Луна, луна, скройся! Гл.4

Почему-то весной у меня всегда осеннее, тоскливое настроение, а осенью — наоборот, приподнятое, и нет-нет, да ловишь себя на мысли: скоро лето! Хотя какое там лето — листья жёлтые.

Но до осени и хорошего настроения сейчас далеко: впереди полгода. Меня гложет глухая хандра. В стылом «Икаруше» — пусто, это вызывает тоску, хотя я знаю, что если бы народу было полно, это бы тоже вызывало тоску, да ещё пополам с раздражением. На стекле возле моего места наклеен плакат:

Гражданин и гражданка Галиции!

Говори по-галицийски красиво и правильно!

Не РАТУША, а УПРАВА

Не ХОСПИТАЛЬ, а БОЛЬНИЦА

Не АПАРТМАН, а КВАРТИРА

Не ВЕРБУНКА, а ПРИЗЫВ

Не ФРОЙЛЯЙН, а БАРЫШНЯ

Не ШТРУДЕЛЁК, а ПИРОЖОК

Не ВУРСТИК, а БУЛОЧКА С СОСИСКОЙ

Снизу кто-то дописал маркером:

Не ПРУСС, а ТАРАКАН!!!

Надпись уже немного выцвела. Я прислоняюсь к плакату головой — окно за ним приятно холодит — и закрываю глаза. Ехать мне долго, до конечной, автобус идёт сквозь половину Пшемысля. Стоит подремать — я уже неделю не высыпаюсь. Главное, именно подремать, а не заснуть, потому что в кармане моей куртки — бумажник, и мне некуда его переложить, я сегодня в юбке. Я прижимаю его ладонью, засунутой в карман, и думаю, что снова не смогла рассчитать и оделась слишком легко. Я засыпаю прежде, чем успеваю сделать какой-нибудь вывод — просто проваливаюсь в сон, как в чёрную яму.

Прикосновение к плечу мне неприятно.

— Идите в пень, Батори, — бормочу я.

— Барышня, конечная…

Ещё не понимая этих слов — но уже осознав, что голос мне незнаком — я сажусь ровно, встряхиваю головой.

— Барышня…

Лицо перестаёт быть размытым пятном. Оно кажется мне знакомым. Должно быть, один из зрителей… нет, не то.

— Спасибо, — мой голос со сна хрипловат. Я с ужасом понимаю, что не смогу встать самостоятельно: меня разбило «волчьей» послесонной вялостью.

— Вам нехорошо?

И голос я этот слышала. Где-то я слышала этот голос.

— Да, простите, у меня сильно кружится голова.

Знакомый незнакомец протягивает мне руку, и я с почти нечеловеческим усилием перехожу в вертикальное положение. Он осторожно подводит меня к выходу ­ ­— под хмурым взглядом пожилого кондуктора — помогает спуститься по ступенькам.

— Купить вам воды?

— Нет, спасибо. Впрочем… можно холодного кофе?

— Да, минуточку.

Молодой человек усаживает меня на остановке и отбегает к ларьку. Возвращается с жестяной банкой, вскрывает её. Дрожащей рукой я подношу кофе к губам, чувствуя себя алкоголиком поутру. Водянистая холодная жидкость просто омерзительна, я глотаю её, как лекарство.

— Может быть, вас проводить?

— Нет, спасибо. Мне сейчас станет лучше.

— Вы уверены? Вы очень бледны.

— Да, это так… Давление упало.

— Ладно, — мужчина неуверенно поводит плечами. — Тогда прощайте.

— Прощайте. Спасибо за помощь.

Он разворачивается и идёт прочь от остановки. Высокий, худой, в дешёвой куртке. У него странная походка — как будто волочит обе ноги позади себя. Я непроизвольно делаю несколько шагов следом. Вот он поворачивает голову, взглядывая на что-то слева от себя, и я вижу его профиль.

— Сергусь!

Мужчина оборачивается. Я хочу крикнуть ещё раз, но смущаюсь и просто молча смотрю на него. Поколебавшись, он идёт назад. Если смотреть внимательно, видно, что он ступает, как все люди: одной ногой, другой ногой. Но стоит чуть отвести глаза, и снова кажется, что ноги волочатся следом.

— Лилянка?

— Я видел, конечно, зимой по телевизору, в газетах. Но думал, что полная тёзка. Фамилия распространённая, да и имя не самое редкое. Нам же Пеко сказал, что ты умерла.

— Как?

— Машиной сбило. Мы тебя уже отпоминали… А куда ты идёшь сейчас?

Сергусю нет и тридцати, я помню. Но его лицо начало идти морщинами, лоб продолжают залысины. Наверное, выпивает.

— К матери. Письмо несу от родственников из Кёнигсберга — они сейчас в гуманитарном лагере. Она ведь там же, да?

— Да. А почему не телефоном?

— Да я же не знаю номера. А домашнего просто не помню. Сергусь, ты никому не говори, что я жива, ладно? Пусть уж так будет.

— Ладно.

Некоторое время мы молча идём по слякоти настолько тоскливой, что странно не видеть в ней жёлтых осенних листьев.

— Ну, а ты как? — вспоминаю я о правилах хорошего тона.

— Нормально. Как все… Работаю вот в конторе на фабрике. Жениться собираюсь…

— На ком?

— Да ты не знаешь. Вот… Пришли почти.

Мы стоим у моего бывшего подъезда. Дверь наконец заменили целой. Всё то время, что я жила здесь, в подъезд вела обшарпанная зелёная дверь с дырой возле ручки. Это в неё всадил топор Пишта Ковач в приступе белой горячки, да так потом и не починил.

— Я, наверное, пойду, — соображает, наконец, Сергусь.

— Ага. Спасибо за кофе и… что проводил. Пока.

— Пока.

Он идёт дальше по улице, в сторону своего дома, а я берусь за ручку и, помедлив, тяну на себя. Подъезд вздыхает мне в лицо подвальной сыростью. Я вступаю в его настороженную полутьму. В этом доме нет фойе, только маленькие лестничные клетки, на которые сразу выходят двери квартир. Лифт такой крохотный, что способен спровоцировать приступ клаустрофобии. Он скрежещет и подрагивает, и я с опаской посматриваю под ноги: однажды пол начал отходить от стен с одной стороны, как раз тогда, когда мы с Пеко в нём ехали. Отверстие увеличивалось у нас на глазах, и мы прижимались к двери, заворожённо глядя на мелькающие в нём стенки шахты. Но сейчас, кажется, ничего такого не ожидается.

