лишь одно брюхо.
Меня ожидали два сюрприза и оба они были так или иначе связаны с Пасифайей. Во-первых, она действительно была беременна. Во-вторых, кто-то дня за три до нашего возвращения в Кнос подбросил в ее благоуханную опочивальню отрезанную голову финикийца Телефы. (Его корабли вернулись в город раньше нас). И ежели, кто именно сделал это, осталось неведомым, то кто распорядился это сделать, было ясно как день. И Телефа, и Пасифайя были в разной степени причастны к падению Сарпедона. Что касается главного виновника, то есть меня, то он, надо полагать, ожидал своей очереди.
Царица Велькана, нужно отдать ей должное, даже не пыталась скрыть, чьих рук это дело.
– Благодарю вас, матушка, – сказал я ей при первой же встрече вполне учтиво, – по крайней мере вы избавили меня от опасного благодушия. Вы вполне зримо напомнили, куда я вернулся и кого мне надлежит опасаться. Презрев угрызения совести, вы тем самым избавили от них меня. Я и прежде не слишком высоко ставил то, что принято именовать голосом крови, а уж теперь и вовсе позабыл, что это значит. Вы сами определили правила и я на них согласен. Покойный Телефа, помнится, говаривал: стрела, прошедшая мимо цели, останется там, куда упала. Стрела же, поразившая цель, может воротиться и ударить стрелявшего. Вы, матушка, должны были это учесть. Ежели учли, то, стало быть, рассчитали силы. Ежели нет, то либо вы полагаете, что я все еще тот неуклюжий и мнительный юнец, коим был недавно, либо вообще утратили способность здраво мыслить…
Царица в ответ поначалу разыграла удивление, затем разразилась подобающей бранью. Однако достаточно сдержанной, без напускной истерии. За озлоблением сквозила растерянность. Похоже, она поняла-таки меня.
Что до Пасифайи, то говорить с нею первое время было бессмысленно. Потрясение у несчастной было слишком велико, ей очень доходчиво объяснили, что любовные игрища на царском престоле – не самое безопасное дело. Она утратила не только дар речи, но и способность слышать и понимать. Понимать она научилась дней через десять. Дар речи вернулся к ней лишь перед самым разрешением от бремени, и я не слишком страдал от этого. Вообще, пережитый кошмар основательно переменил ее, причем, кажется, в лучшую сторону. «Тебе неинтересно узнать, что сталось с моим братом?» – спросил я ее. Ответить она не могла, но и без того было ясно: ничего, кроме ужаса это имя у нее более не вызывало, Из честолюбивой, изощренной обольстительницы Пасифайя превратилась в покорное, доверчивое, слепо обожающее существо. Ей нужен был более не царь критский, а просто человек, находящийся рядом. Воистину, женщина с греховным прошлым – лучшая из жен. Нет ничего противней агрессивной невинности.
Дада выслушал мои упреки с завидным хладнокровием., ничего не сказав в свое оправдание. Однако, говоря с ним, я поймал себя на том, что избегаю глядеть ему в глаза. Этот человечек вызывал во мне какое-то судорожное отвращение – редкая седоватая бородка, мясистая, оттопыренная нижняя губа, опухшие красноватые веки, казавшиеся продолжением его неизменной нелепой малиновой шапочки. Главное – я не знал, как заставить это незначительное с виду существо бояться себя, ибо сам в глубине побаивался его.
– Так вот, Дада, – сказал я в завершение разговора, – я хочу, чтобы ты меня хорошо понял. Именно ради твоей госпожи, которой ты, безусловно, предан, тебе придется на время оставить ее, о ней позабочусь я сам. Не потому, что не доверяю тебе, просто теперь тебе надлежит позаботиться о моей матушке. Побыть некоторое время с нею.
– Но я не могу, – карлик даже удивился. – я должен быть всегда…
– Ты все же понял меня. Это не просьба. Это распоряжение.
– Хорошо, – Дада угрюмо кивнул. – Надолго ли?
– Боюсь, что до конца.
– Это я понял. До конца, – Дада жутковато осклабился. – Потому и спрашиваю: надолго ли?
Я вынужден был сделать вид, что не замечаю его тона.
– Побудешь с ней дней десять. Там будет видно. Будь с ней везде. Без нужды не ограничивай ее свободы, но будь везде с ней. Брань пропускай мимо ушей. Все прочее хорошенько запоминай. Ежевечерне я должен знать о ней все, что сделала она за день.
– Так десять дней? ––карлик вновь мрачно усмехнулся.
Я кивнул и велел ему идти прочь, будто у меня была масса других забот. На самом деле ни о чем ином я думать в тот момент не мог.
На третий день матушка явилась самолично, в сопровождении, разумеется, карлика. Видно было, что Дада исполнял порученное с усердием. Велькана была в ярости, прямо с порога принялась выкрикивать, что если я тотчас не избавлю ее от этого проклятого уродца, то нам обоим, то есть мне и Даде, несдобровать. Я разводил руками и смиренно просил ее потерпеть еще самую малость. Всего-то семь дней.
