Виктор Пирогов
Дядя Гоша.
Светлой памяти Георгия Исаевича,
настоящего русского человека, бросившего
несчастную жизнь свою, псам под хвост.
Николая тянуло туда, где он служил, последние лет десять ну, просто невозможно, он успокаивал себя – вот зимой съезжу, но проходила зима, как и наступала, быстро и незаметно, поездка откладывалась опять на год.
Он не был служакой или солдафоном – нет, и службу вспоминал иногда с отвращением, но память влекла его туда, где прошли его два года жизни и воспоминания о любви, с годами притуплялись они, то опять жить не давали.
Видел во сне подругу, первую и как он считал любовь — Люду, но не заладилось с какой – «соперник», соблазнил и увёз её в Венгрию, снились все закоулки автопарка, наяву вспоминалась до мельчайших подробностей служба.
А любовью, возможно, казалось просто внимание к ним девок, при их полном отсутствии в их жизни, где порою не то, что было до любви – жить не хотелось, но как ни было – это была она, любовь…
Стал понемногу понимать, как отец его говаривал – сорт людей, по тогдашней терминологии, бывших пусть уже и не врагами, но… «заклеймивших» себя и не делавшая попыток сблизиться с ними власть, наказав многих ни за что, умыла руки она и просто молчала – ни бэ, ни мэ.
Таким был, его несостоявшийся тесть – Георгий Исаевич Базаров, бывший военнопленный и отсидевший за это дополнительно, кроме немецкого, восемь лет, призванный из Сибири, но не поехавший на родину после освобождения, а остался здесь, на Востоке.
Он, правда, съездил домой, но принятый там как изменник, постоянно выслушивал от вдов и матерей погибших своих друзей, что ты, мол, в плену отсиделся, а наши — то вон, погибли, ты срок отсидел и живой, здоровый.
Обида грызла, но сказать не мог ничего – боялся, страх лагеря и немецкого, а больше, советского, поселился в нем, наверное, навсегда, да и что он мог им противопоставить, что они знали о той войне, которая их тоже высосала до предела, но они были хотя и среди палачей, но дома.
Вспоминалось Николаю всё прошлое и с годами тянуло туда всё больше и мучительнее, увиденные и потом оставленные как всегда люди.
Помнились, одни всю жизнь и только добрым, другие же, наоборот, сделавшие и отложившие столько осадка в душе, что, казалось и не пройдёт ненависть к ним, но… простил как бы он их.
Познакомился Николай с ним просто, шёл с термосом для экипажа – нёс обед, машина ГАЗ -69 – релейка, стояла за посёлком на ротных учениях и идти от неё или к ней из части, нужно было через него — посёлок.
Проходила дорога мимо леспромхоза и что бы сократить путь, была оторвана доска в заборе и все шныряли туда, кому надо было, потом выходя в ворота на улицу.
Проходя мимо нового, ещё без номеров, автокрана-ЗИЛа, стоял он поодаль от гаражей, под капотом заметил копошащегося мужика, увидев Кольку, тот посмотрел и проговорил – куда торопишься служивый?
-Поддержи-ка мне ключ, а то нет никого рядом, тут недолго – а Колька и рад был, закурить стрельнет хоть у него, да поговорить можно будет.
Помощь заняла минут пять-десять, сели они на бревно, после вчерашнего дождя грело июльское солнышко, от земли, покрытой везде опилками, несло теплом и прелым запахом, напоминая свою деревенскую пилораму, ходили с отцом они туда, как-то отбирать отлёт.
На вид было ему лет около пятидесяти и, выглядел он устало, есть такие люди, то ли от пережитого или чего ещё, но вид у них отличается от других, а может, перетерпели, не дай Бог никому.
Угостил он его папиросой и дал ещё в дорогу с собой, добавив – сам знаю, как служить и помрачнел лицом, но не намного и слово за слово разговорились.
Колька рассказал про себя и откуда он взялся здесь, дядя Гоша — так назвал себя шофёр жил здесь давненько, был женатый, и двое ребятишек было, дочь и сын.