На последнем этаже стоит незнакомый молодой мужик в майке и спортивных штанах и курит, стряхивая пепел в банку из-под оливок. Смотрит на меня настороженно.

— Здрасьте, — хмуро говорю я и подхожу к лесенке. Ажурная, из чёрного чугуна, очень изящная и очень… узенькая. Не больше метра в ширину, перила только с одной стороны. Подумать только, когда-то я бегала по ней, сломя голову (и как только, правда, не сломала?). Четыре года назад, да? А как будто в прошлой жизни. Я поднимаюсь (от шагов чугунные ступени слегка подрагивают) и толкаю дверь на чердак.

У плиты стоит невысокая полная женщина. Её лицо сосредоточено, она жарит голубцы. Я здороваюсь, и мать поднимает на меня глаза. На её лице не проступает ни одного чувства.

— Проходи в комнату, — кидает она мне.

Тут всё по-другому. Вместо старинных зелёных обоев — какие-то кремовые, крапчатые. Пол выкрашен. Лежака больше нет, только диван; гардероб отодвинут к стене. В центре комнаты теперь стоит стол. Я кладу на него конверт с письмом и подхожу к окну. Отсыревшие рамы поддаются с трудом. Осторожно перенося грязные сапоги, я перелезаю через подоконник и иду к краю крыши. Он по прежнему похож на край света. Оглядываюсь: вокруг только пустые крыши. Ни одного человека. Только ветер. Я испытываю краткий и острый приступ счастья.

Иногда, в детстве, мне снилось, что я подхожу к краю крыши, раскидываю руки и прыгаю — вперёд. Меня подхватывает упругий поток, идущий снизу, и переносит на соседнюю крышу. Я отталкиваюсь от неё и лечу дальше. Дальше и дальше, туда, где крыши сливаются с небом.

К высокой золотой башне…

— Голубцы будешь? — спрашивает за спиной мать. Я вздрагиваю и оборачиваюсь.

— Нет. Спасибо.

Я забираюсь обратно. Конверт вскрыт, письмо лежит рядом.

— Вспомнили, — голос матери полон сарказма. — Когда я в Кёнигсберге жила, знать не желали. Тебя видел кто-нибудь?

— Из знакомых — нет. Да и… Я в капюшоне хожу, лица не видно.

Поджав губы, мать кивает.

— И не надо. Я всем говорю, что просто однофамилица.

Я не спрашиваю о причинах. Мне всё равно, скажет она правду или солжёт.

Она провожает меня до двери и громко, приветливо — для мужика в майке — говорит:

— До свидания! Спасибо, что занесли!

Он всё ещё курит. Наверное, решил разом полпачки скурить.

Домой я возвращаюсь уже практически без сил. Хорошо, что моя смена в гумлаге кончилась — теперь я две недели могу отдыхать. Даже танцевать не пойду — какая радость от танца в этой серой грязи? Отосплюсь, Святая Мать, как же я отосплюсь! Я открываю дверь и застываю на пороге. Похоже, от недосыпа у меня начались галлюцинации: по квартире плывёт запах шкварок, да такой, что в животе начинает бурлить и стонать. С кухни шкворчит. Довольно странно, если учесть, что я живу одна. Осторожно ступая, я подхожу к кухне и заглядываю. Картина чем-то перекликается с той, которую я наблюдала меньше часа назад: у моей плиты, держа одной рукой ручку сковородки, а другой — лопаточку, стоит мужчина. На нём повязан мой фартук, а левую руку защищает моя прихватка. Мне даже не надо видеть его лица, чтобы узнать: его тёмные волосы заплетены в толстую короткую косицу, а я за всю жизнь видела только одного мужчину с такой причёской. И последний раз это было два месяца назад.

— Батори, почему вы в моём апартмане? — с вялой злостью вопрошаю я.

— Готовлю вам ужин. Вон тарелка с драниками стоит, берите. Сметана в холодильнике, — Батори ловко перекидывает свежепожаренные картофельные лепёшки на стопку их собратьев и кидает на сковородку кусочки сала.

— Если вы думаете, что я на вас женюсь только потому, что вы хорошо готовите, то вы просчитались.

Я перекладываю несколько драников на блюдце и поливаю их сметаной. Я действительно голодна, настолько, что мне не хватает сил злиться на вторжение.

— Зря вы так торопитесь с отказом! Я ведь ещё и отличный портной. Могу сшить любой сложности танцевальную юбку.

— Это где вы так выучились?

— В тюрьме.

Не похоже, чтобы он шутил. Я пытаюсь прикинуть, когда появились тюрьмы с трудовым воспитанием. Никак не выходит, чтобы тогда, когда его ещё можно было удержать в заключении. Странно. Хотя — чего нормального ожидать от упыря, который именует себя «Отважным Рыцарем»? Как с верблюдом из анекдота — скажите, что у него не странное?

— Вам от меня уже что-то надо? ­ — спрашиваю я, наевшись и потягивая отлично заваренный чай.

— Напротив. Это вам от меня что-то надо, и поэтому я здесь, — Батори сидит на табуретке с другой стороны стола, откинувшись спиной на стену. Вид у него самый наглый: руки в карманах, улыбка во все зубы и усы эти дурацкие. Всегда меня раздражали.

— И что мне от вас так срочно оказалось нужно?

— Отдых. Послезавтра мы с вами едем в Се́гед, на родину великого цыганского скрипача и композитора…

— … Би́хари?

— Стыдно, Лили. Бихари из На́дьябоня. Сегед — родина Да́нко. Я думаю, вам, как цыганке, будет интересно.

— Мне, как цыганке, будет интересно хорошенько выспаться.

— Поэтому мы и едем послезавтра, а не сегодня ночью. А на месте, кстати, я забронировал номер с огромной мягчайшей кроватью.

— А моё целомудрие?!

— Будет лежать с вами на этой кровати. У меня другой номер. Дело даже не в Данко, Лили. Вас просто достал этот город. Он у вас ассоциируется с беготнёй по делам и придурками, которые вас время от времени узнают и начинают орать про маму из Пруссии и папу-цыгана. Там вас не знает никто. Тихое, славное местечко, а также единственный город, где поставлен памятник цыганскому музыканту.

— Когда я высплюсь, я обязательно с вами горячо поспорю, — вздыхаю я. — Сейчас у меня нет сил даже сапоги снять, и вы этим пользуетесь.

