БЮРО МЕЖПЛАНЕТНЫХ СООБЩЕНИЙ

В июльский полдень я шел по южному степному городку. На центральной, единственной мощеной улице, в которую незаметно перешел пыльный большак, лениво бродили разомлевшие от жары пестрые свиньи, под плетни и заборы, засыпая себя сизой пылью, прятались куры. Я тоже спрятался бы от солнца хотя бы в жиденькую тень или – еще лучше — напился бы холодной до ломоты зубов колодезной воды. Отмахав с утра километров двадцать по пустынному большаку без отдыха и воды, я устал и крепился из последних сил. Кружка воды оживила бы меня, однако спросить воды было не у кого. Странный попался городок! Я шел по нему с полчаса, не меньше, а местных жителей почти не видел. Правда, на окраине городка я обогнал воз пахучего сена, с высоты которого блестел голубыми глазами белобрысый парнишка, да уже в городке мелькнули, пересекая улицу, две бабы в пестрых платках. Остальные – как вымерли. Но и у баб я не спросил воды. Слишком для меня, жителя большого города, бесцеремонно, настырно они разглядывали меня, словно я шел голым посередине улицы. Даже обернулись вослед. «Смотрят как на ненормального, — с неприязнью подумал я. – Подожду еще. Может на улице колодец попадется.»

Колодца, однако, не было. Не знаю, мерещилось мне или нет, но в пышно зеленых, за высокими плетнями садах, обступавших белые мазанки с голубыми петухами на стенах, слышались голоса, плеск льющейся воды, а на улице – ни кустика, ни деревца, ни цветочка, лишь серые от сизой пыли сорняки, жмущиеся к плетням. Народец в городке жил, видимо, прижимистый, единоличный, норовящий все, вплоть до колодцев, упрятать во внутрь усадеб. Пить хотелось все нестерпимее, во рту появилась горькая слюна. Не раз и не два проклинал я поспешное свое решение не одалживаться водой у «аборигенок». Но шел, терпел, не делал попыток свернуть к ближайшей усадьбе и попросить воды. Это терпение походило на самоистязание: плеск воды, доносившийся из-за плетней, казался звуковой галлюцинацией, не более.

Трудно сказать, сколько времени я плелся по городку, потеряв всякую надежду увидеть колодец и наблюдая в полузабытьи, как ноги, сами по себе, в белых от пыли ботинках тянут меня по булыжной мостовой. Мостовая вдруг раздалась вширь и стала площадью. Я постоял, приходя в сознание, и огляделся. По бокам площади стояли старые, одно и двухэтажные дома, внизу – кирпичные, для купеческих, видимо, когда-то лавок, а наверху – деревянные, обшитые покрашенными досками, для жилья. В бывших лавках размещались мелкие магазинчики, какие-то конторы. Я приободрился, появилась надежда купить хотя бы теплого лимонада. Подошел ближе, стал искать вывеску продовольственного магазина. Увы, на дверях всех магазинов висели амбарные замки, покрытые той же сизой пылью. Нарвался ли я на обеденный перерыв, не было ли чем торговать в магазинчиках или они здесь работали только по большим праздникам, но мне в очередной раз не повезло. Раздумывая о том, уходить ли восвояси или передохнуть в тени дома, пристроившись на ящике, я заметил на оштукатуренных поверхностях стен рядом с нынешними вывесками проступающие буквы. Попытался сложить из них слова. Разбирая буквы и реконструируя слова, удалось прочесть: «…е товары», «Стригу, завиваю, брею», «Трактиръ Летний День». Так же почти машинально я разобрал остальные надписи и сел в тени. Пока я отдыхал, появилось неосознанное беспокойство из рода тех, когда голову сверлит неясная мысль или предчувствие. Оно становилось все сильнее и, досадуя, что не могу уловить причину беспокойства, я поднялся с ящика и отправился с площади. Однако, не пройдя и десяти шагов, остановился. Нашел причину, она была в последней вывеске. Реконструируя слова, я не вдумывался в смысл надписей, они были обыкновенны. Но последняя, также механически прочтенная мною, содержала иной смысл. Я обернулся и поискал её глазами. Нашел и несколько раз перечел её. Она гласила: «Бюро межпланетных сообщений». Внимательно осмотрел её. Полуметровые темно-зеленые буквы, потеряв первоначальную интенсивность цвета, едва проступали через розовую краску. Одной буквы – «ю» в первом слове, пяти – «пл» и «етн» во втором, и трех – «общ» в третьем не хватало.

Я замешкался, перехватило дыхание, словно из полуденного пекла меня сунули под ледяной душ. «Что это – помутнение от жары сознания, или шутка, игра фантазии давно ушедших людей? – подумал я. – Наверное так, со зрительной галлюцинации начинается тепловой удар. Вот упрямец, давно бы попросил воды». Снял кепку, ощупал лоб и затылок. Жара не было, голова резко не болела, не тошнило: теплового удара нет. Постоял, успокоился, подошел к дому. Неоднократно перекрашенный, он давно выцвел и приобрел серо-желтый оттенок, в трещины штукатурки на фасаде первого этажа въелась грязь, проржавевшие водостоки кое-как были прикручены алюминиевой проволокой к кованым скобам, неясно, обитаем дом или нет, в любом случае, весьма запущен. Магазина в нем не было, широкие окна первого этажа закрывали покрытые пылью жалюзи. Я оглянулся на площадь, хотя мог этого не делать: окна других домов отражали яркий солнечный свет. «Непонятный, все-таки, дом, не говоря уж о вывеске, — подумал я. – И безлюдная площадь как-то действует на нервы. Хотя бы бродячая собака пробежала… И то сказать, самый солнцепек, булыжник через подошвы ноги жжет… Да, учитывая особенности климата, в городишке жили замечательные юмористы, только когда, в прошлом веке или в нынешнем?» Я еще раз взглянул наверх. Вывеска по-прежнему гласила: Б.ро меж..ан…ых со…ений. «Скромная такая вывесочка, — думал я, — учитывая, что ей лет — сто, сто пятьдесят и что в наши дни — Байконур, Гагарин и так далее.» Взглянул на парадную дверь. Она была грубо заколочена крупными гвоздями, на крыльце выросла трава. В дощатой пристройке с левой стороны была другая, сколоченная из теса почти черная дверь. Я секунду-другую поколебался и толкнул её. Она легко, но со скрипом открылась, заставив меня вздрогнуть. Прямо от двери шла на второй этаж деревянная, когда-то крашеная коричневой краской лестница со стертыми ступенями. Лучики света, там и сям пробивавшиеся через щели, были единственным освещением сеней. Темнота завлекала прохладой, но её не было и здесь. «Что ж, поднимусь, спрошу воды, в любом случае ничего не теряю, — мелькнула мысль.» На втором этаже оказалась другая дверь обитая добротной кожей, протертой местами до дыр, из которых торчали клочья войлока. Не раздумывая и не колеблясь я открыл её и оказался в просторном помещении, занимавшем примерно половину второго этажа. Обстановка его напоминала бухгалтерию захудалого колхоза: три обшарпанных письменных стола, обтянутых сверху коричневой сильно потертой кожей, гнутые стулья да деревянный диван с высокой спинкой. За диваном в правом углу стоял рукомойник. Два окна с теневой стороны были настежь распахнуты, ветерок слегка шевелил выцветшие холщовые шторы, закрывавшие всю площадь окна, особой разницы в температуре между улицей и комнатой я не ощутил. За одним из столов сидел молодой парень в черном пиджаке и новых сапогах.

— Воды не найдется? – произнес я хриплым из-за пересохшего горла голосом.

— Сидайте, — он кивком головы указал на диван, — я зараз.

Парень исчез в следующей комнате за оклеенной бледными обоями стеной. Спустя минуту-две он появился с графином и граненым стаканом. Вода, против моего ожидания, оказалась довольно прохладной. Я накинулся на воду и остановился не раньше, чем опорожнил полграфина. Переведя дух, поблагодарил парня. Оба помолчали.

— Можно я голову смочу?

— Лийти, вин в тим углу е тазик, — парень махнул рукой в сторону рукомойника.

Я облился по пояс, стараясь как можно меньше капать на пол, и уселся на диване с графином и стаканом в руках. Голова просветлела, стало заметно легче дышать. Вновь установилось молчание. На столе перед парнем грудой лежали конторские книги или журналы, какие-то бумаги.

— Служите? – продолжил я разговор только из благодарности. Старинная вывеска, очевидно, не имела к нынешней конторе никакого отношения.

— Та маюсь с дилами.

Я подумал, о чем бы еще спросить парня. Посмотрел на пустые столы. На поверхности столов остались следы небрежно вытертой пыли, из чего я заключил, что тряпкой водила мужская рука.

— Давно служите?

Парень не ответил, что-то писал.

— Давно, говорю, здесь служите? – повторил я громче вопрос после некоторой паузы.

— А? – отозвался он. – Та ни, рокив мабуть два-три.

— Бухгалтером или по хозяйственной части?

— Ось зараз бумаги пышу. А дэ трэба цифры складаю.

— Учились где?

— Як же, дядьку, — он оторвался от бумаг и весело взглянул на меня, — семилетку закинчив.

Я снова выпил воды, мысленно понукая себя встать и идти дальше, не мучить парня пустыми и не нужными ему расспросами, но выползать на солнцепек не хотелось.

— Остальные где, на обеденный перерыв ушли? – вновь спросил я, кивнув в сторону пустовавших столов.

— Ни, нема никого.

Я помолчал.

— Но кто-то, кроме тебя, здесь работает?

— Працують, — ответил он односложно.

— Так где же они?

— Вси там, — не отрываясь от бумаг он неопределенно махнул рукой в сторону окна.

— В командировке, что ли?

— Ага, у командировци, — после паузы отозвался он, — вси там, у неби.

— То есть, как на небе? – недоуменно, подумав, что ослышался, переспросил я. – На самолете, на самолете, что ли, полетели в командировку?

— На яком литаке? У неби пиыхалы та и усе.

— Послушай, парень, — взволнованно начал я и остановился, не зная что сказать.

— Как же так?

У меня вспотели ладони. Не рискуя держать графин мокрыми руками, я поставил его на пол.

— На чем поехали? Надеюсь, не на телеге с лошадью? – сморозил в горячке я явную глупость.

Моя горячность парня не задела. Он повернулся ко мне, наклонил голову набок и сказал:

— Та просто пиыхалы и усе. Сперва на пидводе, а там якыйск аппарат е.

— Помилуй, — воскликнул я. – Какая телега? Какой аппарат?

— Обыкновенный аппарат, блескучий, — он все более неохотно отвечал на мои восклицания.

Я подошел к окну. «Судя по одежде и разговору, парень не шутит, — подумал я.- Да и какой юмор может быть в такую жару!»

— Та ни, видселя не видно, — услышал я за спиной басок парня, — дюже высоко. Аж страх берет як высоко.

Я вздрогнул от его слов и отошел от окна. На лице парня не было тени улыбки. Стало как-то подташнивать.

— Давно они … там? – выдавил я из себя.

— Мабуть с рик, — он почесал затылок, — тым литом пиыхалы.

— Когда же вернутся?

— А хто их ведае? – пожал он плечами. – Може завтра, може через рик.

— Так, говоришь, блестящий аппарат?

— Та ни мешайте, дядьку, — мотнул он головой, — бо зибюсь.

Я замолк, сел на диван и осмотрелся. Ничего примечательного, кроме мелких голубых цветочков на выцветших обоях, да блестевших от ваксы сапог не заметил. Паренек, высунув от усердия язык, что-то переписывал в конторскую книгу.

— Как тебя зовут? – спросил я, нарушив тишину.

— Федя.

— Значит, Федя, Федорок, — не обращаясь к парню произнес я.

Мелькнула пока неясная мысль.

— Гарный ты хлопец, видно сапоги себе новые купил?

— Да, добри чоботы, — он вытянул ноги из-под стола и с удовольствием посмотрел на сапоги. – Пятнадцать карбованцив витдал.

Поколебавшись с минуту он захлопнул журнал, встал и прошелся по комнате. Густой запах ваксы приблизился ко мне.

— Верно, добрую деваху заприметил, — подыгрывал я, — жениться надумал?

— Ни, жениться мени рано, — он вновь прошелся по комнате, поскрипывая сапогами. – По правди казаты, — он так пристально и явно оценивающе взглянул на меня, что я про себя улыбнулся его наивности, — боюсь я дивчин. Намедни куплял чоботы, так магазинщица, Фроська окаянная, причепилась, штоб я с пивлитрой вечером до ее притек. От стыду едва ноги внес. Добро, шо в магазине никого не було.

— Ваша Фрося – приезжая?

— Ну, — он махнул утвердительно головой, — и страх як гулящая. Ей бабы кажин мисяц бьють морду. Люты бабы. Мужику за двор кроку не ступить. Як вин выскоче, напрямик к Фроське али Маньке бегить. Ни вид баб я подальше трымаюсь. Вось сусидка-чумичка. Одна дочка у старых. Все ё: хата, сад, мабуть и гроши ё. Тильки чоловека немае. Да видкиля ему быть, коли хлопцы до ея кажну ночь в сад скачут? А стары доброго жениха шукают. С моей матерью речи ведут. Та хиба я дурнейший за всех? Так я кажу рано мени. Вось и числюсь женишком. А я ни, нема дурных. Та и хлопцы про нее всякое кажуть и смеюца з мене.