На девятый день царица пришла снова. На сей раз ее словно подменили. Она с плачем умоляла пощадить ее. («У меня есть только один сын, у Крита есть только один царь – Минос»!)
Я исполнил ее просьбу, хотя сам того не ожидал. Не потому, что поверил, я видел, что она лжет, как всегда. Но видел также, что она смертельно напугана. А страх надежней правдивости. Заодно я избавил себя от лишних угрызений совести, их будет впереди предостаточно, решил я и оказался прав.
Я вызвал Даду и сказал, что ему дозволено вернуться к госпоже. Карлик поднял на меня вопросительный взгляд.
– Царь полагает, что…
– Царь не полагает, – возразил я, – он повелевает. Впредь же, Дада, запомни: у царя не бывает сообщников, у него есть подданные или враги. Если ты это не понял, поторопись понять. И берегись, если я снова прочту в твоих глазах нетерпение, раздражение или усмешку.
В назначенный день Пасифайя произвела на свет мальчика. «Я хотела бы, чтобы его назвали Астерионом, в честь твоего отца. Пусть следующим царем Крита будет Астерион…»
– Нет, Пасифайя, – ответил я как можно более мягко. – Этого не будет. То есть, я не против того, чтобы мальчик носил это имя, это пожалуйста. Но царем критским он не станет. Возможно, им станет следующий твой сын. Наш сын, Пасифайя…
Итак, на Крите воцарился мир. Так, во всяком случае, принято считать. Были еще мятежи в Фесте, в Маллии, оба они связывались с именем Сарпедона. Но принято считать, что мир воцарился, а это значит, что так оно и есть. О Сарпедоне говорили разное. Одни, что он был зарублен до неузнаваемости там, у прибрежных дюн близ Кидонии, другие, что он жив, что он сумел вырваться из ловушки и бежать. Его призрачные следы вели то на острова, то в Трою, то на Кипр. Лично я склонен думать, что он жив, однако это лишь живая тень, сражаться же с тенью – удел умалишенных.
Вот, собственно, и все, Тесей, о братской любви. А чтобы я не казался тебе выжившим из ума старикашкой, который облегчает душу болтовней с первым встречным, поясню, зачем я тебе все это говорю. Я сказал тебе то, что тебе дозволено и надобно знать. Все прочее знать не надобно и не дозволено. – Глаза царя сузились, стали холодными, словно неживыми. – И уж я позабочусь об этом. Если ты хочешь что-то узнать, спроси, я разрешаю. Итак, смелее, Тесей. Поди, много болтает обо мне ярмарочный сброд.
– Я не бываю на ярмарках, великий царь. Но знаю, что болтают все больше о Лабиринте, да еще о… Минотавре.
– Лабиринт! – Царь радостно осклабился. – Еще бы им не болтать о нем! Лабиринт – это мое детище. Я горжусь не Критской державой, не флотом, не победами, а именно им, Лабиринтом. Он поистине неисчерпаем. Мне он не опасен, я знаю его главную тайну и выберусь с закрытыми глазами из любого его извива. Но для чужих а чужие для него все, кроме меня – это коварное, непобедимое чудовище. Он беспощаден, как удав, он заглатывает сам, не дожидаясь, пока кто-то запрыгнет в его глотку. Это крепость, которая сама себя обороняет. И вместе с тем, это бесконечная и увлекательнейшая игра. Уж я-то знаю, казалось бы, его до последнего закоулка, но и я всякий раз нахожу нечто новое в нем. И самое главное… Что ты сказал?
– Я? Я… вообще-то ничего не сказал, но хотел сказать. Но те, кто строили этот лабиринт…
– Ты о Дедале? – Царь едва заметно нахмурился. – Ну разумеется. Кстати, он, кажется, тоже из Афин. Только навряд ли ты о нем что-то слышал… Но он давно умер. И те, кто строили – тоже. Ты ведь не хочешь спросить, отчего?
– Нет, – Тесей торопливо затряс головой, – не хочу.
– Ну и замечательно. Так что… Да, ты упомянул Минотавра! – Царь затрясся от смеха. – Насколько я знаю, в ходу такая история: царица Пасифайя прогневала богов своим распутством и те покарали ее дурной страстью к Священному быку. От оной страсти и родился на свет чудный младенчик Минотавр, человек – тьфу! – с головой быка. Ведь так?
– Ну да, вроде того, – Тесей смущенно кивнул.
– Ты веришь этому?
– Нет, с чего бы я стал верить такому!
– И прекрасно. Ну что же, будем считать, что наше знакомство состоялось.
Царь замолчал и, прикрыв глаза, откинулся в кресле. И тотчас неизвестно откуда появился нубиец, он коротким жестом велел Тесею подняться и следовать за ним. Свидание с царем критским закончилось.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Я не робот (кликните в поле слева до появления галочки)