-Ну ладно, дядя Гоша, пойду я, а то ждут меня, обед уже — и Колька пошёл к своим, оставалось немного, с полкилометра, наверное.
-Ну а ты не проходи мимо-то, всё покурим хоть, да поговорим – вслед напутствовал его новый знакомый.
Колька, принеся завтрак, возвращался в леспромхоз и с удовольствием помогал протягивать машину, сбегав за обедом, снова туда же.
Так прошло дня три-четыре и, в субботу его пригласил к себе дядя Гоша – ну, парень, ты заработал и баню и выпить, отпросись или обмани начальство, пойдём ко мне сегодня ночевать.
А что его обманывать было, считали его тоже как на учениях бывшего и он, пользуясь этим, филонил, не ходил на вечернюю проверку и вставал после всех, нужно было попросить кого-нибудь из экипажа просто сходить за едой сегодня вечером и завтра, вот и всё.
Так и сделал, принеся обед, пришёл он в леспромхоз уже без термоса, Георгий Исаевич – так было полное имя дяди Гоши, ожидал его, покуривая, они договорились после обеда завести машину и попробовать поднять – опустить что-нибудь.
-Ну, Николай, с Богом что ли — и сев в кабину, стал запускать двигатель и через какие-то секунды он зарычал, Колька радостный заглядывал то под низ, то под капот, вдруг вода или масло потечёт.
Маленько прогрев, они дали круг по территории и подъехали к чермету, распустив опоры, дядя Гоша сел в «скворечник» и стал разматывать трос, повернул стрелу и Колька зацепил крюком какую-то балду, кран зашипел, защёлкал и стал поднимать.
Наконец, испытания они закончили и отогнали ЗИЛа в ряд со стоящими там лесовозами и другими машинами, с уже полученными и привёрнутыми на нём номерами.
-Так, Коля, аванс я получил, зайдём в магазин и пойдём домой, обмыть надо его, а то хрен ходить будет, закон такой, рано управились мы, спасибо тебе, да и баня скоро готова будет, пошли.
-Выпить не с кем, баба не пьёт, да и что я ней распивать-то буду, в шалмане что ли, сын малой ещё и тоже не след с родителем пить, а дочь… тем более, рассказывал он, шагая домой.
– Соседи не компанейские, скупые как не знаю кто, снега, правильно говорят, не выпросишь зимой, одно слово – враги и невесело улыбнулся.
-А что у вас, родни-то, нет здесь – спросил Колька – какая родня, Коля, осталась она там, откуда ты, не рядом, но в Сибири — и голос его изменился, губы были сжаты и желваки ходили, посмотрел Колька на него и не узнал.
-Ничего солдат, это я так, не обращай внимания – обнял дядя Гоша его.
– Добрый ты парень видно, сейчас со своими познакомлю, они хорошие у меня тоже, увидишь.
Вскоре они подошли к дому, весь он утопал в зарослях черёмухи и берёз, шиповника и смородины. Пройдя через нарядную калитку, оказались в уютной ограде и кругом, кругом были цветы, Кольке вспомнился снова дом, мама тоже любила их, всё свободное место занимали они.
-Ну, вот и добрались наконец-то, эй, хозяева, принимай гостей – весело он крикнул в раскрытые двери сеней и немного погодя, оттуда один за другим, вышли сначала, как понял Колька – жена его, потом сын Пашка, лет десяти и последней вышла дочь Люда – дядя Гоша уже информировал его о них.
-Вот, познакомьтесь, мой помощник, а теперь и друг, Николай, на сегодня его отпустили в увольнительную, вы не смотрите что он молодой как вроде бы для друга, ничего, в самый раз.
-Это жена моя, Коля — и обнял её – зовут Ниной, вот Пашка – сорванец, сынок, ты руку-то подай дяде.