— Что ж, Федя, у вас и доброй дивчины не найти?

— Ни, ё дивчина. А вы, дядько, не разбрешете? – забеспокоился он.

— Да кому мне брехать? Я человек случайный в ваших краях.

— Татьянкой зовуть. Через другий двор от нашей хаты. Ще молода, мабуть рокив тринадцать. Я бувае конфетов ей купляю, та через тын кидаю. Сердица она що надо мной хлопцы смеюца и женишком прозывают. И жалеет меня. — Он вернулся к столу и обиженно махнул рукой. – Зря вони смиюца з мене. Я грамоте добро разумею и у контори працую.

— Федя, ты аппарат видел?

— Видел.

— А тебя с собой брали?

— Ни, кажуть дюже там страшно.

Он вновь уткнулся в журналы, но не мог сосредоточиться и с обиженным видом что-то бормотал под нос. Он явно принимал близко к сердцу насмешки хлопцев. Я решил, что разговор дальше не получится, оделся и выпил еще заметно потеплевшей воды.

— Спасибо, Федорок, за угощение, — громко произнес я и поднялся. — Зови через пару лет на свадьбу.

— Та вы сидайте. Може ще поразмовляем.

В его интонации не чувствовалось, однако, желания «размовлять».

— Работай, работай. Встретимся когда-нибудь и наговоримся, — произнес я вместо прощания и вышел.

Вышел я в легкой панике, досаде, недоумении. Мысли не соединялись, концы не вязались, в голове творился полный ералаш. Начать хотя бы с Федорка. Какие нежные, прямо таки буколические чувства к неведомой мне Тальянке у «гарного» хлопца! А разговор о «них» и о «небе»? По правде говоря, он неохотно поддерживал его, скорее, я тянул его за язык. Розыгрышем, тем более, заученным розыгрышем здесь не пахнет, для розыгрыша не складываются обстоятельства. Нет праздношатающихся, охочих до экзотики и зрелищ туристов, исключая случайного, разморенного жарой прохожего, ради одного которого не стоило бы стараться. Как-никак надо снять подходящий дом, намалевать вывеску под старину, посадить паренька, который не будет ломать себе голову над тем, зачем он тут сидит. Туристов нет, а местных жителей может приманить, судя по разговору с Федорком и собственным наблюдением, единственная вывеска: «Бесплатная выдача денег». Нет, эта гипотеза несерьёзна. Саму вывеску, пусть неуклюже, объяснить можно. Лет сто, сто пятьдесят назад прибыл из столицы юркий франт-приказчик с волосами в бриолине и ниточкой усов сбывать в захолустье лежалый товар. Прослышав о коварстве купцов-провинциалов дурить народ импортными вывесками типа «Англичанин Федор Иванов», он сходу велел намалевать «Бюро межпланетных сообщений», иностранней не придумаешь, забористо и наповал. Да, смех смехом, но вывеску в соединении с Федиными словами не объяснить никак. Что настораживает в них? Он безусловно верит в то, что говорит, фантазией здесь не пахнет. Федорок и не способен на неё. Для него это быт, повседневная реальность. Феде одинаково, что «суседка-чумичка», что «пиыхалы у небо». Почему его слова повторяют смысл вывески, хотя вряд ли Федя свяжет самостоятельно понятия «межпланетный» и «небо»? Привычка «технаря» мыслить логически требовала объяснения фактам, которым не было логического объяснения.

Я плюнул с досады в мягкую пыль на обочине мостовой и зашагал быстрее. Допрыгался, доскакался любитель экзотики. На сей раз вышел явный перебор её. Это называется «шел по шерсть, а вернулся стриженным». Вечно тебя тянет пошататься по глухим, медвежьим уголкам провинции, поглазеть на курьезные типы, лица, ситуации, в то время как нормальные люди нежатся у моря под ласковый шелест волн, или тянутся с рюкзаками в горы да поют вечерами под гитару туристские песни. Ну уж нет! Никаких гитар, никаких самодеятельных песен! От своего брата, интеллигента, и на работе-то подташнивает: вымученное остроумие, оригинальность любой ценой да вычурная псевдо самобытность. И ни малейших сомнений в собственном существовании, в собственной значимости. Поневоле тянет взглянуть на забытые богом уголки, где люди живут естественным путем. Грубо, зато натурально. «Да, сюрприз, так сюрприз, пассаж и только. Не подберешь другого слова» — произнес чей-то голос. Я оглянулся, улица была пустынна, остались позади площадь и дом со злополучной вывеской. «Ба, это же мой голос, — догадался я.- Заговариваться стал». Еще раз остановился, огляделся.

Городок подходил к концу. Вместо булыжной мостовой вновь пошла гравийка. Сплошная изгородь плетней местами прерывалась, появлялись то одичалый сад, то старая хата с заколоченными окнами. Рисунков на стенах хат не было в помине. Ни быков, нарисованных сажей, с низко опущенной головой, в ярости роющих копытами землю; ни коричневых коров с добрыми глупыми мордами; ни красавцев петухов, вздыбивших киноварную грудь и пышные синие перья. Да, на окраине домишки явно съежились. Плетни стали пониже, в них зияли дыры, через которые внутренность дворов, скрываемая от посторонних глаз в центре, открывалась как на ладони. Смотреть, правда, было не на что. Вместо пышной зелени, ряби кур, гусей, индюков, уток, деловито снующих домочадцев, здесь видны были бурые от пыли фруктовые деревья, пожухлые кустики растений в огороде, да слонялись пять-шесть ободранных куриц, с торчащей из-под перьев кожей. О присутствии людей можно лишь догадываться по грязному стакану или выщербленной тарелке на приступке летней печки. Возле одной из развалюх-мазанок я остановился. Плетень на три четверти накренился к земле, готовый вот-вот рухнуть, во дворе валялся мусор, битая посуда. Окно хатки, однако, не было заколочено. Неизвестно ради чего я подошел к плетню и попробовал его толкнуть, чтобы поставить вертикально. Он с трудом подался, но снова наклонился, едва я выпустил его. Я повторил операцию; успех оказался тот же самый. Тогда я набрал во дворе палок, кольев и, вбив их камнем в сухую землю, подпер плетень. Проверил его устойчивость и сел, довольный собой, на перевернутую собачью будку во дворе.

— Хиба ж зморився? – услышал я позади себя женский голос. Я оглянулся и увидел на пороге хатки в проеме открытой двери старушку ростом с десятилетнего ребенка. Она была в какой-то кофтенке, юбке почти до пят и в мужских стоптанных башмаках на босу ногу. Голова её была повязана белым платком с черными крапинками, из-под которого, как из-под козырька фуражки, на меня смотрели живые, глубоко сидящие глаза да торчал нос. Лицо было маленьким и сморщенным. – Я чакала що вин вись плетень подопре, а вин зморився. Голодный чи нет? Може молока плеснуть?

Не успел я вымолвить и слово, как она исчезла в проеме двери и спустя некоторое время появилась вновь с глиняной кружкой полной до краев молока и куском хлеба. Я поблагодарил старушку и вновь сел на будку. Пока я пил молоко с черствым, домашней выпечки хлебом, старушка собирала по двору дощечки с ржавыми гвоздями.

— Ой, скильки гвоздей пропадае, — бормотала она.

— Зачем вам гвозди? – полюбопытствовал я.

— Як нашто? – вплеснула она руками. – Ось чюдный человече! Глянь скильки вмене ремонту! Тильки дверь одна! Бьишь, бьишь ее, а в ней дырок шо в решете.

Входная дверь, точно, была усеяна латками, как старое стеганое одеяло лоскутами. Латки представляли собой щепочки вкривь и вкось прибитые ржавыми гвоздями. Из-под щепочек торчали тряпки, газеты. «Да, неважные у бабули дела, — подумалось мне».

— Корытце тече, рассохлось, нема в чем корове хлиб замочить, — спокойно жаловалась она. – Бьишь в одним мисте гвоздь так в другим трещить. Та гнутся старые гвозди.

— Вы бы новые гвозди купили.

— Смиишься чи ще? – вплеснула она руками. Новые гвозди куплять як у менэ грошей на муку нема. Вин пшеничка в огороде расте. Я в магазине мабуть пять рокив не була.

— Совсем без денег живете?

— На що вони мине. Мы у четверых баб корову держимо, жбан молока ё, тым и кормлюсь.

— А огород? В центре, я видел, сады ломятся от фруктов.

— Може и ломюца як вода ё, — равнодушно согласилась она. – У мине нема сил воду тягать. Усе погорило.

Я встал с будки и заглянул в огород. Та в зарослях нахального сорняка терялись одичалые кусты помидор, плети лозы дынь и арбузов. Земля пересохла, потрескалась. Бурьяну тоже приходилось несладко; он почернел, ссохся. Оказалась и отрада для глаз. Ровные как на подбор, тугие колосья низкорослой пшеницы желтели на добром участке усадьбы, отгороженном от кур старой рыболовной сетью. Когда я вернулся, бабушка, сидя на корточках, дергала зазубренными клещами гвозди из собранных дощечек. Я стал разглядывать дверь, мечтая о паре крепких досок.

— Чи мий черед, чи ни мий за Машкой идти? – разговаривала она сама с собой. – Понеделак, уторак, четверг, — загибала она пальцы, — мий черед.

— Среда, — добавил я машинально, — вы среду пропустили.

— От дура старая, — воскликнула она с чувством, — зовсим про среду забула. Тоди завтра.

Она бросила клещи возле кучки гнутых гвоздей и стала прибираться во дворе. Но и уборкой занималась недолго.

— Эх, свижей зеленки не мае, щоб Машке кинуть, — произнесла она вдруг. – Як вона до мене приходе срам бере, що нема чего корове дать. Поду погляжу, може ще суданки нарижу.

Она шустро засеменила в огород; я увязался за ней. Справа от пшеницы до конца огород занимала суданка – высокая трава, напоминавшая молодой камыш. Большая часть травы была скошена, а та что осталась – высохла на корню, превратившись в нечто среднее между верблюжьей колючкой и сеном. Не знаю, могла бы получить Машка удовольствие от такого ужина. Бабулька тоже засомневалась.

— Как б ей, окаянной, полив дать, — лопотала она, ковыряя носком ботинка окаменевшую землю, — щоб добрий укос бул.

Я задумался. Появилась вполне понятная мысль, в которой, однако, не хотелось себе признаваться. Слишком тяжелая и нудная работа стояла за ней. Минуты две-три я собирался с духом, тоже ковыряя ботинком серую как пепел землю, потом все-таки спросил:

— Где у вас колодец?

— Та вин вон, за вишней.

— А ведра целые есть?

— На шо вони тоби? – видимо поняв мое намерение, забеспокоилась старушка, — дерну пшенички клок.

— Несите, несите, пшеница на зиму сгодится.

— Ведра ё, забыла куды коромысло сховала, — сказала она и ушла.

Я разделся по пояс, ругнув свою голову за несвоевременные мысли. Еще раз прикинул объем работы. Да, ведер триста надо припахать, хотя бы по ведру на квадратный метр. Потом услышал треньканье ведер и бренчанье цепей коромысла.

— Ось насилу найшла у хлеву. Федя в сено кинув

«Не мой ли это знакомый, — мелькнула мысль».

— У прошлом рику помог, а ныне забув. И то казаты, хто я им? Сёма водица на киселю.

Я носил воду, коромысло за коромыслом, а бабуля бегала за мной по пятам, путаясь в юбке, считая своим долгом скрашивать мой монотонный труд. Я многое не понимал, но все же из её лопотания уяснил, что Федя и есть мой Федорок.

— Оце кажу им, хай у контори робит. Вин хлопчик смирный, с одногодками ему тяжко.

— Контора-то давно стоит? – осторожно полюбопытствовал я.

— И не ведаю, — махнула она рукой, — мабуть посля Крымской войны.

— Не может быть, это так давно было.

— Чего не ведаю, того не ведаю. Мине еще бабка казала… У детынстви мы туда бигалы. Дом на тым же мисти стоит. Дале був сад, в саду була церква, миж садом и конторой по леву руку був овраг. У цим овраге уся дитвора игралася.

Она замолчала, видимо углубившись в воспоминания.

— Ну, а дальше, дальше что было?

Я поставил пустые ведра на землю и оперся на коромысло, приготовившись слушать.

— Там ще конопля у два метра росла, та лопухи, що твои деревья. Мы у тых лопухах як мыши з норок, на контору дывились.

Она замолчала, отрешенно глядя перед собой. Я от нетерпения нажал на коромысло так, что оно врезалось в землю, но промолчал.

— У контори грамотны люди робили. Працовав там товстый дядько с бородою що твой поп… В блескучих чоботах и з окулярами… Був у нас шустрый хлопец Матвейка, упокой господи его душу, так вин кинув шмат сухой грязюки и попав тому товстому прямо у окуляры. …Мы ни живы, ни мертвы, думали зъбье нас. А вин ничого, прочивстив окуляры и дале пийшов… Иный раз людей там богато було, з станции приижалы на тачанках… Офицеров мало було, более статских… Машину некую робили, чи агрегат якой… Давно це було, я ще такусенькая была…

Она показала себе рукой по пояс.

— А сейчас чем в конторе занимаются? – спросил я.

— Хто их ведае…Я, мил человече, в центре миста рикив макбуть десять не була.

Чула, що народу мало осталось. Може вмерли, може утекли куды.

— Федя мне говорил, что они в небо летают…

— Чи летают, чи нет, я не ведаю…

Внезапно она засуетилась.

