2
Домовой в школьном гардеробе стал первым. С тех пор я начал их видеть. И слышать. В моём странном городе их оказалось немало. Они жили рядом с людьми, параллельно с людьми, никак с людьми не пересекаясь. Неосязаемо.
Особенно зимой, когда вместо дня сумерки сыростно перетекали из утра в вечер, какие-то сущности сгущались туманом из жёлтого света фонарей и сквозили мимо меня куда-то. В широкой пустоте дыр глаз и ртов я угадывал безглазые взгляды и беззвучные крики. Совсем не страшные, а какие-то жалкие. Даже вызывающие некое сожаление. Однажды зимним утром редкого мороза над Литейным мостом встала гигантская белая тень, сложившись из неких испарений Невы, поднявшихся из чёрных полыней, державшихся течением. Трамваи и троллейбусы проникали в её брюхо по мосту, давили там что-то. И у бледной фигуры лицо кривилось, как от боли. Я шёл из школы, часто оглядывался на Литейный мост, и мне было жаль несчастного гиганта. Всю дорогу до дома.
Другие, совершенно непрозрачные, будто бы даже телесные, встречались мне в по-пещерному глубоких арках ворот, в парках и скверах с вечно влажными тропинками из прессованного песка, на перекрёстках с бессмысленными светофорами. Они, казалось, узнавали во мне видящего их, и я еле-еле угадывал едва заметные кивки, холодные пристальные взгляды под низкими полями шляп, или в скрытности капюшонов, или за чернотой стёкол очков — обращённые ко мне. Псевдомужчины и псевдоженщины. Всегда крепкие и красивые.
— Ты им неинтересен, — шепнул как-то домовой и презрительно улыбнулся, — Им никто неинтересен, кроме них самих.
Иногда сновали под ногами стайки неожиданных уродцев. Самых разнообразных. Наиболее крупные походили на страшненьких детишек. Самые маленькие не превышали размерами крысу или котёнка. Может были и меньше, да только не попадались мне на глаза. Про всех этих разненьких домовой частенько предупреждал меня, называл их самыми опасными. И я ему верил.
Странно то, что почти все кого я видел были бессловесны, молчаливы, бесшумны. Звуки, которые они издавали, я чаще всего воспринимал совершенно отдельно от их видимых воплощений. И вполне самостоятельно. Случалось, что я слышал совсем рядом смешок, оборачивался, но никого взглядом не находил. Или вдруг шелестел прямо в ухо неразборчивый шёпот без дыхания. Или кто-то взахлёб стонал в пустом углу двора. Все эти плачи, вскрики, уханья вначале заставляли меня вздрагивать, но понемногу я к ним привык, так же, как привык к объявлениям на вокзале, вечно падающим в мою комнату сквозь окно, как привык к трамвайным звонкам на повороте в Финский переулок.
А то, бывало, пробежит по талому снегу, наискось через площадь Ленина какая-то, похожая на псоподобную гиену, с взвизгиваниями посмеиваясь на бегу, оставляя кровавые следы, тут же пропадающие. Или стайка громадных — с курицу — щебечущих летучих мышей усядется прямо на троллейбусные провода напротив въезда в «Кресты» со стороны улицы Михайлова. Странная же, явно безбилетная, личина с глазами, горящими красным в темноте, смотрела фильм с Бельмондо в Клубе завода «Прогресс» и подвывала от удовольствия под музыку Морриконе. Так зрительные и слуховые образы складывались и единились. Сгущались, определялись и твердели.
Домовой иногда высыпал целые горсти любопытного:
— Знаешь почему нас, не людей, почти нет в метро? В метро пахнет драконами. Когда-то, ещё до людей в этих подземельях водились драконы. Возможно, тогда и подземелье ещё не было подземельем, а лежало на поверхности. Вот тогда-то тут и ползали драконы, пачкали всё своим запахом, который законсервировался. А теперь — вскрылся. Люди толстокожи, они не чуют запахов, им наплевать. А не людям — остро неприятно.
Рассказав, домовой смущался и прятался.