Колька покраснел при его словах, какой он дядя в девятнадцать лет, сам салага ещё, но пожал протянутую руку – а это Люда, дочь наша, видишь какую невесту вырастили с матерью.
Теперь покраснела дочь – да ну тебя, папка, какая я ещё невеста, но с интересом взглянула на гостя, видимо он понравился ей, как и она ему.
-Так, мы пойдём в баню с матерью, а вы Николая займите чем-нибудь – наказал дядя Гоша и нырнул в предбанник такой же красивой и уютной баньки, спрятавшейся в зарослях.
Наступило неуклюжее молчание, Колька сидел на лавке, словно проглотив язык и проклиная себя, на ум ничего не шло умного и приличного, год, проведенный без девок, давал о себе знать, неловкость и даже и стыд как спеленали его.
Она тоже молчала, и наконец, нашлась и спросила – а вы давно и кем служите здесь?
-А я знаю, папка говорил, он на рации военской водителем работает – затараторил Пашка, не дав и рта раскрыть Кольке, только и разведшему руками – вот, мол, и доложил всё он.
-Уйди, не мешай взрослым разговаривать — пристрожила Люда, погрозив пальцем, но тому было нипочём и, он пристал к нему, что бы в следующий раз, он принёс ему пилотку и ремень.
-Ладно, ладно, принесу – если пригласят ещё, подумал Колька, ему здесь всё нравилось, да и как не понравится после года казармы и не особо располагающей к романтике, не шибко сладкой жизни.
-Люда, иди мыться – проговорила вышедшая вслед за мужем, тётя Нина, Колька по домашней привычке поздравил их с «лёгким паром», сказав спасибо, ушли они в дом.
Вот и его подошла очередь идти, малец пусть моется после всех — решили что успеет, всё равно балуется, сколько времени в ней сидит и воду льёт зазря.
-Николай, сбрось своё там, на полке возьми, Нина принесла тебе, в гражданке походи сегодня хоть вечер, завтра опять в шкуру залазить – проговорил вышедший хозяин, он, как понимать стал Колька, не любил почему-то не солдат, а армию, по его репликам и отрывочным словам, он понял это сразу в первый же день.
Намылся он всласть, не то, что в гарнизонной, и баней-то не назвать её было временами. Не мытьё – грех один, такой можно сказать, святой день был опошлен сутолокой, создаваемой сотней душ, кричащих и матерящихся во все, что только шло в голову, под стук и грохот жестяных тазов, падающих на пол, и отбрасываемых ими из под ног и с лавок.
Он до сих пор не может понять, почему так было, от желания поиздеваться над солдатнёй или от разгильдяйства, преследующего и армию, и всю жизнь на воле – не понять и сказать также никто не может, почему вдруг переставала течь горячая или наоборот, холодная вода.
Люди кричали, матерились и проклинали всё и вся, но воды не было и, обжигаясь, промывали замыленные глаза кипятком или же напротив, также обжигаясь, теперь уже ледяной водой и иногда попадая под струю, истошно кричали, и было бы это раз, ну два — нет, так было за редким исключением, почти что, всегда.
И главное, никому не нужно было это и не трогало, ни ротного, да он и не знал и не вникал, ни завбаней и остальных «придурков», при случае злобно орущих на них.
– Вам, что детский сад здесь суки — считая, что так и должно было быть в армии, которая должна была воспитать настоящих бойцов.
Однако выходило совсем противоположное, получались униженные и затурканные, глядящие в рот начальству, мало обученные военному ремеслу не солдаты, а пародия на них, эксплуатируемые отцами-командирами и обученные красть всё и везде для нищей «защитницы» Родины.
Перепутав её с беспредельной зоной, да и что было удивляться, чему — зоной-общаком была вся страна и не только армия, взрослея, стал понимать Колька…
-Иди сюда, отдохни малость — позвал дядя Гоша его в дом – ложись вон на диван, сейчас в сенках соберут девки на стол, да ужинать будем, полежи, не стесняйся.