— Що я впустую гутарю, пиду вечерять накрою.

Пока я «добивал» суданку, наступили сумерки, а вслед за ними по южному быстро опустилась ночь. Затрещали цикады. Потянуло прохладой, наступило лучшее время суток. Закончил полив я в глубокой темноте. Устал, с непривычки сильно ныли спина и руки. Старушка за ужином что-то тараторила, без конца повторяя: — Дай бог, тоби, дитятка, доброго здоровья.. . Я украдкой зевал и мечтал об одном, поскорее завалиться спать. Старушка постелила мне на старинном сундуке, окованном полосками железа. Он стоял прямо под треснувшей надвое потолочной балкой.

— Не рухнет? – на всякий случай поинтересовался я.

— Це може осьмий рик, як перещепилась, — беспечно ответила она.

Среди ночи я проснулся и долго не мог сообразить, куда меня занесло. Темно, тихо, пахнет старым деревом и травами, от жесткой лежанки побаливает спина. Где я? Но вот глаза освоились с темнотой, взгляд поймал прогнутую балку, вспомнились и сундук, и старушка, и городок. Я попытался уснуть, поворочался на сундуке, кости ныли в любом положении; решил выйти во двор. На улице узкий серп луны давал мало света, зато звезды заполняли все черное небо и, как бриллиантовая река, блестел Млечный Путь. Ночные тени неузнаваемо преобразили двор. Пугал кривой крест, весть в непонятных отростках – перекладина, увитая сухой виноградной лозой, как я сообразил позднее, и неизвестный мне геометрически четкий предмет. Он, после долгого разглядывания, оказался собачьей будкой, на которую я вновь и сел. Ночной ветерок приятно освежал плечи, и было на редкость покойно, словно любой кусочек Земли мог стать моим домом. Звезды мерцали и блестели как только что отчеканенные монеты. Из безликих светлых пятнышек – неизбежной принадлежности ночного неба, они вновь превратились для меня в звезды, далекие и бесконечные миры. Я вспомнил о «Бюро». Неужели оно не моя фантазия, а реально существует и «они» где-то там, среди звезд? От такой мысли мурашки бегут по телу.. Точно, я сразу почувствовал озноб. «Все, завтра иду к Федорку и загляну в его журналы, хотя понимаю, что это большое свинство».

Наутро мы тепло распрощались со старушкой, и я направился в «Бюро». Федя обрадовался моему появлению.

— Це вы, дядю? Я ще думав вы зовсим утекли. Вчора хотел вас у гости пригласить, та забув.

— Спасибо, Федя. А ты все пишешь, трудишься? – не дожидаясь ответа, я подошел к столу.- Что ты пишешь, можно взгляну?

— А шо трэба. У мени тетрадки ё, з них я в книгу пышу.

Он протянул мне сложенную вдвое ученическую тетрадь в салатовой обложке протертой на сгибе до дыр. Через дыры были видны записи, сделанные химическим карандашом. Я развернул тетрадь внезапно вспотевшей рукой. Увы, волнение оказалось напрасным, записи велись в тетрадке условными обозначениями, похожими на значки стенографии или на своеобразные «иероглифы». То был, скорее всего, особый язык скорописи, Федорок переписывал значки не расшифровывая их, да вряд ли он знал код шифра.

— Люблю я з буквами и з цифрами возица, — произнес Федя. – Бувае попадет мудрена закарюка, я подывлюсь хвилиночку, вжик, и ще лепше зроблю. Погляньте який у мене порядок.

Он показал страницу журнала с тщательно выписанными в ровные строчки иероглифами.

— Ну, Федя, ты не пишешь, а печатаешь. Молодец, красивая работа. Но непонятно ни слова.

Федя зажмурился от похвалы как кот, у которого почесали за ухом.

— Я так само кажу, ничого не разуметь. Бувае, пышу, пышу весь лист, все крючки, закорючки некие, дюже очи боляць.

— И ни слова по-русски?

— Ни, ни слова. Таки саамы буквы крючочки, али колы картинки попадутця. Може в старых книгах ё по-русськи, но я их не писав. Подивитесь?

— Будь добр, принеси. Много их?

— Полно. Уси на низу, но и туточки трохи ё.

Он направился во вторую комнату.

— Федорок, — окликнул я его, — где ты тетради берешь?

Он остановился и взглянул на меня так, словно я не понимаю очевидного.

— Як где? С ниба привозють.

Он вернулся с грудой припорошенных пылью журналов и сложил их на диване.

— Пийду пошукаю тряпку, стрясем з их пыляку, — он добродушно улыбнулся, не подозревая, сколь большую услугу оказал мне.

— Не надо тряпки, я так.

Федя вернулся за стол, а я почему-то не спешил раскрывать журналы. Вытер их носовым платком, аккуратно сложил в стопку, взглянул на Федорка. Он, высунув кончик языка, как прилежный школьник во время диктанта, переписывал «буковки-закорючки».

Первый журнал оказался чем-то вроде звездного атласа. На плотной бумаге верже заметно пожелтевшей с обрезов, были тушью и тонким пером нарисованы созвездия с пояснениями внизу опять-таки в виде иероглифов, как я прозвал значки. Ни одного созвездия я не знал: с детства был равнодушен к астрономии. Помнил названия созвездий Зодиака, но ничего похожего на овцу, рыбу или весы не находил, лишившись, таким образом, возможного ключа к разгадке иероглифов. Взял другой журнал, полистал его – ни слова по-русски, схемы, графики, чертежи, таблицы и ровные строчки значков-иероглифов. В третьем журнале я пролистал страницы веером, и, о чудо, мне показалось, что на одной из страниц мелькнули две-три строчки, написанные нормальными буквами. Я быстро пролистал полжурнала и нашел их! «Земля светящимся мячиком скользнула вниз, а мы из полуденного зноя, круга возбужденных лиц и улыбок вросли в темноту». Всего две строчки посередине страницы, написанные твердым каллиграфическим почерком черными чернилами или тушью! Перевернул страницу, другую, третью: цифры, схемы, значки и – никакой лирики, как я прозвал для себя эти две строчки. Я несколько раз перечел фразу, выучил её наизусть и не торопясь стал рассматривать последующие страницы. На одной из них, ниже рисунка какого-то механизма шла длинная запись тем же почерком, но еще более мелкими, прямо-таки микроскопическими буквами: «Взлет был стремительным. Световое отражение Земли еще мерещится перед глазами и вот нас окружает полная тьма. (Пишу на ощупь, карандашом, стенографируя свои ощущения.) В момент взлета, показавшийся мне мгновением, я ничего не сознавал, но первое, что следовало потом, было чувство ужаса, внезапного провала, будто вниз спиной летишь в бездну. Вслед за тем мелькнуло и стало крепнуть ощущение полной, навсегда и насовсем, оторванности от Земли. Мокрый от напряжения, вцепившись в поручни руками, замечая краешком сознания, как пот насквозь пропитывает кожаную тужурку, я думал в тот момент, что никогда, ни на одно мгновение, даже издали не увижу нашу Землю. (Проклятая самонадеянность! Отчего я не выпил анестезин!) Не знаю, как долго длился период панического страха, тужурка, во всяком случае, подсохла, страх прошел не раньше, чем я свыкся с мыслью, что Землю нам ни при каких обстоятельствах больше не видеть. Когда эта мысль перешла в стопроцентную уверенность, овладело странное спокойствие, даже апатия, полное равнодушие к последующей своей судьбе, словно я переселился уже на тот свет, а на этот вернулся временно, утрясти кое-какие свои дела. Я вяло следил за своим обмякшим телом, ущипнул себя, боли не почувствовал, будто в меня влили лошадиную дозу анестезина. Прошло и это, внутренне наркотическое состояние, осталась отрешенность от моего прежнего «я» с его капризами и вечными переменами настроений. Вереница повседневных дел на Земле с бурным всплеском эмоций по пустяковым поводам казалась неестественной и дикой, наподобие игры усатых мужиков в разноцветные кубики своих детей. Я удивлялся, почему мой дух был раб и пленник поминутных настроений, что его жгло и ему подрубало кони убогое самолюбие. Мой дух очистился, прихоти «я-не-я», терзания по пустякам, остались на Земле и с каждым мгновением становятся дальше и безразличней…»

Обрыв записи. Новая через несколько страниц:

«Наш кораблик с непостижимой для меня уверенностью проникает в безмолвные глубины Пространства, уносит нас в чужой и грозный мир, где мы становимся мельчайшей полноправной частицей, пожалуй, более независимой, чем любая из планет. Где счет идет не на секунды и метры, а на годы и миллиарды километров. Изумляет скорость движения. Промелькнули мелкие астероиды и вот плавно, как музыкальные мелодии вырастают и уменьшаются громады планет. Настороженно восхищенно, не веря до конца, что возможна такая скорость, я смотрю на приливы и отливы света, когда мы проплываем мимо планет, и тревога за наш кораблик, что он не выдержит и надорвется, наполняет меня. Но вот заканчивается пояс незнакомых планет, скорость делается незаметней, и нас поглощает тьма. Кораблик, кажется, остановился на месте: та же чернота Космоса, те же созвездия, тот же сине-голубой блеск звезд. Из-за абсолютной прозрачности Космоса для световых лучей, звезды светятся ярче, чем на Земле и кажутся выпуклыми. Звезды здесь не сливаются в общий фон, иные из них ближе, иные – дальше, отчего звездный мир приобретает непривычную для землянина стереоскопичность. Везде – сверху, снизу, слева и справа – звезды, кажется, я парю среди них. Сейчас, когда исчезла защитная мягкость Земли, и Солнце превратилось по размерам в обычную звезду, Космос предстал в неприкрытой, жуткой бескрайности. Это зрелище захватывает дух и леденит сердце. Я едва не теряю сознание оттого, что нахожусь внутри Вселенной, рядом с безумной бесконечностью миров…»

Я лихорадочно переворачиваю страницу, но запись обрывается. Перелистал быстро журнал до конца, потом медленно, вглядываясь в каждую страницу – ни слова по-русски, одни иероглифы. Что это, необычная вспышка чувств или запись продолжается дальше в закодированном виде?

Я оторвал взгляд от журнала и уставился в потолок. На желтых струганных досках потолка плясал солнечный зайчик, и я тупо не мог понять, откуда он взялся на потолке, когда лучи солнца из окна идут сверху вниз…Очевидно, мое сознание раздвоилось, большая его часть находилась там, в космосе, меньшая – здесь и ничего не понимала. Наконец до меня дошло, что лучик появился на потолке, отражаясь от какого-нибудь блестящего предмета, лежащего на полу.

Желтые лучи заливали комнату; в ней ничего не изменилось: стояли на местах столы, диван, рукомойник, но что-то изменилось во мне. Я не удивлялся, что сижу в незнакомой комнате (напротив, она казалась мне знакомой, будто я прожил в ней тысячу лет), в забытом богом городишке и рядом лежит стопка журналов с более чем странным содержанием. Я следил за солнечным зайчиком на потолке и боялся нарушить тишину, сделать резкое движение, вдруг все в одно мгновение исчезнет как мираж, городок, «Бюро», журналы. Федорок что-то пробормотал про себя и я, не желая полностью возвращаться из того мира, стал перелистывать следующий журнал, хотя был почти уверен, что не найду в нем ничего интересного. Шуршали страницы. Глаза скользили по строчкам иероглифов и колонкам цифр, я растягивал время, чтобы прийти в себя. Федя зевнул, потянулся, его клонило ко сну. Он посмотрел в мою сторону осоловевшим взглядом, подпер голову рукой, но вскоре она подогнулась, голова съехала на стол, и Федорок уснул.

Просмотренные журналы я сложил в отдельную стопку, остальные придвинул к себе и взял следующий. Он имел кожаный переплет, бумага была разлинована в зеленую полоску. « Неспроста это, — подтрунивал я над собой,- может откроется жуткая тайна, например, разгадка иероглифов». Я листал, листал страницы и наткнулся на сюрприз – запись на немецком языке, из которой уловил одно слово – анти гравитон. Перевернул страницу и увидел строчки на русском: «… инструкция не предполагает оставлять одного, но я заверил, что имею ресурс и желаю справиться один. Я положил подробную инструкцию в карман, застегнул его на две пуговицы и распрощался с ребятами. Они отбыли на Ц232… Через открытую крышку люка в каюту проникал мягкий свет. Я подтянулся на руках, перелез через люк и прыгнул на каменистую серую почву. Она упруго пружинила под ногами. Удивил запах воздуха, необычайно легкий, с привкусом утренней свежести. Инструкцию я помнил наизусть. Вначале надо было обозреть окрестность, что я и сделал. Бросилось в глаза обилие серых и светло-серых тонов и плавные, убаюкивающие очертания местности. В десяти метрах от меня начинались эллипсоидные, как яйцо, холмы, похожие на песчаные барханы, но более правильной, овальной формы. Они отличались от барханов и цветом – серые и матово-стальные. Ближние были невысоки, с метр высотой, далее, делаясь все выше и больше, холмы закрывали горизонт и обрывались, создавая впечатление, что находишься в кратере вулкана или в цирке. Я не видел солнца или другого светила, все пространство, доступное взору, заливал неяркий серебристый свет. Этот же свет придавал непонятную отчетливость предметам, все тела оставались одинаково выпуклыми независимо от расстояния. Перспектива обычно скрадывает объем, далекие предметы выглядят более плоскими, чем близкие, здесь расстояние скрадывалось: и далекие и ближние холмы были, казалось, одинаково недалеко. Я посмотрел на небо. Его покрывал белесый туман, но не мутный, а излучающий молочно-серебристое сияние.