— Вы так и ляжете в сапогах?

— Вообще-то я надеялась, что вы кинетесь галантно их стаскивать.

— Лили, нет. Я лучше потом постираю ваши простыни.

Я встаю и тут же падаю обратно. Ноги просто отказываются держать.

— Ужасно. Я не в состоянии даже идти. Батори, я обещаю поехать в этот ваш Сегед, если вы меня сейчас отнесёте в кровать.

— Договорились.

Он подхватывает меня играючи, как котёнка. Недолгий полёт по воздуху, и я уже лежу в постели. Одеяло словно само наполает на мои плечи. Последнее, что я чувствую, проваливаясь в сон — тёплая ладонь на моей макушке.

На перроне вампир встречает меня не один: на его правой руке практически висит, прижимаясь, девица не старше двадцати лет.

— Лили, это Я́змин. Язмин, это Лили, — лучезарно улыбаясь, на немецком представляет нас друг другу Батори. Его баритон похож на мурлыканье, и я узнаю эту интонацию: с такой он меня «клеил» возле клуба.

— Очень приятно, твой отец мне рассказывал о тебе много хорошего, — щебечет девица. На мой взгляд, у неё слишком короткая юбка, слишком длинные сапоги и слишком красные ногти.

— Мой отец? — я кидаю взгляд на Батори. — Очень любезно с его стороны. Скажите, а из какой вы семьи? Надеюсь, дворянской? Вы же понимаете, я не могу стать падчерицей простолюдинки.

Язмин неуверенно хихикает, улыбка вампира становится ещё шире.

— Лили, э́деш, вот ваши билеты. Я взял два, чтобы никто вас не тревожил. Мы с Язмин едем в соседнем купе.

— Да, а́пука.

Как, интересно, он собирается выдавать меня за свою дочь перед венгеркой, если я по-венгерски двадцать слов знаю?

Стоит поезду отойти от перрона, как упырь появляется в дверном проёме.

— Лили, мы с Язмин хотим заглянуть в ресторан. Не составите нам компанию?

— Ага. А можно вопрос: это какие спагетти, которые питание или которые отношения?

— Лилиана, вы лезете не в своё дело, — отрезает Батори.

— На правах близкого родственника.

— Жду вас в ресторане.

Вампир исчезает за дверью.

Минут пятнадцать я дуюсь: всё-таки я действительно надеялась, что это будет мой отдых, а потом понимаю, что проблема не стоит и выеденного яйца. В конце концов, я же собиралась отсыпаться — Язмин мне в этом точно не помешает, а со своей легендой Батори может мне оказывать достаточно внимания в минуты бодрствования.

Увидев меня, Язмин машет рукой из-за своего столика. Упырь чуть кивает мне, как ни в чём не бывало. Перед ним стоит бокал с водой без газа, девица же собирается подкрепиться поосновательней — отбивной и салатом. Несмотря на детский ещё час, запивает она их шипучим белым вином. Я сажусь на оставленное мне место напротив Батори и беру в руки меню. За плечом сразу же возникает официантка.

— Чайник зелёного чая и капусту по-баварски.

— Сосиски, колбаски к капусте будете? — любезно подсказывает официантка.

— Да, жареную кровянку, пожалуйста, — я не могу удержаться от того, чтобы слегка подколоть вампира. В ответ на мой взгляд он слегка поднимает бровь. Леший знает, что это у него означает, но зато ясно, что подкол он заметил. Я мысленно высовываю язык.

— А где ты учишься? — непринуждённо обращается ко мне Язмин.

— Я своё отучилась, — невозмутимо отвечаю я. — Мне всё-таки двадцать два года.

— Ой, — девица смущается. — Так ты… вы… старше меня? Мне сначала показалось, что вам лет шестнадцать.

— А вам сколько?

— Девятнадцать. Я на втором курсе в Университете Корвина.

— Ого! А какой факультет? Экономический, социальных наук?

Язмин смущается ещё больше:

— Ландшафтной архитектуры.

— Профессия, требующая творческой натуры и ума, — говорит Батори, улыбаясь. — Именно этим сочетанием Язмин меня и покорила.

— Ммм, понимаю. Моя специальность гораздо скучнее.

— Лили закончила философский факультет Альбертины, — поспешно произносит вампир.

— Альбертины? — неуверенно переспрашивает Язмин.

— Старейший университет Кёнигсберга, — информирую я. — Основан в шестнадцатом веке. Кёнигсберг — один город. В Пруссии.

Язмин краснеет:

— Да, я знаю, столица.

Официантка ставит передо мной тарелку с капустой, чайник и чашку, и я с облегчением возвращаюсь от светской беседы к более привычному занятию. Язмин тоже утыкается в свою тарелку. Кажется, я внушаю ей неловкость.

После ужина мы возвращаемся в купе. Батори мешкает в коридоре и шипит мне:

— Я-то думал, что вы со мной в грубы по личным причинам, а вы, оказывается, просто невоспитаны.

— Что поделать. Я цыганка, — мои уши вспыхивают. Кажется, лицо тоже.

— Не надо. Я отлично знаю, из какой семьи ваша мать. К сожалению, от этой семьи ничего, кроме внешности, она вам не передала.

Я открываю рот, но не нахожу, что ответить, и буквально вскакиваю в своё купе.

Да разве же я виновата, что эта Язмин­ — такая дура?

Спать я ложусь рано, около полуночи. Но вскоре просыпаюсь от инстинктивной тревоги. Некоторое время я просто лежу с открытыми глазами, пытаясь определиться, что не так.

В стенку возле моего диванчика ритмично стучат.

Сначала я не могу сообразить, что это может значить, но к стуку вскоре присоединяются тонкие отрывистые стоны.

Поцелуй меня леший, мне вот только не хватало наслаждаться звуковыми эффектами половой жизни вампиров.

Стук тем временем становится чаще, а стоны ­— громче. Я прижимаю ладони к ушам, но всё равно слышу их. И это я невоспитанная, да? Я, по крайней мере, не ору в два часа ночи. Да ещё как! Можно подумать, что он ей не в то отверстие попал. Тотально не в то — в ноздрю, например. Я лежу, еле сдерживая искушение постучать в ответ. Мне только не хватало, чтобы они там сбились и всё начали сначала.

Наконец, Язмин издаёт финальный вопль, и возня стихает.

Надеюсь, в Сегеде у нас не соседние номера.