В доме было, как и в ограде, скромно и чисто, и опять он вспомнил свой дом, так же в субботу отец, напарившись, лежал на диване, мама собирала на стол и, отдохнув, пили они чай с брусникой.
Это был праздник для души, не видевшей ничего хорошего в пристигшей их жизни, праздник, ожидаемый всю долгую и нескончаемую, временами неделю.
Ведь баня всегда скрашивала всё, вместе с измученным, изработанным с малолетства телом, очищалась и заскорбшая душа, в бане она чувствовала себя свободной и вольной, как в детстве, ещё не обременённая и не измызганная ничем.
Вздохнул он от этих воспоминаний, так вроде давно это было, а ведь год — второй пошёл только, как идёт время долго, в своей короткой пока что жизни, он уже понял, что когда всё хорошо и время летит незаметно, но… плохо, если, то дольше века длится день.
…Наконец-то сели за стол, Колька проголодался и с нетерпением ожидал, как у них говорили – рубона, судя по запаху, он видимо был ничего, и предчувствие не обмануло его, тётя Нина наложила ему полную чашку тушёной капусты с мясом и, вновь запахло домом, ему здесь всё напоминало его, незатейливая жизнь простых людей.
На столе стоял графин с водкой видимо, Колька с опаской поглядел на него, не пил он до армии, друзья его хлестали частенько, но его не тянуло особо.
Так, раз несколько и всё получалось до упаду и рвоты, то ли перебирал или как говорят – слаб в коленках был.
Здесь, на первом году ещё, однажды напились с майором, оплатил он выпивкой за ремонт мотоцикла ему, а больше и не перепадало ни разу, да и кто угостит – подаст, старшина что ли.
-Давай за знакомство и баню, за кран потом будем пить, что стесняешься, боишься что ли – это хозяин Николаю, неуверенно державшему стопку в руке, было страшно ему, а вдруг снова и как раньше опьянеет и… б-р-р.
-Да нет, ничего я не боюсь, давайте дядя Гоша, тетя Нина подымайте — и стал пить.
Пить он не умел и, хозяйка с жалостью смотрела на него и потом, выговаривая мужу – зачем принуждаешь-то, видишь какой он, парнишка ещё, даром, что и солдат, не наливай больше…
-Ну, нет, так нет, ешь, Николай тогда, лучше будет, а к ней-то и не привыкай, нет хорошего ничего, это сейчас вроде хорошо и красиво всё, а как пойдёшь в разнос, беда, да и только…
И дядя Гоша, не охнув, просто вылил в рот, не стопку — стакан водки и, жена как бы извиняясь и наклонившись к Кольке, прошептала – он всегда так, не может стопками-то, сразу же стакан, а потом ничего, потихоньку пьёт, но много.
Стало Кольке не понять как, то ли хорошо и весело, или наоборот загрустил, жалея – зачем халкать взялся, к чему и, отказаться ведь мог, вот скотина-то поводливая…
Но аппетит не пропал, и он навалился на капусту, съел её чашку и попросил ещё – тётя Нина, можно ещё, вкусно очень — на что она ему ответила.
-Не оговаривайся и ешь, не смотри на наших-то, их вот надо в армию к тебе, сразу отучат там куражиться.
-Нет уж, не надо такой учёбы – произнёс хозяин, съев огурец на закуску – ты не была там и не знаешь, чего детям своим желаешь, дурочка…
Поев, он налил себе ещё – а ты-то будешь – нет, мать не будет, знаю и, ребятишки не пьют, а одному как-то нехорошо пока – имел он в виду, что пока трезвый он и, она сдерживала его – трезвость.
-Не, дядя Гоша, я уже на кидался, не полезет сытому — то, знаю – стал отнекиваться Колька, но его второй раз не стал он просить и предложил в таком случае, чай.
-Раз не можешь водку пить, чай пей с ребятишками, полезнее будет — и грустно замолчал.