Затем по инструкции я должен был выбрать площадку между двумя барханами и посадить семена. Что я и сделал. Обратил внимание на почву. Она была серо-голубой, теплой и не имела пыли. Следовало полить семена. Я принес от аппарата воды и, едва полил, зашевелилась почва, и семена стали прорастать. Ростки проклюнулись из почвы и увеличивались буквально на глазах. Я носил воду и за каждый приход растения увеличивались в два раза. Когда началось цветение, я перестал, согласно инструкции, поливать растения. Затем я стоял и ждал, пока вырастут плоды размером с небольшую тыкву. По инструкции я не имел права сесть. Плоды выросли. Я отнес их в аппарат, а их растений отжал сок с помощью пресса. Надо было беречь воду. Посеял семена и полил ее отжатым соком. Плоды выросли еще больше. Усталости не чувствовал. Есть и пить не хотел. Повторил операцию девять раз, отнес плоды. По инструкции я должен был тотчас взлететь, но я вспомнил русский обычай, присел на почву. Было тепло, но не душно, захотелось прилечь. Когда я лег, мною овладело труднообъяснимое блаженство. Я лежал на спине, смотрел куда-то вбок за линию горизонта и не замечал ни в чем перемен. Абсолютное безмолвие, покой, ни шороха, ни звука, ни дуновения ветерка. Безлюдье, без зверье, ни одного насекомого, ни растения. Матовое небо излучает спокойный, приятный, серо-стального оттенка свет, окрестные холмы убаюкивают взгляд плавными, округлыми линиями, завершает идиллию необыкновенный аромат воздуха. С неосязаемо приятным, тонким, еле уловимым запахом, от которого с каждым глотком вливается в грудь беспричинная тихая радость. Не хотелось ни есть, ни пить, ни думать, ни пошевелить пальцем, хотелось только дышать. Я лежал, иногда засыпал или забывался, не знаю, сколько проходило времени, оно перестало для меня существовать. В голове – единой определенной мысли, лишь непрерывное мерцание каких-то светящихся образов. Очень редко вспоминал инструкцию. Я посылал её к черту. Иногда из глубины сознания появлялась мысль-ощущение, что пора возвращаться. Её я тоже посылал к черту. Когда она стала появляться все реже и реже, мой здоровый немецкий инстинкт подсказывал мне, что какое-то время спустя, я забуду себя и останусь здесь навсегда. Я послал инстинкт к черту и решил не беспокоить себя столь ничтожной заботой, как возвращение. Надоело отрываться от всяких мелочей от вечного блаженства. То был рай наяву. Возможно, внешне я опустился: оброс рыжей бородой, ногти и волосы отрасли как у зверя, лихорадочно блестели глаза. Зато внутри ровным пламенем, как в горне у доброго кузнеца, горел жар восторга.

Сколько времени прошло – не знаю, я не думал о таком пустяке как время, но однажды кольнуло в левый бок как вилами: я увидел лица ребят. Бледные, с посеревшими от страха губами и залитые потом они маячили надо мной как призраки. Я отмахнулся от них и сел. На глаза попался аппарат – я с трудом вспомнил, что это такое. Набрал полную грудь воздуха, успокоился, и уже было лег, но левый бок болел. Пытался встать и не мог, подгибались колени, тело налилось многопудовой тяжестью. Поднялся на четвереньки и пополз. Руки дрожали, ручьем лил пот, медленно как черепаха, сантиметр за сантиметром я приближался к аппарату. Я полз как машина, как автомат, пока не уперся в него головой. Тогда я обхватил руками его теплое, гладкое тело и стал карабкаться вверх. Поднимался не меньшее время, чем полз. Встал, ухватился за люк и долго копил силы, чтобы подтянуться в него. Перевалился, нажал кнопку старта – и вот я здесь.

Теперь я есть неизлечимо болен. Сохраняю видимость, однако интереса к жизни нет. Волоча ноги как древний старик, выползающий по утрам к завалинке дома в стоптанных валенках, я тащусь ежедневно к старому кладбищу к месту старта. Жду ребят с Ц232. Их нет, и никто не скажет, что там произошло. За мной, как мухи за медом, вьется ватага мальчуганов. Они бегут истошно вопя из деревенских дворов на ходу подтягивая штаны, издали заметив мою тощую фигуру в черном глухом сюртуке, который я ношу зимой и летом. Они пляшут, кривляются за моей спиной, швыряют сухой грязь, и мигом рассыпаются, если от больной удар я медленно поворачиваюсь прямой спиной и грожу им сучковатой палкой. Зачем они бегут, что их раздражайт во мне? Неестественно прямая, словно в нее вогнали кол, спина, черный ли сюртук, или яркий румянец на щеках, который мало вяжется со стариковской дряхлостью? Боюсь, никогда не догадаюсь о том. И все же они остаются единственными моими попутчиками. Я иду, вокруг – зелень, солнце, яркие краски, но нет серебристого сумрака, бесконечной тишины и живящего аромата воздуха. Когда я спрашиваю своих, возьмут ли меня на Ц232, что там случилось, я вижу лишь опущенные глаза да сочувственные улыбки. На что они мне? Опереться мне не на что. И когда я разжимаю кулак, на ладони есть пустота…»

Осторожно, словно для Немца это имело значение, я закрыл журнал. Подошел к окну, отодвинул штору. Я ничего не понимал. Передо мной лежал все тот же непроходимо дремучий городок, с садами, огородами, сомлевшими от жары ленивыми свиньями и населением, в чем-то похожем на этих четвероногих милых созданий. И вдруг, и здесь… Да, есть от чего раздвоиться сознанию. Пусть это еще не факт, пусть это гипотеза, но вполне возможно, что Немец ходил по половицам этой комнаты, сидел на этом диване. Конечно, бумага все стерпит, но уж больно правдоподобно, больно концы срастаются, сходятся. Неужели я попал в эпицентр неправдоподобных событий? Не проще ли уйти, пока тебя не зацепило, не затянуло в водоворот как легкую щепку, пусть тайна остается тайной. Естественно, я ни гу-гу о том, что читал и видел, и не потому, что сочтут сумасшедшим, упекут в желтый дом. А потому, что не хочу продавать их тайну, продавать Немца. Я не хочу, чтобы над ними глумились, в них тыкали пальцем. Да, пролистаю три последних журнала и тихонько уйду, оставив Феде записку, поблагодарю за гостеприимство.

Во втором журнале я обнаружил запись: «только что видел пустыню – ни кустика, ни деревца – местность с безграничным, пугающим взор горизонтом. Необычны были гряды идеально гладких, словно полированных каменных волн, одна за одной уходящих к горизонту и, странно, я видел их все, хотя задние были не выше, чем передние. В центре долины стояли овальные цилиндры, освещенные розово-синим безжизненным светом. От цилиндров далеко вперед насколько видел глаз, уходили черные тени, прочерчивая, словно линейкой каменные волны. — Неужели они так высоки? — подумал я и задрал голову. И точно, упруго-блестящие поверхности цилиндров отвесно уходили вверх, ничуть не уменьшаясь в размерах. Никаких живых существ, тихо. И только как совы появлялись бестелесные серые тени, беззвучно кружа между колоннами. Потом цилиндры заработали, внутри них, видимо, забегали поршни, они стали сжиматься и расширяться, как бы дышать. Что было дальше – не помню.

К чему все это? Были ли мы там, или мне мерещилось видение? Могу указать место где стоял и откуда смотрел, метрах в двухстах левее первой колонны, если есть связь между нашим и тем расстояниями и можно говорить о нем. Помню, что остался равнодушным, когда увидел совиные тени, они, как язычки серого пламени, или как стая серых птиц порхали между колоннами. Я понимал, что они живые, но в тот момент больше думал о мертвенно-розовом блеске поверхности цилиндров и не боялся теней. Сейчас же меня бросает в дрожь, что было бы со мной, вздумай хоть одна из них подлететь ко мне ближе. Еще я думал о чернильных тенях от цилиндров, почему они столь длинные, а также о том, почему вдаль я вижу намного дальше, чем вверх. Я мог хорошо запомнить видение, согласен, но почему также хорошо помню свои мысли, чего не могло быть в случае видения? Нельзя же думать во сне и давать оценку тому, что видишь! Помню отчетливо: я смотрел на долину, завороженный её мрачной сосредоточенностью, и не серые комочки, порхавшие между колоннами, не странное видение горизонта и не чернильные тени доставляли мне наибольшее беспокойство. Меня тяготило желание обернуться и увидеть источник мрачного света, широким потоком льющегося из-за спины, и одновременное осознание того, что я не могу этого сделать. Я испытывал прямо-таки зуд от желания обернуться, но спина словно наталкивалась на что-то твердое, хотя ничего твердого за спиной не было. И я смутно догадывался, что свет – истинный хозяин долины – выделывает со мной такие фокусы.

Я мог бы, кажется, пребывание в долине воскресить шаг за шагом, настолько явственно помню свои тогдашние мысли, но что странно и что настораживает – совершенно не помню, как и зачем я туда попал, и где были мои спутники? Означает ли это, что я там был один, нечаянно вывалившись из аппарата, а потом меня подобрали, или что-то стряслось с памятью, и в ней полностью стерлись следы спутников, и теперь, как ни крути, невозможно доказать, что там был кто-то помимо меня? Из услужливо сохраненных памятью множества деталей нет ни одной, которая, хотя бы косвенно, помогла ответить на этот вопрос. Словно из памяти вырезали несколько кусков, как несколько кадров из ленты кинохроники, причем сделали это настолько мастерски, что ни по смыслу сюжета, ни по видовым кадрам пейзажа нельзя догадаться, что они были там. Не свет ли вновь так пошутил?»

— Если бы свет так со мной пошутил, — подумал я, захлопывая журнал, — меня можно было бы не грузить зря в аппарат, сэкономить антигравитон. Все равно бы пришлось по возвращении отправить в уютное заведение под названием желтый дом. Да, из праздного любопытства не попрешься в космос, я бы сдрейфил, не смог. А они ничего, посмеялись сквозь слезы – и дальше. Ладно, пишу записку Феде и двигаю из городка. Ишь как повернулось! Вчера шел, клял городок как мог, а сегодня? Предложи мне место дворника при БМС – согласился бы. С единственным условием, легально, не из-под полы читать журналы да узнать ключ к иероглифам. Что, впрочем, раскипелся? Никто не предлагал и не предложит, собирай сумку и дуй да журналы с запиской отнеси на стол Федорка.

Я отнес журналы, походил по комнате, сел на диван и долго смотрел, как укорачивается прямоугольник солнечного света у моих ног. Понятное дело, мне уходить не хотелось. Возле дома заскрипела телега. Федя беспокойно заворочался на столе, поднял голову и уставился на меня бессмысленным спросонья взглядом.

— Приихалы, — внезапно гаркнул он, также расслышав скрип телеги. Он кинулся к окну, на котором я забыл задвинуть штору, высунулся по пояс и радостно закричал: — Ой, дядю Мишу, дядю Леню приихалы. Я зараз помогу вам.

— Федя, журналы отнеси на место, — успел сказать я, несмотря на внезапный озноб и легкое головокружение. Мне едва не стало дурно. Одно дело читать журналы и свыкнуться с мыслью, что ситуация теоретически возможна. Другое… Федя наскоро кинул журналы в другую комнату и загромыхал по лестнице сапогами. Я подошел сбоку к окну так, чтобы остаться незаметным, и глянул вниз. Во дворе стояла запряженная в телегу гнедая лошадь с белой отметиной на лбу. На телеге, целиком накрывая её, возвышался метра на полтора металлический цилиндр, прикрытый сверху белым полотном. На цилиндре, свесив ноги, сидел мужчина, второй мужчина распрягал лошадь. Вокруг цилиндра примерно на высоте четверти метра от основания, шел узорчатый поясок сантиметров десяти-пятнадцати шириной. Ниже пояска цилиндр был тускло-матовый, цвета платины, а выше – ослепительно блестящий и хрупкий на вид, как стеклянное зеркало. Узор на пояске напоминал вязь арабских букв и выдавлен на поверхности металла. Первый мужчина был сухощав, лет сорока, в линялой клетчатой рубашке, полотняных брюках и сандалиях на босую ногу. На голове у него была детская панама. Он задумчиво жевал соломинку. Второй был помоложе, более крепкой комплекции, с копной пшеничных волос, и тоже в клетчатой рубашке с засученными по локоть рукавами. Я перевел взгляд на цилиндр. Поясок изнутри слабо светился бледно-голубым светом и буквально на моих глазах цвет его медленно стал меняться в сторону розового. Опять напомнила о себе дурнота. «Странный цилиндрик, — подумал я. – Слабо напоминает он колхозную молотилку или сноповязалку. Неужели они, все-таки, вернулись «оттуда»? Ну и денек выдался! Как бы окончательно не помутилось сознание.»