— Памятник Иштвану Данко или, как его чаще называли, Пиште Данко был установлен в тысяча девятьсот двенадцатом году. Он изваян Марго Эде, — лекторским тоном рассказывает Батори.

Памятник действительно очень похож на фотографии скрипача: худой усатый мужчина с нервным лицом. Он стоит, опершись на кирпичную стенку локтем, со скрипкой в руке, словно отдыхает после выступления.

— Обратите внимание, его голова чуть наклонена, как будто он вслушивается в очень тихую музыку. Всё дело в том, что это памятник с секретом. В него вмонтирован механизм, который чуть слышно наигрывает одну из песенок Данко. Давайте прислушаемся…

Наверное, Батори добавляет эту фразу для Язмин. Я, со своим «волчьим» слухом, с самого начала слышала эту мелодию: как будто кто-то перебирает струны пальцами. Я даже знаю эту песенку.

— Это «Красотка Лили», — выждав для приличия, говорю я. Язмин кидает на меня недоуменный взгляд:

— А я ничего не слышу.

— Так бывает, — улыбается Батори. — Мелодия очень тихая и со временем становится всё тише. Просто у Лили замечательный слух, она часто раньше всех слышит, когда кто-то подходит к двери. Механизм действительно наигрывает «Красотку Лили». Прогуляемся по набережной?

На набережной я тихонько отстаю от парочки: их воркование — а они беспрестанно воркуют — меня изрядно достаёт. Подойдя к мороженщице, я на ломаном венгерском прошу эскимо с вареньем.

— Вы туристка? — с хорошим немецким произношением спрашивает женщина. — Должно быть, из Пруссии или Польши?

— Из Галиции. Моя мама из Пруссии.

— Обязательно присмотритесь к Сегедскому Университету. Это один из самых лучших университетов страны. Ещё можно посмотреть наш собор — он очень красивый, его фотографии печатают во всех путеводителях по Венгрии. Ну и, конечно, взгляните на памятник Данко Пиште. Это был цыганский скрипач, любимец и гордость города. Говорят, что этот памятник немного волшебный. Если мимо него идёт половозрелая девственница, до неё доносятся звуки струн. Правда, не помню, чтобы последние лет тридцать их кто-то слышал, — мороженщица лукаво, с тихим удовольствием, смеётся.

— Они играют «Красотку Лили», — сообщаю я, надрывая упаковку эскимо.

— Что?

— Струны. Играют «Красотку Лили».

Женщина смотрит на меня с изумлением, потом снова смеётся:

— Ну и хорошо. Только никакая мелодия не стоит простых радостей жизни, я всегда так считала.

— Да, наверное, — вежливо говорю я и иду следом за Батори и Язмин.

Нагулявшись, мы заходим в уютный ресторанчик. Вампир, извинившись, отходит, и мы с Язмин вынуждены сидеть, таращась друг на друга. Она не выдерживает молчания.

— Очень милое место.

— Да. Неплохое.

— Ты когда-нибудь бывала здесь раньше?

— Нет. Я не большой любитель туризма.

— Не то, что твой папа, да?

— Да он мне не папа. Не больше, чем тебе.

— Как? А… кто? — улыбка сползает с лица Язмин.

— Дедушка. Ты разве не заметила, что у нас фамилии разные?

— Да, но… как дедушка? Это сколько же ему лет?

— Ну, слегка за шестьдесят.

— Я даже представить не могла…

— Ещё бы. Он между романами всегда месяц отдыха себе даёт. И весь месяц валяется, облепленный питательными и увлажняющими масками. Ну, и качается ещё. Бодибилдинг вообще главная любовь его жизни. Ну а потом, отдохнув, увлажнившись и подкачавшись, с новыми силами – в бой.

— Да? — Язмин кусает пухлую губку.

— Только ему не проговорись, что знаешь. Он ужасно ранимый. Часа три на меня орать будет.

— Не буду, — обещает девица.

Наступившее молчание немного затягивается, но к столику вскоре подходит Батори, и мы с Язмин синхронно ему улыбаемся. Широко, очень широко.

Вечером Батори стучится в мою дверь. То есть, конечно, я не могу этого знать заранее, но я практически не сомневаюсь. Я открываю — это действительно он. И он чертовски зол.

— Что вы сказали Язмин? — едва переступив порог и закрыв за собой дверь, спрашивает вампир. — Что, съешь вас многорогий, вы ей наплели?

Я наплела? Кто-то ей вообще сказал, что я закончила Альбертину.

Батори хватает меня за плечи, будто хочет затрясти.

— Она собрала вещи и уехала в Будапешт! Хуже того, она дала мне понять, что не намерена со мной видеться! Вы считаете результаты моей лжи и вашей лжи соизмеримыми?!

— Да на черта вам нужна эта кукла? Она же дура набитая! Если вам так нужно, я вам за две недели найду умницу и красавицу!

— Ваши умницы видят во мне только бумажник, а вот такие дуры — мужчину, это вы понимаете, глупая, злая девчонка? И эта дура, съешь вас многорогий, мне нужна! А вы не имеете никакого права влезать в мою личную жизнь и гадить там, как пьяный подросток в лифте!

Он всё-таки слегка встряхивает меня.

— Отпустите меня! — мой голос срывается на визг, но я успешно вырываюсь. — Как вы вообще можете сравнивать мою ложь и вашу? Вы потащили меня в чёртов Сегед, словно настоящий заботливый папаша, а на самом деле… лучше бы к гинекологу отвели, честнее было бы в тысячу раз! А обещали мне отдых!

— И что, отдых с гинекологом для вас был бы более настоящим, чем с этой заколдованной статуей, что ли? Вы… а, знаете что, идите спать. Отдыхайте. Я больше не буду вам мешать, я еду в Будапешт. Номер оплачен на две недели, билеты у вас есть. Прощайте.

Он открывает дверь, в то же время вытаскивая мобильный.

И я гордо плюю ему вслед.

Чёрт, нет. Я подскакиваю, хватаю его за рукав и вскрикиваю, нет, всхлипываю:

— Стойте! Батори!

Он оглядывается и дёргает рукой, но я не отпускаю.

— Вы правы! Пожалуйста, пожалуйста, простите меня! Я совершенно по-идиотски поступила. Да! Вы во всём правы! И на вас я разозлилась даже не из-за статуи, а из-за Язмин, я так хотела спать, я ужасно хотела спать, она так кричала, а у меня уже нервы ни к чёрту, две недели вахты, две недели беготни, недосыпа, все орут, и эта Язмин орёт, ну послушайте, ну простите меня! И на самом деле мне нравится, когда вы меня по голове гладите, правда! Пожалуйста, Батори, пожалуйста!