Федька слетел вниз, обежал вокруг дома и бросился судорожно, повизгивая как щенок, обнимать мужчин. Мужчина помоложе, Леонид, как выяснилось позднее, обнял парнишку, пару раз стукнул по плечу и вернулся к лошади. Михаил с цилиндра не слез, лишь потрепал Федю за кудри. Федя громко и возбужденно тараторил, а мужчины, занятые своими мыслями и работой, невнимательно его слушали и устало улыбались. Из-за сильных украинизмов и скороговорки я почти не понимал Федину речь. «Вот прибыли, считай, в пустой дом, — думал я про мужчин. – Ни тебе фанфар, ни меди оркестра, ни рукоплесканий, разве что я могу похлопать в ладоши, да и то мысленно. Чего ради подвергать себя, если верить журналам, таким мучениям?» Я вспомнил о небрежно брошенных Феде журналах, и мелькнула мысль о двусмысленности моего положения. Кто я для них, соглядатай, нахально проникший в их секреты, или поверят, если смогу объяснить, что все получилось почти случайно, без злого умысла с моей стороны? Незаметно уйти, или остаться? Уйдешь, скажут, скрылся как вор, разведав чужие секреты, Федя все равно проговорится про журналы. Останешься, скажут, он еще нагло навязывает знакомство с собой, а нам не нужны лишние знакомства. Так плохо, и эдак не лучше. Куда ни кинь, всюду клин.

Можем рекомендовать бюро переводов с любыми иностранными языками в Москве (работают с 1998 года)

Я направился к выходу, так и не решив, в какую сторону мне повернуть. «Та вин туточки, наверху, — услышал я Федин голос. Теперь уходить было бессмысленно. Я спустился, постоял на улице, набираясь решимости, и обогнул дом. «Добрый день, — произнес я не слишком уверенным голосом. – Вам помочь?» Мужчины переглянулись. Вопрос не вызвал ни энтузиазма, ни открытого неудовольствия. — Мы, пожалуй, сами, — ответил Леонид. — Сами так сами, — подумал я и сел на теплый валун, на который только что наплыла тень дома. – Федя, сведи лошадь к дяде Андрею, да не забудь поблагодарить, — сказал Леонид Феде. Михаил слез с цилиндра, отпер ворота и исчез в помещении. Мужчины вблизи выглядели утомленнее, особенно Михаил. На его бледном лице с голубыми глазами и тонким носом резко обозначились морщины, какие бывают после бессонной ночи или в моменты крайней усталости. Двигался он медленно и неохотно, как после болезни. Леонид выглядел значительно свежее и двигался легче. Михаил вынес крюк с тросиком и подцепил телегу. Раздался рокот мотора, и телега покатилась в помещение. Поясок на цилиндре, уже сизо-фиолетовый, стал тускнеть по мере того, как телега въезжала в тень, но и в помещении он продолжал слабо светиться. Я так и не понял, светился ли он изнутри или особым образом преломлял солнечный свет. Был он, похоже, не из металла… Пока телега катилась, я смотрел во внутрь помещения. Оно одновременно напоминало химическую лабораторию и механическую мастерскую. Вытяжной шкаф из темного дерева, скорее всего, из дуба с опущенной стеклянной заслонкой располагался прямо у входа. Стойки шкафа до самого верха прорезали узкие канавки и в них были вложены разноцветные провода. На шкафу рядом с вытяжной трубой стояли затянутые паутиной картонные коробки примерно такой же высоты, как читанные мной путевые журналы. На лабораторном столе, облицованном белой керамической плиткой с брызгами черных пятен (не представляю, какова должна быть температура горящего реактива, если его брызги оставили отметины на керамике) помещалась многоярусная стойка с набором разнообразных флаконов, склянок, банок и баночек с химреактивами. Там же лежал кусок трубы из неизвестного мне матового металла. Нижние створки шкафа украшала резьба по дереву в виде орнамента из листьев и веточек, левую створку пересекала глубокая трещина. За шкафом я увидел трехметровый сосуд светлого стекла, густо оплетенный всевозможными трубочками и шлангами: металлическими, стеклянными, резиновыми. Внутри сосуда находилось сложное сооружение из желтого стекла: сферические емкости, камеры, змеевики, соединенные между собой трубками, какие-то длинные цилиндрики с торчащими во все стороны металлическими штырьками. За сосудом стояли один на одном ящики с дверцами как у сейфов и с мельхиоровыми ручками. Из ящиков тянулись к сосуду десятки медных и серебристых трубочек и черных гуттаперчевых шлангов. Стояли в помещении и огромные шкафы, забитые сверху донизу химической посудой и реактивами, а возле центральной стены лежали на стеллажах собранные агрегаты и узлы приборов. У третьей стены, пока её не заслонила телега с цилиндром, я заметил горн с маленькой наковальней и не менее трех станков. Между двумя станками лежала высокая кипа сена.

Мужчины закатили телегу и разошлись в разные стороны мастерской. Теперь я видел только правую половину, где была химлаборатория. Зашуршало сено. На него, видимо, опустился Михаил. Леонид что-то искал под вытяжным шкафом.

— Ээх, — раздался голос Михаила, он зевнул, — хорошо-то как! Тишина…Покой… Словно не уезжали… Сразу на сон потянуло…

Леонид нашел под шкафом тряпку и намочил её водой из канистры. Понюхал воду в канистре.

— Водичка, того, не прокисла… Больше года отстояла, — произнес он.

— А ты сомневался? Из чего канистра сделана, — отозвался Михаилы. – Все, вешаем замок и с утра на рыбалку. — Он помолчал и добавил: — караси должны брать. Окуня в жару не возьмешь.

Леонид открыл второй шкаф и стал протирать бутыли с сиреневым порошком.

— Гравитончика, того, не хватит на следующий рейс, — произнес он.

— Черт с ним, с гравитоном. Вешаем замок.

— На форсистему бы взглянуть, — не поднимаясь с корточек, сказал Леонид — Одним глазом.

— Топор своего дорубится, всю дорогу о ней ныл.

Михаил помолчал и добавил: — Ладно, раздевайся, лезь.

— Прямо сейчас? – спросил Леонид обрадовано и стал расстегивать рубашку.

— Лезь, лезь быстрее.

— Так барабан надо поднять!

— Поднимай.

Леонид посмотрел в сторону Михаила и застегнул пуговицы.

— Ты вроде того, шутишь.

Мужчины замолчали. Леонид вернулся к раскрытому шкафу. Я очнулся как от сновидения и вспомнил о своем существовании. Возник тот же щекотливый вопрос, уходить или нет? Я ставил себя на место мужчин и понимал, что им не до гостей. По крайней мере, сегодня. А завтра, к сожалению, могло не существовать для меня.

— Ладно, закругляйся. Вон гость ждет.

Произнесенные самым обычным голосом слова Михаила вызвали у меня волну жара. Мне кажется, я даже покраснел. Надо подойти к ребятам и начать разговор. Но о чем? О рыбалке и карасях? Черт знает на что они клюют. Вроде на жмых, или на хлебный мякиш. Или поинтересоваться озером в степном краю, где водятся караси и даже окуни. По дороге я никаких водоемов не видел. Какой-то заторможенный, я все еще сидел на камне, когда со стороны площади показалась вызывающе накрашенная рыжеволосая особа с красной сумкой под мышкой.

— Привет, Фрося, — безотчетно поприветствовал я особу и встал, приподняв кепку.

— Привит, привит, — скороговоркой ответила она, жеманно протянула руку с самодельным маникюром и, круто развернувшись, обратилась к мужчинам: — чи, я погляжу, новенький объявився?

— Со старыми заплатами, — быстро ответил я, чтобы не вводить в затруднение мужчин, и поцеловал ей руку, невольно пародируя её жеманство.

— Дывись, який вин шустрый, — объявила она, бесцеремонно разглядывая меня.

— Какой уродился, — ответил я, и, выдержав ее взгляд, так же в упор посмотрел на неё.

Смотреть было не на что. Если издали она могла привлечь к себе внимание высокой, пропорционально сложенной фигурой, то вблизи Фросино лицо вызывало разочарование: резкие, с налетом вульгарности черты, и тяжелый, кричаще накрашенный рот.

— Как бы, Фросечка, банкетик организовать, небольшой стол накрыть? – продолжил я

— Скильки? – спросила она.

— Сейчас уточню аппетиты, — ответил я и направился к мастерской. Оттуда уже шел Михаил.

— Целоваться не будем, — сказал он Фросе, — я с дороги не умывался. – Сколько? А сухое у тебя есть?

— Кислятины не держимо. Може вы оцетом обойдетеся? Ладно, пошукаю у старой домашнего вина, — смилостивилась она.

— Мокрого запиши на мой счет, — поддержал я честь мужского пола.

— Скильки?

— Сколько осилишь?

— Шутишь? Я можу много.

— Много и неси.

— Две, что-ли? – как-то недовольно произнесла она.

— На ваше усмотрение, мадмуазель. Пара банок тушенки у тебя не завалялась? Огурцы, помидоры, зелень какая?

— Може тоби и ковбасы принести?

— Не сердись, Фрося, он нездешний, — заступился за меня Михаил.

— С Луны привезли? – засмеялась она, довольная своим остроумием.

— Тебе привезти? Местных кавалеров не хватает?

— Кобилив навалом, вы чоловика подцепите.

— На мужей везде дефицит, — развел руками Михаил.

— Ну лады, пидшутковали и буде, — засобиралась Фрося. – Через пивчасика объявлюсь.

Фрося ушла, Михаил возвратился в мастерскую, я вновь оказался не у дел.

Потом появился Федя с продуктами, и мы отправились с ним готовить обед. Во второй комнате он показал мне кухню, отгороженный фанерой куток с этажеркой вместо буфета или кухонного шкафа для кастрюль, посуды, самовара. Было заметно, что кухню давно не навещали женские руки. Я занялся плитой, а Феде поручил самовар. Дело у него не заладилось, гасла лучина, не разгорались угли, забыл налить в самовар воды. Пришлось отправить его чистить овощи для борща. Вернулась Фрося. Проку от нее оказалось немногим больше. Она без умолку тараторила, признавалась в любви к кому-то, пританцовывала, гарцевала по комнатам, начинала десть дел и обо всех забывала. Пришлось её также разжаловать в подсобные рабочие. Зато у неё оказались прекрасные способности насчет того где, что достать. Когда я кончил возиться и попросил Федорка кликнуть мужчин, было не стыдно их встретить. Один письменный стол ломился от деревенских яств: поднимался пар от борща, заправленного чесноком и толченым салом; дымилась молодая картошка, посыпанная укропом; тонкими ломтиками был нарезан домашний окорок; не забыли про яичницу, сухое вино, малосольные огурчики и помидоры; блестели запотевшие бутылки с водкой. На другом столе пыхтел медный самовар с крутобоким чайником наверху, стояли баночки с медом и вареньем, букет ромашек, за которыми по моей просьбе сбегал Федорок на ближайший пустырь. Грудой лежали свежие баранки: — Дядю Миша страсть их любит, — шепнул мне Федя. Поблескивали на блюдцах чистые граненые стаканы, чашек в доме, увы, не нашлось.

— Кто это у кого в гостях? – неожиданно для меня спросил Леонид, а не Михаил.

— Так, на скорую руку, — улыбнулся я, в какой-то мере набивая себе цену. – Салатов нет, с синенькими некогда было возиться.

— Каков борщ, каков борщ, — сказал Михаил и потянул носом воздух.

— Борщ как борщ, — сказал я и потянулся к водке.

— Нет, мы сухое, — остановил мою руку Леонид.

Пришлось всем, кроме Фроси, наливать вино. Мужчины и его разбавили холодной водой. Я хотел было предложить тост «За возвращение», но удержался, мужчины явно не желают афишировать, чем они занимаются, поэтому кратко предложил: «Ваше здоровье». Все чокнулись, выпили, стали есть. Мужчины набросились на борщ.

— Это, брат, не железки тюкать, — подначивал Михаил Леонида, — здесь талант нужен, настоящий талант.

— Вы, верно, того, кулинар с дипломом? – поинтересовался Леонид.

— Да, с дипломом, — я выдержал паузу, — математика-программиста.

Мужчины рассмеялись.

— С меня хоть с живого кожу сдери, яичницу не пожарю. То пересолю, то того, сгорит. А суп сварю, ни одна свинья есть не станет, — сказал Леня.

— Что поделаешь, — развел я руками, — старый холостяк.

Мужчины вновь почему-то рассмеялись.

— Иногда хочется побаловать себя, поесть не по-собачьи, — добавил я.

— Мы тоже некоторым образом по десять жен не сменили, тоже хочется, того, побаловать себя, а не получается…

— Вкуса нет, — вставил Михаил.

— Порочной привычки, — отозвался я.

— Що вы к супу причепились, — сказала Фрося и поиграла пустым стаканом. – Даме скучно.

— Айн момент, Фросечка, айн момент, — сказал я и налил ей водки, а остальным вина.

— Бороться надо с порочной привычкой, — сказал Михаил, наливая Лене и себе по второй тарелке борща.

— Привычки, конечно, грех, делу мешают, в смысле, того, отвлекают. Но от этой бы не отказался. Люблю повеселиться, особенно поесть, — сказал Леня, налегая с аппетитом на вторую тарелку.

— Значит, того, грешим? – поддел его Михаил.

— Грешу. Все равно, привычки – роскошь. А любая роскошь губительна.

— Растлевает, что ли? – спросил я.

— В смысле преодолевать себя приходится, когда её лишаешься. А это, — он сделал паузу, удерживаясь, наверное, от «того», — действует на нервы.

— Первый раз слышу, дорогой, что у тебя есть нервы, — видимо опять поддел его Михаил.

— Не иметь привычек – не иметь лица? – полувопросительно, полу утвердительно сказал я.

— А зачем оно? – ответил Леня. – Иметь лицо тоже вроде как роскошь.

— Шо, мне одной остограмиться? – спросила Фрося. – От повезло мне на кавалерив.

— Виноват, Фрося, — сказал Михаил и бухнул в свой стакан более половины воды, — выпьем за роскошь и порочные привычки.

Все выпили. Фрося, которая пила водку почти не закусывая, быстро захмелела и повела разговор на излюбленную, как я понял, свою тему.

— Хиба вы к небу прицепились? Що вам грошив мало, али там бабы слаще? Мне здается там зовсим баб нема. Та вы таки шкидлы, що вам зовсим баб не трэба. Кажи, Миша, — она пьяно улыбнулась, — ты до менэ, али до Маньки хоть раз прибег? То-то и оно. Вы то лизетэ у небо, що нема на вас добрых баб. Кажи, Миша, пустыла бы я своего мужика у небо шастать невесть где? Ни в жисть, какое небо, кады дома жинка ё?

— Фрося права как всегда, — добродушно ответил Михаил. – Куда нам тягаться с местной гвардией. Мы так, сбоку живем, больше вприглядку, чем вприкуску. Нам на тебя издали посмотреть – и то приятно.

— Ты, Фрося, при Феде, того, меньше бы выражалась, — сказал Леонид, — у парня молоко на губах не обсохло.

Федя и впрямь побаивался своей шумной соседки. Обычно громкоголосый, он говорил немного в течении вечера, вполголоса, ни к кому конкретно не обращаясь.

— Та вин лепший мой дружок, — развязно сказала Фрося, резко притянула его к себе и сочно расцеловала. На лице бедняги нарисовались багровые пятна губной помады.

— Отчепись, отчепись, чумичка, — отчаянно завизжал он, судорожно вырываясь из её объятий.

Получилось так комично, что мужчины покатились с хохота.

Когда Фрося на свой манер принялась кокетничать с Михаилом, меня снова стало «клинить», вновь обожгла мысль, что ребята действительно вернулись из космоса, из этой черной дыры, которая скрывается за безмятежным небом. Почему я раньше не ушел, пока события оставались в рамках гипотезы, вот допрыгался, достучался, передо мной сидят живые люди, я не могу считать их приведениями или миражом, в таком случае я тоже мираж или у меня свихнулось сознание. Пока не поздно уйти, или уже поздно? Им явно не до меня, то есть, они ко мне неплохо относятся, мое присутствие их не раздражает, но, похоже, они не жаждут, чтобы кто-то вклинивался в их жизнь, совал свой нос в их тайны. По-моему, они уже догадались, что я достаточно глубоко сунул нос и реакция на мой нос самая сдержанная. Впрочем, чего я жду? Чтобы они, уставшие до изнеможения люди, раскрыли объятия и позволили мне кинуться им на шею? Нет, и еще раз нет. Чтобы они одним словом или намеком подтвердили, что вернулись «оттуда»? Тоже нет. Хотя любопытство меня раздирает: где они были и что видели, всего лишь несколько часов назад космос был для них такой же реальностью, как сейчас накрытый стол. Мои фантазии не уходили далеко от Солнечной системы с ее унылым набором безжизненных планет, а все лежащее за её пределами сливалось в жуткий и черный Открытый Космос, с резким блеском звезд и умопомрачительными расстояниями.

Кажется, я начал что-то понимать. Меня подавляла фантастичность ситуации, и я боялся сойти с ума. Рядом сидят — протянув руку, я могу до них дотронуться – ребята, вернувшиеся «оттуда». Сидят в обыкновенной комнате, шутят, едят мною приготовленную еду. Но за их спинами – эта чернильная жуть. Я слышу их голоса, сам могу с ними говорить, вот, чтобы расслабиться, выпил с Федей стопку водки, меня обожгло, вот ем огурец и ощущаю его малосольный вкус, то есть, явно не сплю. И одновременно не верю в явь происходящего. Не им не верю, что они есть и они живые люди, не мираж, и не призраки, а не верю себе, что я – это я, и это происходит со мной. Мне кажется, что что-то не так, что это – какая-то дикая случайность, недоразумение с ускользающим от меня смыслом. Должно что-то проясниться, как-то рассеяться как туман сновидений после тревожного сна. Случись в этот момент нечто действительно невероятное, как-то: заволокло бы дымом комнату, и неведомая сила перебросила бы меня в мою квартиру на десятый этаж вполне современного дома за тысячи километров от городка, или же, на худой случай, произошло бы в данный момент землетрясение и вышвырнуло меня со второго этажа на булыжную мостовую, я легче бы смирился с подобными чудесами, чем с простеньким непреложным фактом: я сижу за столом с ребятами, только что вернувшимися «оттуда».

— Нет, так точно можно рехнуться. Хотя бы ветер подул да нагнал грозу, — тоскливо думалось мне. Посмотрел в окно, на небе, словно в насмешку над моим глупым желанием, не было ни облачка.

Пока я думал о своем, да катал шарики из хлеба, мужчины отсели к самовару и неторопливо пили чай с баранками, прихлебывая из блюдец. Компания понемногу распалась. Фрося явно перебрала, уже не сидела, полулежала за столом. Время от времени она поднимала голову и силилась что-то сказать, но тут же засыпала. Федя тоже был плох. Он выпил со мной за компанию стопку водки, и теперь его развезло. Поначалу он раскраснелся, быстро что-то говорил, беспричинно смеялся и норовил поцеловать Михаила. Сейчас он сидел на диване и бубнил себе под нос.

— Спасибо, ребята, за хлеб-соль, пора и честь знать, — неожиданно для всех, в том числе и для себя, произнес я.

Мужчины недоуменно переглянулись.

— Вы, того, сидите, — сказал Леонид, — чайком еще, почитай, не баловались. Что за охота идти на ночь глядя? Оставайтесь. У нас переночуете, места хватит. Вон какие хоромы.

Я стал путано объяснять, что до вечера-де еще далеко, что-де спешу, что в мои планы не входит столь долгое пребывание в городке, что злоупотребляю их гостеприимством. Не мог же я прямо сказать, что их существование я воспринимаю несколько иначе, чем Фрося и Федорок, и серьезно опасаюсь за свой рассудок. Поэтому нес обычный вздор, какой несут люди, избегающие в обиходе лжи, если вдруг им приходится выкручиваться по пустякам и говорить неправду. Михаил, похоже, понял меня и произнес шутливо:

— Не держи человека силой, Леня. Понимаю твое разочарование. Надеялся и завтра вкусно поесть.

«Боже мой, — подумал я, — крепко они держат себя в руках, если обычная еда для них лакомство».

— Да, это не твоя ушица из болотных карасей, — улыбнулся Леня. – Не стесняйтесь, заходите к нам, будем рады. Запросто останавливайтесь, если нас не будет. Мы Феде скажем.

Я искренне был тронут, полностью представился, оставил свои координаты, пожал им руки, Федорка почему-то поцеловал в нос и вышел.

Еще не спустившись с лестницы, я пожалел об опрометчивом уходе. Неужели я никогда не поднимусь по ней, не увижу ребят? Хотелось тут же вернуться и придумать любую нелепую причину возвращения. Но дело было сделано, оставалось идти вперед и не смешить людей. Я машинально шел, не замечая жары, даже зачем-то застегнул все пуговицы на куртке. Еще не наступил вечер дня, как я вторично переступил порог БМС, а прошла, казалось, бесконечность времени. Новые впечатления начисто перечеркивали мою прежнюю жизнь, она казалась чужой, пустой и далекой. Я шагал и шагал, горечь на сердце не проходила, напротив, мне делалось все грустнее и тоскливее, словно я сделал непоправимую ошибку, уйдя из бюро. – Но я же боялся спятить, — уговаривал я себя.

Из городка я выбрался к вечеру. Солнце садилось, его багровый шар, низко нависший над горизонтом, светился тускло и утомленно. Липкая послеобеденная духота уступила место вечерней свежести, и лишь шлейф пыли, взбитой возвращающимся стадом, напоминал о том, насколько нудным и знойным был уходящий день. Стряхнули оцепенение жары звуки и запахи. Звонко звякали колокольчики на шеях коров, далеко окрест воздух сотрясался от мычания коров и блеяния овец. Дневной горьковатый запах полыни растворяли ароматы других трав и хотелось дышать полной грудью. Навстречу стаду выбежала ватага голопузых ребятишек, кто в трусах, кто в коротких штанишках. Тончайшая пыль, покрывавшая большак, вмиг испещрилась следами босых детских ног, и мне, покрытому по колено пылью, захотелось немедленно снять ботинки и ощутить как ноги по щиколотку погружаются в мягкий пух пыли. Однако я не разулся. Поймав ходкий шаг, который, горяча тело и охлаждая голову, неизменно успокаивал меня в трудных ситуациях, я не хотел терять его вынужденной остановкой; да и колкие камушки под босыми ногами не позволили бы идти так быстро.

За околицей дорога потянулась на косогор, затем ее обступили поля кукурузы. Высокие стебли заслоняли горизонт, создавая впечатление, что дорога затерялась в кукурузе и никуда не ведет, вместе с дорогой затерялся и иду вхолостую и я. Уже сильно стемнело, когда дорога вынырнула из кукурузы. Слева от дороги я увидел купу гигантских ив, несомненно указывающих на источник воды. Воображение тут же нарисовало сочную зелень травы и тихо журчащий ручеек. Действительность оказалась несколько хуже. Вода была – запруда-ставок с темной, болотной водой, а выше ставка – родник. Поверхность воды в ставке затянуло ряской, берег зарос осокой, к воде практически нельзя подойти. Родник оказался неплох. Кто-то старательно обложил его камушками, положил рядом черпачок из консервной банки. Зато вокруг, как нередко бывает в местах отдыха, было загажено и заплевано. Трава покрыта пылью и сильно выбита, валялись окурки, пробки, банки, клочки газет. Я выбрал место повыше, тщательно собрал не него мусор, ползая на коленках почти в полной темноте, поджог его и при свете костерка стал устраиваться на ночлег. Постелил кусок брезента, под голову сунул сумку и попытался уснуть. Не спалось, то сучки кололись через брезент, то возле уза раздавались какие-то шорохи. Я поднимался, выгребал веточки из-под подстилки, ворочался в поисках удобного места. Наконец уснул.

Проснулся я на восходе солнца оттого, что по лицу пробежала чья-то тень. Открыл глаза – никого, лишь сверху изящно нависают длинные, тонкие ветки плакучей ивы. Я потянулся, расправляя затекшее от долгого лежания на земле тело и сел, намереваясь встать, да так и остался сидеть. Прямо передо мной торжественно великолепно, как древний бог, являя миру свою мощь и красоту, поднималось Солнце. Как язычник, забыв, что живу в цивилизованном, а не древнем мире, я восхищался его восходом. «Прошли тысячи лет, как люди поклонялись ему, — подумал я, — но все равно нет большего чуда на свете, чем Солнце. Хотя, чаще всего, мы смотрим на него как на обычный светильник, хватает других забот». Я смотрел на солнце пока не зарябило в глазах и раздумал вставать. К черту житейскую логику. Никуда не пойду. Буду сидеть и смотреть как поднимается солнце, как начинается новый день. Правда потом, задыхаясь от жары и жажды, буду корить себя, зачем впустую сидел, пропуская удобные для ходьбы утренние часы. Солнце стало припекать, я разделся до трусов и вновь лег. Наслаждался бездельем, смотрел на жучков и букашек, деловито снующих в редкой траве. Черный жук, плотный и неуклюжий, упрямо лез на тонкую веточку, торчащую из травы. Через чур тяжелый для ветки, он срывался с неё, падал на спину, подолгу махал лапами в воздухе, наконец переворачивался и снова лез. Для чего лез – оставалось для меня загадкой. Медом она не намазана, может чем-то особенным для него пахнет? Скорее всего лезет из упрямства, своего жучачьего упрямства, как я, пропускающий лучшее время для ходьбы. Интересно, если бы перед кем-то далеко вверху, предположим в космосе, предстали бы как на ладони все мои дела и поступки, тайные и явные, короче, вся моя подноготная, нашел бы он в них не меньше нелепого, чем в стараниях этого жучка? Я представил себя в виде букашки бестолково мечущейся на чьей-то ладони, не знающей в какую сторону ткнуться, и рассмеялся. «Смех смехом и аналогия банальна, но в ней что-то есть, — думал я вновь. – Не так ли, не раз и не два, я карабкался на веточку, которая никуда не вела, получая при этом здоровенные пинки и набивая шишки. Но, взглянув иначе, в стороне тоже не отлежишься. Издали хорошо, разумеется, наблюдать, как мечутся другие, да еще лежа за кустиком – выглядишь умнее всех. Но…Лежать приятно, да, того, опасно. Вспомнив, как «тогокал» Леня, я рассмеялся, а потом опять накатилась на сердце горечь – упустил я из жизни огромный шанс.