Батори опускает руку с телефоном и смотрит мне в глаза. Потом вдруг наклоняется и целует меня в лоб — я замираю.

— Лили, отпустите мой рукав, — тихо говорит он. Я разжимаю пальцы, и он всё равно уходит.

Когда я была ещё ребёнком, мне часто снился один и тот же сон. Как будто я просыпаюсь посреди ночи в нашей каморке и вижу, что она совсем пуста. В ней нет ничего, кроме лежака, и никого, кроме меня одной. Окно распахнуто, из него тянет прохладой, а на полу лежит широкая дорожка лунного света. Я выхожу на крышу и оглядываюсь. Кругом одни только крыши, тысячи крыш, с лифтовыми надстройками, антеннами, резкими тенями и бликами шифера. Они пусты, иногда только можно заметить сидящего кота. Ветер треплет мне волосы, а босым ногам совсем не холодно. Я понимаю, что чёрные тени — очень страшные, потому что в них может быть кто и что угодно, но именно сейчас в них совершенно точно ничего нет, и потому я не боюсь. Я подхожу к краю крыши — как к краю света — раскидываю руки и прыгаю вперёд. Недолгое падение, и меня подхватывают руки ветра, который дует одновременно со всех сторон, и больше всего — снизу, поддерживая, подбрасывая меня. Он переносит меня на следующую крышу, и я снова стою на ней, счастливая, заворожённая. Я подкрадываюсь к окну дворницкой каморки, но не решаюсь заглянуть внутрь — именно внутри домов и прячутся те страшные, которые могут потом затаиться в тени. Я стою немного, прислушиваясь, и иду к другому краю крыши. И снова прыгаю.

Долго, бесконечно прыгаю по серебряным крышам, пока не оказываюсь на самом краю этой страны крыш, перед тёмным еловым лесом. Из-за чёрных вершин возносится золотая башня, и я знаю, что там я могу найти — если сумею долететь, если сумею взять след, если смогу обмануть стражу, если хватит сил отпереть двери — того, кто мне очень, очень нужен.

Хотя я даже не знаю, кто он и что он такое.

Батори действительно уезжает в Будапешт, и на несколько дней я остаюсь наедине с Сегедом. Это к лучшему: после дурацкой сцены с рукавом присутствие вампира было бы невыносимым. А так у меня появляется возможность всё забыть и потом делать вид, что ничего как бы и не было.

Первые дня два я сплю почти беспрерывно. Снится мне что-то смутное, непонятное, обрывистое. На третью ночь мне снятся крыши Пшемысля. Я снова лечу, но теперь обхожу чёрные, словно тушью налитые тени, поскольку на этот раз знаю, кто может в них сидеть: дома начинены упырями. Такими, как в сказках: бледными, лысыми, худыми. Они молча стоят в квартирах плотными рядами, уставившись открытыми глазами в затылки друг другу, их сотни и тысячи, и каждый из них ждёт своего часа; квартира за квартирой, этаж за этажом, каждый дом начинён ими с подвала по чердак. Мне и страшно, и всё равно хорошо: я лечу.

Я просыпаюсь полной энергии и хорошего настроения. Такое впечатление, что я ходила с открытыми ранами и теряла кровь, а теперь все они вдруг затянулись, и кровь весело и быстро бежит по жилам, заставляя их гудеть, как провода под напряжением. Я потягиваюсь, чувствуя удовольствие от послушного и упругого движения мышц, и понимаю, что хочу есть и гулять. Даже эти простые желания вызывают во мне радость, и я не удерживаю улыбки.

Когда я выхожу на улицу, то обнаруживаю, что ветки деревьев наконец-то покрылись набухающими на глазах почками, а солнце светит вовсю. Я иду на набережную. День рабочий, и она почти пуста: стоят возле своих тележек мороженщица и колбасница, да облокотился на перила, глубокомысленно глядя вниз на Тису, какой-то молодой человек. Я покупаю эскимо, хотя только что хорошо позавтракала, и мороженщица улыбается мне, как старой доброй знакомой.

— Всё слушаете концерты Данко? — шутит она. Я улыбаюсь в ответ:

— Так ведь хорошо играет!

Мои волосы треплет ветер, и я, наконец, не знаю, а чувствую, что он — весенний.

Последующие дни растворяются в хорошем настроении, как сахар в горячем кофе; я почти не отличаю один от другого. Я бегаю по парку — люди в спортивных костюмах, размеренно перебирающие ногами, с неодобрением и удивлением смотрят на меня, в джинсах и куртке, носящуюся сломя голову и молодечества ради перепрыгивающую урны, лавки и даже присевших зашнуровать кроссовок молодых мужчин. Я нахожу в центре парка нагретое местечко и танцую на нём босая. Я снимаю на мобильник тысячи и тысячи молодых листочков, чтобы дома в Пшемысле стереть их все разом, и беспричинно смеюсь. Сербская церковь, башня Святого Деметра, Сегедский собор свели со мной самое близкое знакомство. От весеннего солнца у меня на щеках рассыпались веснушки, и с утра я улыбаюсь им в зеркало: они обещают мне лето, а что может быть чудеснее лета? Я смеюсь и снова убегаю в парк.

Вот так, на бегу, Батори меня и ловит. Я даже сначала не соображаю, в чём дело, настолько я шалая. Потом его усы, улыбка и плащ складываются у меня в голове в одно целое, и я, смеясь, отскакиваю.

— Что с вами? — спрашивает вампир, не переставая улыбаться.

— Трям прям прум пурум! — восклицаю я и кручу головой. — Турутурутрррум!

Он смеётся, и я смеюсь тоже и скачу вокруг.

— Как наша Язмин? — спрашиваю я.

— Отлично. Грызёт гранит ландшафтной науки. Лили, хотите, я действительно устрою вас в Альбертину?

— Неа! У них запрещён въезд цыганам! Пускай любуются на свои курносые рожи с утра до вечера, я лучше танцевать буду.

— Танцуйте, — соглашается он и ловит меня за руку. — Но сначала мы съедим по огромной вазе мороженого.

— Вам же нельзя?

— Мороженое — можно. Если не злоупотреблять.