Я еще раз убрал мусор у родника, облился родниковой водой и сел завтракать: грыз сухари и сахар да черпал пригоршней вкусную воду. Старался не думать о бюро, наблюдал за всякими пустяками. За струйками бьющей со дна воды, которые вздыбливали из песчинок симпатичные султанчики, за похождением лягушонка, случайно прыгнувшего в родник. Я не заметил, как с большака свернула бричка, обернулся на скип, когда она уже въезжала в тень ив. На бричке сидел пожилой мужчина с глубокими морщинами на темном от загара небритом лице. Бричка, дребезжа железной бочкой, катила прямо на меня, то есть на родник. Я отпрянул в сторону. Конь шарахнулся, одно колесо чиркнуло о камень и попало в рытвину. Бричка опасно наклонилась. Дед полоснул меня свирепым взглядом, я ответил ему тем же. Он с силой хлестнул коня. Конь был гнедой, с белой отметиной на лбу, но я на это как-то не обратил внимание. Колесо заскрежетало, выскочила из рытвины, бричка покатилась и остановилась так, что бочка оказалась точно напротив родника. — Чтоб ты сдох, — выругался дед и спрыгнул с брички. Неясно было, к кому относилось это пожелание, ко мне или к коню. Я тоже ругнулся про себя, хотя искренняя свирепость деда мне понравилась. Дед присел на камень и левой рукой стал крутить цигарку, из правого рукава его мешковатого торчала красная культя. Курил жадно, пуская плотные клубы сизого дыма, и недовольно смотрел вокруг себя. Раздражало ли его мое присутствие, или волновали внутренние причины – мне было наплевать, мало ли недовольных всем и вся живет на белом свете. Я стал укладывать сумку. Докурив, дед швырнул под ноги окурок, но заметив, что вокруг родника чисто, что-то буркнул под нос и носком сапога отбросил окурок на место костра. Затем достал с брички рваную брезентовую сумку, вынул из нее черный шланг и помпу из серебристого металла. Эта маленькая, изящная помпа сразу подсказала мне, что передо мной – дядя Андрей с подарком от друзей из бюро. Понял я и то, что сегодня не уйду далеко от городка. Взял сумку и подошел к деду.

— Хороша водичка? – сказал я первое, что пришло в голову.

Он посмотрел на меня как на пустое место и стал качать воду.

— Всю воду вычерпаете.

Он вновь проигнорировал мои слова.

— Оставьте хоть напиться.

— Вот прицепился, благоверный, что репей. Через полчаса набежит воды хоть упейся, — соизволил ответить он.

— Долго ждать.

— Приспичило? Так за куст сходи.

— Нет кустов, одни деревья, — продолжал я испытывать его терпение, не сомневаясь, что он вот-вот взорвется.

— Шел бы ты, благоверный, туда-то и туда-то, — взорвался он в самом деле. – Что тебе надо?

— Меда надо, дядя Андрей.

Он хрипло рассмеялся, обнажив желтые прокуренные зубы.

— Шутишь значит, ну-ну. Я тоже люблю пошутить, когда в кармане гроши есть. Качай воду, а я сбрую поправлю.

Я взялся за рычаг помпы, она качала плавно и мощно. Бочка быстро наполнялась, опустошая родник. Дед собрал систему и мы поехали. Я поинтересовался с ходу, где дядя Андрей позаимствовал столь классную вещицу, предполагая, что он разговорится и расскажет что-то о бюро. Не тут-то было. Он односложно буркнул: — Люди добрые дали, — поджал свои тонкие губы и отвернулся. Меня взяла досада на себя и на деда. Лучше бы я поискал старое кладбище, где, по словам Немца, было место старта. «Скорее всего, — фантазировал я, — это склеп, похожий на тот, который я видел однажды на старом польском кладбище. Шестигранный, прочной кладки из увесистых кирпичей, он походил на основание сторожевой башни. Каждая грань имела нишу в виде глухого стрельчатого окна, а в нишах на трех ржавых цепочках висело по горящей лампаде в черных подтеках сгоревшего масла. Здесь же, — продолжал фантазировать я, — на месте одной из ниш находится железная дверь из двух створок, ведущая в подземелье. Если нажать секретный механизм, то верх склепа уйдет в сторону, поднимутся ажурные конструкции и по ним из подземелья выползет их аппарат. Вот они лебедкой устанавливают цилиндр, тот, что сейчас в мастерской, и протискиваются между пучками гибких труб в жилой отсек. Они опутывают, прямо-таки пеленают себя кожаными ремнями с блестящими пряжками и бесчисленными кнопочками. Говорят друг другу «готово», кто-то дотягивается до кнопки старта и …»

Пасека выглянула неожиданно из зарослей невысоких деревьев, напоминавших карагач. На поляне, на склоне пологого холма, стояло, наверное, с сотню ульев. Бричка подкатила к строению без окон из саманного кирпича, кое-как затертого глиной. Навстречу экипажу бросилась огромная собака, похожая на сенбернара. Она прыгнула хозяину на грудь, норовя лизнуть в лицо.

— Ишь расплясался, черт, чтоб ты сдох, — ворчал дядя Андрей, защищая рукой зажженную самокрутку, — и табака не боишься. А ну пошел, пошел, — ругнулся он, когда собаке удалось лизнуть хозяина в рот, выбив при этом цигарку.

— Что разнежился как каравай в печи? Слазь, — обратился он ко мне.

— Собаки боюсь, — искренне признался я.

— Га! Шарика-то? Да он видимость имеет, антураж генеральский, курицу не задавит, вегетарьянец чертов.

Я соскочил с бочки и был благополучно обнюхан Шариком с ног до груди.

— Присыпь бочку соломой, — сказал дядя Андрей. – Пока разнесу воду пчелам, нагреется как парное молоко.

— Соломы мало, — ответил я, заглянув в бричку.

— Хватит. А нет, у шалаша возьми, — он кивнул головой в сторону кустов, куда вела едва заметная тропинка.

Я обогнул кусты по тропинке и увидел возле шалаша копенку соломы. Принес охапку побольше и тщательно укрыл бочку.

— Дальше что? – спросил я.

— Что? – не сразу отозвался он, мастеря новую самокрутку. – Воду разносить к ульям. Их без малого две сотни.

Я почесал затылок. Обнести при теперешнем солнце две сотни ульев, работа, конечно, нудная. Но жара полбеды.

— У вас есть накомарник? – спросил я.

— Для какой надобности?

— Пчелы имеют свойство жалить.

— Нет у них других забот! Ну ужалят раз другой, не сдохнешь.

— Сдохну, — ответил я грубостью на грубость.

— Дело хозяйское, — буркнул он и хотел еще что-то добавить, но сдержался.

«Дедуля бешеный как босой ногой на ежа наступил. Лечится надо. Пчелиным ядом», — подумал я. Отошел в тень шалаша. Потом залез в него, разделся, лег на рваное байковое одеяло, лежавшее на соломе, и уснул.

Проснулся я от дробного стука. Вылез, как был раздет, из шалаша. Солнце прокалило землю так, что на неё было ступать босыми ногами, однако я не стал обуваться. Дядя Андрей сидел на деревянной колоде под акацией и ремонтировал ульи. Тень дерева съехала в сторону, он сидел на солнце в рубашке с длинными рукавами, темных потрепанных брюках, с непокрытой головой и энергично махал молотком. Жара на него, похоже, не действовала. Зато Шарику приходилось несладко в своей шубе. Он лежал в тени дома и тяжело дышал, свесив язык до земли.

— Вздремнул, солдат? – поприветствовал меня дядя Андрей. – Соснуть не соснул, а всхрапнул да присвистнул.

— Есть малость, — почесывая ногу другой ногой. – Голова что-то дурная.

— Со сна, бывает, и распухнешь. Облейся водой да есть пойдем.

Меня вдруг кольнуло воспоминание о бюро, ровно сутки назад я сидел у Федорка и читал журналы.

— Есть кое-что получше чая, — подмигнул дядя Андрей.

Он бросил на землю молоток, умылся и направился в дом. Я окатился прохладной еще водой из бочки. Дурнота уменьшилась.

— Поди, Шарик, сюда, оболью, — позвал я собаку.

Но она поплелась вслед за хозяином. Вошел в дом и я. Первая комнатка, служившая кухней, занимала низкую, с одним оконцем пристройку к дому. Дядя Андрей переливал на столе, покрытом облезлой клеенкой из стеклянной бутыли в чайник мутноватую жидкость. Я протиснулся между ним и Шариком, сел на шаткий табурет и огляделся. В большую глухую комнату свет падал через открытую дверь кухни; в ней было темно и прохладно. Из комнаты приятно тянуло ароматом воска. Я разглядел в темноте серебристый бочонок пуда на два, на три, не иначе как подарок для Михаила и Лени. Дядя Андрей наполнил медовухой две кружки, мы чокнулись и выпили. Из прокопченного котелка я наложил себе полную миску жидкой пшенной каши, обильно приправленной салом и чесноком, и, глядя, как спокойно ест дядя Андрей, смело хватил первую ложку. Хватил и поперхнулся, ожег рот. Не закрывая рта, быстро налил медовухи из чайника, залпом выпил.

— Ты чего? – удивился дядя Андрей.

— Кулешик ваш как с огня. Слезу вышиб.

— Так дул бы.

— Да глядя на вас, — сказал я вслух, а про себя подумал: — Тебе шпаги глотать да толченое стекло есть. Кожа – перочинным ножиком не проткнешь, понятно, почему ты пчел не боишься.

Дядя Андрей вновь наполнил кружки. Меня уже и без того «повело», легкая на вкус медовуха сильно ударяла в голову. Я решил поговорить с Шариком.

— Шарик, пошли купаться… Тебе на лето надо шерсть стричь как с овцы или с барана. Вот так.

Я показал собаке как стригут машинкой волосы.

— Шарик, выпей с нами!

Я протянул собаке свою кружку, он понюхал на расстоянии и отвернулся. Я тронул его босой ногой. Он посмотрел на меня с сожалением и отодвинулся. Дядя Андрей хладнокровно наблюдал за моими шалостями.

— Что тебе дать? – не унимался я. – Каши? Она горячая как дьявол, обожжешь язык. Как я.

Я высунул язык и показал собаке.

— Ты ему хлеба дай с медом, — произнес дядя Андрей. – Горазд мед жрать.

Я намазал медом кусок хлеба и кинул Шарику. Тот поймал кусок на лету.

— Лупит мед почем зря, вегетарианец чертов, скоро без зубов останется. И то сказать, а где ему мясо взять? Разве что мух ловить.

Спьяну мне стукнула в голову одна мысль. Для смелости я выпил еще кружку, была ни была, скажу, не полезет же драться.

— Дядя Андрей, — сказал я пьяным голосом, но замечая, что мгновенно трезвею, — вы давно знаете Михаила и Леню?

Надо было видеть, как окаменело его лицо! На секунду он замер с поднесенной кружкой ко рту. От него аж повеял ледяной ветерок! На секунду. Потом лицо вновь ожило, на нем едва уловимо дрогнули мускулы. «Ну и сила характера, — подумал я. – Не человек, железобетон.»

— Ну, знаю. А что? В чем дело? – отозвался он, сделав глоток.

Голос его звучал резко и отчужденно.

— Ничего. Ничего особенного, — пожал я плечами. – Вчера с ними познакомился. Вы мне налейте, налейте кваску, — протяну я кружку.

Трезвея, я не хотел терять удобную ширму и одновременно хотел смягчить предстоящий разговор. И впрямь, наполнив кружки, он как-то расслабился.

— Значит, познакомился…И что? – спросил он почти равнодушно.

— Ничего. Почти ничего.

Я выпил и ждал, пока хмель снова ударит в голову, поможет вести трудный разговор. Помялся от неловкости и полу соврал.

— Приглашали заходить…На рыбалку звали.

Я помнил точно, что о рыбалке они говорили между собой, и не мог обойтись без «рыбалки».

— На рыбалку, говоришь? – переспросил он. Сделал длинную паузу, отхлебнул из кружки и добавил, — на рыбалку это хорошо. Карасиков половить, у костра ночью, — он подмигнул мне, — бутылочку раздавить, а повезет, так ушицу сварить. – Он помолчал и добавил, — я б тоже съездил, да пчел, чтоб они сдохли, поить надо в жару. Шарик, — позвал он собаку.

Весь в дреме Шарик зевнул, поднял голову и положил её на колени к хозяину.

— Тебя может, послать на рыбалку, — он потрепал собаку за холку. – Так когда вы едете?

«Все, влип,- стукнуло в голову, — Не умеешь врать, так не берись, не знаешь, где поскользнешься».

— Понимаете, — замялся я, — разговор был самый общий, в духе – недурно бы выбраться. Я толком не понял куда. По-моему, здесь озер нет, не считая, разве что, ставка, где мы встретились с вами.

Я сделал особый упор на последней фразе, надеясь, что он станет объяснять, какие есть в окрестности озера. Дядя Андрей молчал, словно утратив интерес к разговору, и ласкал собаку.

— Я вообще…- совсем неуверенно промямлил я, не зная, продолжать или нет разговор.

— Что вообще? – как эхо отозвался он. Оказывается, он внимательно меня слушал.

— Вообще…подумываю…- я вновь остановился. Он, на сей раз, промолчал. – Вообще подумываю… не съездить ли мне… не съездить ли с ними… на дальнюю рыбалку, — выпалил я конец фразы, сильно надеясь, что он поймет меня в нужном смысле. Он-то наверняка знает, чем занимаются они между рыбалками.

Он ничего не ответил, взял кружку, дотянул медовуху до дна, со стуком поставил кружку на стол, и лишь тогда ответил: — Это, брат, твое дело.

— Если возьмут, — как бы оправдываясь, сказал я.

— Если возьмут, — вновь как эхо, повторил он.

Я стал гадать, какой смысл он вложил в эту фразу. Знал ли он, что меня не возьмут, и не стоит пытаться? Или предполагал это исходя из соображения, что лично он не взял бы? Или же в самом деле не знал и не его это, мол, дело?

— Вот и не знаю, — тянул я, будучи не уверен, стоит или нет продолжать разговор.

Он наполнил себе и мне по половине кружки и сказал как-то жестко: — Этого, благоверный, никто не знает.

Я опять задумался. Имел ли он ввиду, что нечего, мол, перекладывать свои проблемы на чужие плечи, или в самом деле не знал, стоит ли мне соваться «туда»? Может и такое быть, что он много думал на эту тему и не знает, стоит ли в более глубоком, философском, что ли, смысле покидать Землю? Я снова выпил. Медовуха слабо действовала. Слишком уж круто был замешан разговор.

— Ну а вы?

— Что я? – тяжко, как чугунная чушка, упали эти слова.

Вновь я не понял смысл повторения моего вопроса. Дает ли он знать, что весь разговор ему в тягость или ему неприятен последний вопрос?

— Вы поехали бы с ними? – отступать назад и сворачивать разговор мне уже не имело смысла.

— Куда? — спросил он, возможно, издеваясь надо мной.

— С ребятами на рыбалку, — с некоторым вызовом, что было вовсе глупо, сказал я.

— На рыбалку бы поехал, — спокойно ответил он. – Только удочку держать нечем, — он показал беспалую культю, — да и возраст не тот, азарт стих.

Мне бы тут остановиться, а я взял да ляпнул: — Но вы и моложе были.

Он с досадой посмотрел на меня, чего, мол, в душу лезешь, и ничего не ответил. Теперь-то я не сомневался, что весь разговор был ему в тягость. Я стал, давясь есть остывший кулеш, желая одного, быстрее оставить его одного.

— Да ты не давись, спокойно ешь, — произнес он.

Меня аж «потянуло». Я расслабился после его слов, но не настолько, чтобы продолжить разговор. Доел кулеш, сказал спасибо, и вышел.

На свежем воздухе показалось так жарко, словно я попал в парилку. Это было странно, дверь-то на кухоньку была открыта настежь. На самом деле солнце ослабило свой жар и тепло исходило, прямо-таки струилось, от почвы с мелкими камушками, глубоко прогревшейся за долгий день. Я пошел к шалашу и дальше в лес, если так можно было назвать заросли приземистых деревьев, из-за недостатка влаги не выраставших выше двух-трех метров. Даже дубки, они легко узнавались по листьям, выглядели карликами в сравнении с северными братьями. Нехватку роста деревья компенсировали шириной: были раскидисты как кусты, корявы и колючи. Все деревья, независимо от вида и величины листьев, были одного, буро-желтого цвета. И все самым нещадным образом кололось: сизая трава с сухими, заостренными кончиками листочков, которые ломались, впившись в тело; и густые кусты; и деревья; и настоящие колючки, то есть, кустики, веточки которых были сплошь усыпаны крупными иголками. Гулять по такому дендрарию и в нормальном состоянии было небезопасно, я же был в ненормальном и немедленно за то поплатился. Вначале голым плечом зацепился за ветку, его обожгло и появилась багровая полоса, затем чуть не выколол глаз, оцарапал ухо, вдобавок наступил на колючку. Иголка проткнула кожу пятки и обломилась. Прогулка подействовала на меня самым здоровым образом, я остыл и почел за лучшее не углубляться в лес, а идти в шалаш и вытаскивать занозу. Подарок леса оказался с хитрецой. Я ковырял, ковырял щепочкой пятку, и каждый раз заноза выскальзывала из коротких ногтей. Время шло. Я слышал, как дядя Андрей бренчал посудой, вновь стучал молотком, растопил летнюю печь. Село солнце и стало смеркаться, когда я, наконец, вытащил занозу. – Чтоб ты сдохла, проклятая, — выругался я известным ругательством, и на душе стало приятно.

— Эй, рыбак, иди чай пить, — услышал я голос дяди Андрея.

— С большим удовольствием, — отозвался я, оделся и выполз из шалаша.

Дядя Андрей уже заварил чай, зажег керосиновую лампу. На столе дразнил ароматом мед в сотах и литой, темно-янтарного цвета; лежал черствый хлеб домашней выпечки, желтая брынза. Я налегал больше на мед, он на брынзу, оба молчали. Я смотрел на лампу. Было что-то покойное, размягчающее в её неярком свете. На старой, взбитой буграми клеёнке стола ровным кругом лежала плотная тень. Такое же, но светлое пятно было на потолке. Когда ровно горящий язычок пламени вдруг начинал плясать, на столе и потолке мигали пятна, бегали тени по стенам, и делалось как-то тревожно. Потом все успокаивалось. В открытую дверь смотрела черная ночь, и было приятно сознавать, что возле лампы мы вроде как находимся на малом светлом островке среди океана ночи. Я подумал, что дядя Андрей живет на пасеке как на необитаемом острове или в монастыре, полной мерой черпая покой и тишину. Если день уходит, он, пусть неосознанно, радуется полновесно прожитому дню, одному из тех, что отпущены ему на белом свете. Не мечется как угорелый на работе, не озабочен, что кому-то достается от жизни лучший кус. Не срывает, где сможет, удовольствия, словно живет последний день. Короче, я перечислял с известной долей брюзжания все «прелести» цивилизации.

— Нет, дядя Андрей, — ни с того, ни с сего произнес я вслух, — чтобы вы не говорили, а здесь жить можно.

Он внимательно посмотрел на меня: — Так давай ко мне на пасеку помощником Шарика… Ты, судя по походке, шустрый.

— И вы не промах. Вон, молотком и топориком как дятел целый день махали. Ни жара, ни медовуха вас не берет.

Мы помолчали.

— Дядя Андрей, почему вы не слетали в космос? – совершенно хладнокровно спросил я.

— Закукарекал петушок, прорезался голосок!

«Опять грубит, — подумал я. — Не человек, а еж».

— Нет, я серьезно.

— Сам сообрази, ты же образованный.

— Не знаю. Миша с Леней вам что сыновья родные, они бы взяли. Утром, когда я хотел заикнуться о них, вы меня чуть с брички не спихнули.

— Брешешь ты… Тебя скинешь, сам хорош петух.

— Но все?

— Думай, думай сам, шевели образованными мозгами.

— Возраст? Правая рука? Считаете, что там вообще делать нечего?

— Эк куда хватил. Смотри проще, опустись на землю.

— Тогда не знаю. На вашем месте я бы обязательно сунулся туда. Хотя бы любопытства ради.

— Это ты зря. Фанфаронства ради совать туда нос нечего. Такие дела без звона делаются. Ну, сообразил?

— Нет.

— А то что дурак был, на всю жизнь неучем остался…В деревне-то, известное дело, учиться не каждый горазд, пока батька вожжой не протянет… А я сызмала хозяиновать хотел, хозяйство свое держать, чтобы ни дна ему, ни покрышки… В башку другое не лезло…Э-э-э, да что говорить… Ты спать где будешь, тут или в шалаше?

— В шалаше, естественно, — сказал я и поднялся, толкнув в шею Шарика. – Тогда спокойной ночи.

— До утра.

Я отправился в шалаш, лег и долго не мог уснуть. Спал беспокойно, под утро приснился сон. Машинный зал вычислительного центра, где нам, программистам, вообще делать нечего. В машинах гудят вентиляторы охлаждения, искусственный свет режет глаза. Пусто, и лишь тетя Даша, уборщица нашего этажа, тряпкой на швабре, до того мокрой, что с нее льется вода, драит серо-голубые шкафы блоков памяти и накопителей, что делать категорически нельзя, тем более на работающих машинах. Потом я попадаю в аудиторию не нашего, модернового ВЦ, а какого-то допотопного института, в которую набилось в два-три раза больше студентов, чем она должна вмещать. Смотрю на них, так и есть, сидят по двое-трое на стуле, умещаются неизвестно каким способом, может прилипли друг к другу. Студентами их можно назвать с большой натяжкой. Ручаюсь, что не математики, лица разношерстные, словно набежала толпа с базара. Одеты соответственно: кто в летнем платье без рукавов, в тенниске, а кто – в глухой непромокаемой куртке или аляске. Тем не менее они не шумели, не галдели, сохраняли тишину. Если кто не писал конспект, пристроив тетрадь на краешек желто-коричневого стола, сплошь исчирканного фиолетовыми чернилами, то внимательно слушал. А читала лекцию или вела урок английского Людочка, моя коллега по отделу. Резко распахнув дверь, я сразу направился к её столу. В меня впились две сотни глаз, но они не помешали мне разложить перед Людмилой листки письма, которое я получил сегодня утром по почте. В нем разными чернилами и разными почерками и больше шли замечания обо мне и моей работе всех сотрудников отдела. Замечания насквозь гнусные и фальшивые, набор галиматьи с внешним правдоподобием. В конце — резолюция начальника отдела, подчеркнутая дважды: уволить. Я стал ей громко доказывать, что это ложь, обман, нечестно и несправедливо, зачем и она писала на меня? Но оказалось, что место с её словами, предварительно отчеркнутое мною сбоку красным карандашом, уже исчезло! Потом мы оказались в химлаборатории, что тоже было странно, на ВЦ их нет в помине. Я не мог ошибиться: на полу и на полочках, прикрепленных к стола и стенам стояли большие и малые колбы, пробирки, реторты, стаканчики пустые и полные, с жидкостями и порошками. Стояли также два термостата и хроматограф. Людмила что-то объясняла мне, я не слушал её, а показывал пальцем на её сумку, из которой из которой торчал кусок рулона с программой. Было сильно накурено, кислый запах табачного дыма душил до тошноты, я, брезгливо морщась, на столе, стоящем поперек лаборатории, искал свободное от окурков и пепла место, чтобы развернуть распечатку программы. Не нашлось. Пришлось окурки и пепел сметать рукавом пиджака. Я долго раскручивал рулон ленты, но там вместо распечатки программы, шли какие-то орнаменты, цветы и розочки из крестиков и ноликов, которыми иногда от безделья программисты печатают портреты известных ученых. — Где же программа? – возмутился я. Людмила ткнула пальцем и, точно, обнаружилась программа в виде строк и столбцов. Я наклонился ниже и увидел, что все строки одинаковы и повторяют одну и ту же фразу: «Цените юмор, основу здорового духа». Я оглянулся, Людмила успела исчезнуть, а программа оказалась лично моей, даже девиз узнал: «Эдгар – 2ч». И так далее, и тому подобное, всего не упомнить.

Просыпаясь, я протянул руку, чтобы нажать будильник, и подумал, не опоздать бы на работу, одно из двух: ожидает проверка или разнос от завотдела. За что? Причин, на мой взгляд, не было, и открыл глаза. Ни разноса, ни проверки, в шалаше – лучи солнца, падающие на одеяло. Снится всякая мура о работе, видно отпуску конец. Вспомнил о пасеке, бюро, о разговоре с дедом. Передо мной стояла дилемма: или – или… Куда сворачивать на большаке, направо или налево?

Слышал, как дядя Андрей окликал меня: « Рыбак ты спишь?» и не дождавшись ответа восклицал: «Ну и горазд он дрыхнуть». Потом услышал, как запрягается лошадь, готовится бричка к поездке за водой, и выполз из шалаша.

— Здоров ты спать, — весело приветствовал меня дядя Андрей, увидев мое хмурое лицо, осекся, — ты что, заболел?

— Так… Голова болит.

Я не стал уточнять, что болит она вовсе не от медовухи.

— Перебрал вчера? Не похоже было…Есть будешь? Каша на столе.

— Вы не беспокойтесь, езжайте, сам поем.

— Вишь ты, Шарик со мной просится, разбаловал я его, черта. Побудешь один?

— О чем речь, побуду.

— Ему, подлецу, искупаться хочется… И любит он бежать дорогой рядом с меринком.

— О чем речь, езжайте.

Они уехали, а я бухнулся на постель в шалаше. Лежал поперек одеяла и думал. Кода луч солнца через ветки шалаша падал на руку или ногу и сильно припекал, мне лень было их отдернуть. Лежал я час или два не знаю. Потом чертыхнулся, выполз из шалаша и пошел на пасеку. Вначале жался ближе к леску, замирал, когда пчела звенела над головой и крутила виражи так, будто прицеливалась точнее в глаз или в нос. Потом надоело беспокоиться, пошел быстрее. На последней полянке, где стояло всего семь ульев, сел под дубком. Пчелы взмывали от ульев круто вверх, как крохотные истребители, и исчезали в золотистом небе. Или как будто из ничего, из звона появлялась точка, росла и делалась пчелой; с размаху на планку перед летком, точь-в-точь, как самолет на аэродроме и ныряла в летку. И тут же появлялась вновь. Было очевидно, что первая пчела еще сидит в улье, но пчелы были так одинаково похожи, что казалось, это одна и та же всем недовольная пчела снует туда-сюда и не пускает вновь прибывающих в леток. Улей гудит от возмущения, и ничего не может предпринять против самозванки. Я осторожно снял куртку, прислонился спиной к деревцу, и вновь стал замечать насколько хорош день: Солнце щедро льет на землю горячие лучи, запах трав и желтых листьев насыщает воздух, размеренно и точно движется жизнь пчел. И тут я понял, что выйдя на большак я двину в городок.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Я не робот (кликните в поле слева до появления галочки)