— Ну-ну, смотрите! Сначала ложечка, потом чашечка, потом вазочка, глядишь — и втянулся, и опустился, и продал квартиру с машиной и зимнюю шубу!

Его рука нагревается за несколько секунд.

— Лили, скажите, а вы давно общались со своим наставником? — спрашивает Батори, втыкая ложечку в восхитительно мягкое сливочное мороженое.

— Никогда не занималась йогой, если вы об этом, — игривое настроение меня не покидает.

— Я имел в виду «волка», с которым вы сначала охотились на пару.

— На пару? — я смеюсь. — Никогда не охотилась на пару с другим «волком». Мы же друг друга не переносим.

Вампир вглядывается мне в лицо.

— Кто же вас тогда учил?

— Мой старший брат.

— Петър?

— Ага.

— Невероятно, — Батори качает головой. — Обычно люди боятся и «волков», и вампиров.

— Ну, может быть, он тоже боится. Но ведь надо же мне было помочь поначалу.

— И сколько лет он вам помогал?

— Два раза. Наверное, это считается как год.

— Два раза?!

Кажется, я опять чего-то не знаю об этом мире.

— А что?

— Вообще-то молодые «волки» первые лет пять охотятся с наставниками, пока не войдут в силу. Собственно, в нашу первую встречу я решил, что вы раньше времени отделились, и поэтому были так… неуспешны.

— Я была неуспешна из-за вашей косицы, — с некоторой обидой возражаю я. — Она закрывала нужную точку, и мне пришлось до вас дотронуться, чтобы её убрать. В результате вы насторожились. Другому бы я просто раз, и сунула шило. У меня это очень ловко получается.

— Ну, предположим, я не столько насторожился, сколько… хм, неважно. Но вам действительно повезло, что вы до сих пор живы. Год натаски — слишком мало.

— Больше года. Тренировки как таковые у меня были лет с семи-восьми. На развитие реакции, на точность и силу удара, на преодоление страха ранить другого… Первый настоящий удар я нанесла спицей в руку брату. Ему пришлось привести меня в настоящее бешенство, чтобы у меня получилось. До сих пор вспоминаю с содроганием — я же могла угодить ему в вену или артерию. Или в какой-нибудь важный нерв… Да и целилась я ему в живот, он просто быстро закрыл его предплечьем. За год он всего лишь научил меня вычислять упырей, выслеживать лёжки, быстро снимать крышку или бесшумно сбегать, если ящиков два. Ну, и колбасу делать. Всему остальному я научилась в детстве.

— Впервые слышу о том, чтобы «волка» брался воспитывать человек. У вас удивительный брат, Лили.

— Ага. Говорят, сейчас с ума сошёл. Но вряд ли от общения со мной, он просто в Буковину трижды ездил. Один раз по вербунке, и два — по контракту. Уже когда он первый раз вернулся, у него глаза были чумные. Хотя он и так никогда по-человечески не смотрел. Мне невестка сказала, что Пеко несколько раз видел нашего отца уже упырём. За одним столом с ним сидел… Даже странно, что отец его не выпил. Ведь своих детей вы в первую очередь обычно, да?

Вампир кидает на меня быстрый взгляд, но отвечает уже снова уставившись в вазочку:

— Необязательно.

Мы молча доедаем мороженое. Батори ушёл в себя, и моё настроение приглушается.

— Лили, как вы смотрите на то, чтобы сегодня ночью сходить в гости? — спрашивает Батори, когда мы выходим из кафе.

— А куда?

— К моему крестнику.

Проходит несколько секунд прежде, чем я соображаю.

— А как он отнесётся к моему присутствию?

— Он разделяет мои идеи. Более того, готов воплотить их в жизнь.

— А, да… принцип преданности выпитой крови.

— Не без этого.

— Ну, ладно. Только надо тогда журнал какой-нибудь купить, чтобы я не заскучала.

— Не заскучаете. Он поэт и очень нравится девушкам. Правда, не сказать, чтобы ему нравились девушки, но, как говорится, никто не совершенен.

— Да я не очень насчёт поэзии… Вот песни — люблю. И послушать, и спеть.

— Ну, вот и споёте. И станцуете нам. Договорились?

— Ага. А сейчас давайте сходим, поищем карусель?

Вечером я сама не замечаю, как засыпаю на кровати над книжкой. Меня будит Батори — как всегда, прикосновением к плечу. В руках он держит дымящуюся чашку. От неё идёт густой кофейный аромат.

— Вы что, знали, что я засну? — с удивлением спрашиваю я.

— Нет, я сначала просто зашёл. А потом уже сходил за кофе.

— А! Я-то уж думала, может, какое-нибудь неизвестное мне свойство упырской натуры… Вот признайтесь, как вы в Кутна Горе вычислили, что я проснулась, да ещё оказались под моим окном именно в этот момент?

— Под вашим окном я стоял почти два часа. А вы уронили бутылку с какой-то жидкостью на пол, и я услышал.

— Вот так и прощаются с детством, — печально констатирую я. — Когда приходит вредный кузен и рассказывает, что подарки на самом деле приносит переодетый дворник дядя Имре. Давайте сюда ваш кофе. Он сладкий?

— Обязательно. Я когда-нибудь забывал убить его вкус полудюжиной ложек сахара?

Батори присаживается на кровать и наблюдает, как я крохотными глотками опустошаю чашку.

— Ну всё, я готова! — объявляю я, почувствовав себя наконец живым человеком.

— Так и пойдёте в джинсах?

— А что?

— Я думал, вы нам потанцуете. В красивой юбке и паре сотен золотых браслетов.

— Ой, ёж ежович! Сейчас.

Наверное, когда мы идём по ночному Сегеду, выглядим странно: мужик со старомодной косицей на затылке и я, с кроссовками, мелькающими из-под широкой юбки в разноцветных маках. Но это неважно, нас всё равно никто не видит: улицы пустынны. Я ловлю себя на мысли, что мне нравится этот город.

Поэт представляется как Ференц. У него вьющиеся светло-русые волосы, спадающие на плечи, голубые глаза чуть навыкате и острый нос. Мы с любопытством рассматриваем друг друга.

— Так вот вы какая, чудесная Лили, надежда императора Батори, — произносит, наконец, Ференц, и я чувствую ещё большую неловкость, чем сначала. — Как вам наш городок? После Прёмзеля, наверное, очень провинциальный, да?

— Парк у вас тут хороший, — говорю я.

Мы снова таращимся друг на друга, и Ференц спохватывается:

— Вина, закусок?

— Не откажусь.

Он резко хлопает в ладоши: раз и другой. В гостиной почти сразу появляется существо, пол которого я не могу определить. На вид существу лет семнадцать-восемнадцать, волосы у него так же, как у Ференца, по-женски падают на плечи, но фигура вытянутая и плоская, как у мальчика-подростка. На существе свободные брюки и рубашка, поверх которых повязан кухонный фартук.

— Дружочек, — обращается к нему Ференц, — принеси нашей гостье бутылочку кьянти и какой-нибудь закусочки. И нам с господином Батори по приборчику.

У него приятный мягкий тенор.

«Дружочек» кивает и исчезает за дверью.

— Не ломай голову, — говорит Батори. — Это девушка. Её зовут Эльза, но она на имя не откликается. Это не мешает ей быть очень славным человеком.

— Да? А я думала, вы не любите девушек, — обращаюсь я к Ференцу. Он хихикает:

— Я не люблю с ними спать. Это немножко не одно и то же.

— Надо же, — глубокомысленно замечаю я.

Эльза появляется снова, уже с подносом, и ставит на столик возле моего кресла бутылку, бокал и тарелку. Рядом она кладёт  медицинские трубочки с иголкой, отставляет поднос куда-то за кресло Ференца и непринуждённо садится на колени у наших ног.

— Позвольте, — Батори открывает бутылку и наливает мне вина. Не успеваю я поднести его к губам, как он уже вскрывает упаковки иголки и трубочки. Пара ловких движений, и иголка торчит из вены на протянутой руке Эльзы, а вампир, слегка наклонившись, делает медленные, мелкие сосуще-глотательные движения, обхватив полными губами свободный конец трубочки. Я чуть не роняю бокал.

Эльза смотрит на меня прозрачными серыми глазами и говорит хрипловато-мальчишечьим голосом:

— Всё хорошо. Я не зачарован, я просто так работаю.

— Мой юный товарищ полностью поддерживает идею мирного сосуществования, — поясняет Ференц. — И, кстати, если в наших краях вам понадобится кровь вампира, я всегда к вашим услугам. Просто по-приятельски.

— Э… спасибо, — выдавливаю я. — Но я ещё Густава не доела.

Улыбка Ференца становится несколько натянутой.

— Он убил двенадцатилетнюю девочку, — с вызовом говорю я. — Велев не сопротивляться, но оставив в сознании.

— Хм, да? Надеюсь, на вкус он лучше, чем по характеру.

— Лили, вы лучше закусывайте, — советует Батори, распрямляясь и осторожно вынимая трубочку из иглы. Девушка тут же вставляет вторую и протягивает её Ференцу. Тот присасывается. По трубочке поднимается жидкость, похожая по цвету на малиновое варенье. Эльза спокойно смотрит на склонённую голову вампира-поэта. Я набиваю рот колбасной нарезкой.

Когда Ференц, к моему облегчению, заканчивает со своим поздним ужином, а Эльза уходит с ваткой, прижатой к кровоточине, я интересуюсь:

— А о чём пишут вампирские поэты?

— Поэты всех мастей пишут на одни и те же вечные темы, — чуть расслабленно отвечает хозяин дома. — Любовь, перипетии жизни, вечные вопросы бытия, что-нибудь по случаю… Бывают, как бы так сказать, зацикленные поэты. Которые признают, например, только политику. Я же редко себя ограничиваю, хотя предпочтение отдаю, конечно, тонким переживаниям. Вы понимаете по-венгерски?

— Не то, чтобы так уж хорошо.

— Жаль. А по-немецки я не пишу. Венгерский гораздо поэтичнее, после него никакой другой не кажется пригодным для чего-то более глубокого, чем просто рифмовка.

Спроси меня, и я бы отдала предпочтение гораздо более гибкому галицийскому, но я решила пока оставить это мнение при себе.

— Ну, раз я не могу развлечь вас стихами, может быть, вы развлечёте нас цыганским романсом? — предлагает Ференц. — Дружочек, принеси, пожалуйста, гитару.

— Какую именно? — уточняет Эльза.

— Если есть, семиструнную, — прошу я. Этой зимой я решила научиться играть именно на «испанке». Правда, пока выучила только две песни.

Взяв в руки гитару, я провожу по струнам, прислушиваясь. Инструмент настроен отлично, и я пробегаюсь пальцами в стилизовано-испанском переборе. Дав затихнуть тревожной, медлительно мелодии, я беру первые аккорды:

Луна в жасминовой… шали…

Ференц выпрямляется и кидает странный взгляд на Батори. Тот будто не замечает, смотрит на меня с самым светским выражением лица.

Спустилась в кузню… к цыганам…

— вывожу я, чувствуя, как рождаются и звенят в голосе медные ноты. Полуосознано я подражаю неизвестному мне певцу с диска в квартире Батори:

И смотрит, смотрит ребёнок,

И смутен взгляд мальчугана…

Песня привычно захватывает меня, прожигает, я забываю о Ференце, Батори, Эльзе, о самой себе и плачу вместе с безымянным цыганёнком:

— Луна, луна моя, скройся!

Тебя украдут цыгане —

Они возьмут твоё сердце

И серебра начеканят!

И лукавая, горделивая луна откликается у меня из горла глубоким, женственным голосом:

— Не бойся, мальчик, не бойся.

Взгляни, хорош ли мой танец?

Когда вернутся цыгане,

Ты будешь спать и не встанешь…

Струны отзываются всё яростнее, и слова кружатся в стремительном, тревожном ритме:

— Луна, луна моя, скройся!

Тебя украдут цыгане —

Они возьмут твоё сердце

И серебра начеканят!

— Не бойся, мальчик, не бойся!

Взгляни, хорош ли мой танец?

Когда вернутся цыгане,

Ты будешь спать и не встанешь!

— Луна, луна моя, скройся!

Тебя украдут цыгане…

— Не бойся, мальчик, не бойся!

Взгляни, хорош ли мой танец?

Последнее слово я буквально выкрикиваю срывающимся голосом, и на меня обрушивается тишина. Я понимаю, что у меня перехватило дыхание, и оба вампира не утруждают себя бессмысленными для них вдохами и выдохами. Они пристально и напряжённо заглядывают мне в лицо. Я перевожу дух и зачем-то говорю:

— Федерико Гарсиа Лорка.

— Вы как будто сливаетесь с этой песней, — полушёпотом говорит Ференц. — Вы с ней… резонируете.

— Да, она… — я запинаюсь, не в силах подобрать слова. Нравится мне? Не то. Обожаю? Да нет, нет. — Она завладела мной. С самого первого раза, когда я её услышала.

Батори кидает многозначительный взгляд на поэта. Что бы это ни значило, мне срочно требуется выпить, чтобы немного прийти в себя. Дрожащей рукой я наливаю себе ещё вина и медленно, тягуче пью его.

— Я, наверное, пока больше не буду петь, — говорю я, опуская бокал. — У меня голова кружится.

— Да, конечно, — торопливо соглашается Ференц. — Мы и так вам благодарны. Это было прекрасно, просто прекрасно. Лили, я в восхищении.

Я вежливо улыбаюсь в ответ на комплимент и отставляю гитару за своё кресло.

— Вы не пробовали ставить под эту песню танец? — спрашивает Батори.

— Ставить — нет. Но иногда пританцовываю под неё. Жалко, что у меня нет записи. Очень волнующая песня, под некоторые строки движения сами ложатся, как… краска в протравку, — я оживляюсь. Танец — одна из тех тем, которые я могу обсуждать вечно и в любом состоянии тела и духа. Честное слово, не дай боже, кто-то заведёт разговор о думба у края моей могилы — я же вскочу с горящими глазами! Ещё и несколько па сделаю, для иллюстрации своих слов.

— Лили, я дам вам запись песни, а вы пообещайте подобрать под неё танец. И обязательно потом порадуете им нас. Ладно?

— Да… Да, отличная идея! — загораюсь я. Просто удивительно, что я не догадалась попросить об этом Батори раньше. Наверное, больше всего на свете я хочу снова услышать «Луну» — она преследует меня во сне и в минуты сосредоточенности. А ведь достаточно было набрать номер Батори и попросить.

Хотя, конечно, намного лучше, что он сам предлагает мне эту запись, а не я прошу у него. Подарок вместо одолжения лучше всегда.

Возле двери в мой номер я прошу Батори:

— Зайдите ко мне… Сейчас или чуть позже, ладно?

— Зачем?

Я нервно улыбаюсь?

— Вы мне сказку на ночь обещали.

— Тогда, наверное, чуть позже, когда вы переоденетесь, ляжете.

— Да? Да, ладно.

Кажется, никогда я так торопливо не принимала душ и не чистила зубы. Когда Батори заходит в спальню, я уже минут пятнадцать как сижу в постели, сложив руки на коленях, и гляжу на дверь. Вампир выглядит неожиданно по-домашнему: без пиджака, рубашка у горла расстёгнута, и волосы распущены. Последнее вообще настолько для меня неожиданно, как если бы он завалился в банном халате, и я смущённо хихикаю. Батори непроизвольно хлопает рукой чуть ниже пояса и тут же её отводит. Кажется, решил, что у него ширинка расстёгнута – меня снова пробивает на «хи-хи».

— Что ж вас так радует-то? – интересуется упырь, подходя к кровати и присаживаясь на край. Получается совсем рядом, руку протянуть – дотронешься.

— Впервые вижу вас в таком ужасающем беспорядке, — признаюсь я.

Батори трогает затылок:

— Просто кожа головы устаёт. Если бы я знал, что это вас так шокирует, то, конечно, как человек деликатный…

— Да не, ничё. Я тоже неглиже, — я дёргаю ворот трикотажной пижамной майки.

Вампир улыбается и почти без паузы спрашивает:

— О чём же вы хотели спросить?

— Я просила рассказать сказку, — возражаю я.

— Значит, я неправильно вас понял.

— Да не, правильно. Я хотела спросить, а зачем мы к этому Ференцу ходили-то? Пожр… покушать, что ли?

— Приятно провести время, поболтать. В гости, другими словами. Вам явно недостаёт опыта в этом отношении, если вы задаётесь такими вопросами.

— Уж чего нет, того нет, — соглашаюсь я, скусывая с языка неуместное «я-то в гости за колбасой хожу, а не за жизнь побазарить». И так из меня улица Докторская сегодня лезет. – И вы часто ходите в гости к своим… ну, крестникам?

— Не очень. Чаще звоню, переписываюсь в интернете. Видите ли, их у меня достаточно много… в силу моего возраста. Крестники, крестники крестников… Можно сказать, целый клан.

— А к крёстному ходите?

— А крёстный мой, по счастью, умер. Неприятная была персона. Я и так был сволочью изрядной, а уж под его влиянием…

— А ваши… ну, крёстные братья? Они с вами в «клане»?

— Нет. У нас слишком разные взгляды на жизнь.

— И сколько всего вампиров у вас в «клане»?

— Восемьдесят четыре.

— Ух ты!

— Ага. И шесть «волков».

— Что?!

— И шесть полувампиров, дети моих крестников или «крёстных внуков». В возрасте от пятнадцати до пятидесяти шести лет.

— И они… они знают, что они в «клане»?

— Конечно. Они пользуются поддержкой всех своих родственников, кровных или названных.

— А… я?

— Тоже пользуетесь.

— Мой отец был… он был… вашего «клана», да?

— Как его звали?

— Джура Хорват.

Батори на пару секунд отводит взгляд, раздумывая. Наконец, говорит:

— У нас не было Джуры Хорвата. Но, если вы хотите, я могу узнать, кто его изменил. Правда, на это уйдёт время. Довольно много времени. Есть ещё две семьи, исповедующих мирное сосуществование. Если он принадлежал к одной из них, они вас примут.

— А остальные – откажутся?

Батори молчит. Потом негромко произносит:

— Не так уж много «волчат» доживает до восемнадцати лет. Если рядом нет взрослого «волка»… обычно никогда.

— А, вот оно как, — я опускаю взгляд на одеяло, на то место, где оно натянуто на мои колени. – Правду говорят, значит. Я фартовая.

— Ложитесь спать, Лили, — мягко говорит Батори. – Смотрите хорошие, хорошие сны.

Он встаёт и выходит из спальни, тихо, аккуратно притворяя за собой дверь.

Луна, луна, скройся! Гл.4: 2 комментария

  1. Спасибо! Должен пожаловаться: супруга уже «подсела» и постоянно меня дёргает: «Посмотри, нет ли продолжения!» Да и сам читаю не без удовольствия ;-). Мои прежние комментарии насчёт песен остаются… пожалуй, в качестве пожелания!

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Я не робот (кликните в поле слева до появления галочки)