Воцарилось неловкое молчание, дядя Гоша сидел, глядя в одну точку, жена его тоже молчала, водя пальцем по тарелке и, лишь Пашка щипал сестру, она вертелась и шлёпала его по затылку и, приговаривая – да хватит тебе, мама ну скажи ему…
-Ну что как маленькие, одних вас и слышно, прекратите сейчас же — и притворно замахнулась, Пашка шмыгнул за Люду и был таков.
-Коля, а ты откуда будешь родом, расскажи нам — попросила тетя Нина – а то сидим и не знаем друг дружку, рассказывай, не стесняйся.
-Из Сибири я, за Красноярском ещё дальше жил, папка тоже шофер у меня, а мама санитаркой работает в больнице — и лицо его погрустнело, год с лишним он не видел их.
-А природа, какая у вас там, так же как здесь, наверное – вступила в разговор Люда, Пашка присмирел и слушал, по детской привычке, раскрыв рот.
Кольке так ясно представилась родина, что чуть не всплакнул, но виду не показал и ответил.
— Ну что вы, ни в какое сравнение не идёт ваше с нашим, у нас горы знаете какие и везде речки, Енисей начало там берет, а у вас что, так себе, марь да комары с кулак — и прикусил язык.
-Обидел, наверное, вот дурак, язык-то без костей – стал ругаться про себя он, но никто не обиделся, понимая, что так и есть.
-Правильно, Коля, правду говоришь – дядя Гоша оторвал взгляд свой от стола – Сибирь нечета Востоку, ничего хорошего нет, по нужде живём тут.
При этих словах, хозяйка незаметно толкнула его ногой под столом, но тот оговорил её – что пинаешься, боишься всё, а кого, чего бояться и сколько можно мне, скажи?
-Ну вот, начинается, нельзя доброго человека пригласить, опять за своё, не обращай Коля внимания, если ругаться станет, мы привыкли, а тебе-то в диковину будет.
-Коля, пойдём на танцы в клуб наш – предложила Люда, что бы замять неловкость – потанцуем, ты давно не танцевал, да ведь?
-Какие ему танцы, доча, что бы патруль сгрёб, они их зырят за версту, не видишь что ли, без, волос он, не как твои друзья, долгопатлые черти.
-Да и поддатый и в самоволке он, вот хорошо – то будет, никуда он не пойдёт — рассердился хозяин – пока рано ещё, поговорим, посидим, да спать пойдём.
-Идите спать, что ли, дайте посидеть с человеком – уныние у него прошло, и выглядел он снова обычным дядей Гошей – идите, давайте и ты мать, убирай со стола, посидим мы.
Уже стемнело, солнце закатилось и, только краснота ещё теплилась на небосводе, сидели они на крыльце и курили, комары ещё не налетели, так один-два, разведчики, наверное, надоедливо пищали над головами.
Неожиданно возле калитки остановилась и заглохла подъехавшая машина, Колька определил на слух – «бобик» как и у него – наши, поди, ищут – тревожно пришло на ум — нет, откуда они знают, что я здесь.
Калитка, скрипнув, отворилась и, Колька в свете из окна сеней, с ужасом узнал входящего в ограду прапорщика Зайцева, с мешком в руках, но тот не обращая на него внимания, поздоровался с хозяином и отдал ему его.
От греха подальше, он ушёл в заросли и оттуда наблюдал за ним, дядя Гоша стал приглашать его выпить, но тот отказался – Исаевич, некогда, дежурный я сегодня, выбрал вот минутку и заскочил, но от стаканчика не откажусь, только быстро-быстро.
Видел, как прапор взял у тёти Нины стакан и перевернул также как и хозяин, не закусывая – тоже привычка и закалка видимо, сцапал у неё же деньги и сев в машину уехал, оглядываясь, дядя Гоша позвал – ты где, куда убежал и чего боишься-то, ты же не в форме — и захохотал.
До того дошло, и вправду что струхнул прапора, ведь Колька знал его, был он кладовщиком на продовольственном складе и отпускал как-то им крупу и мясо, рота была в наряде по кухне, но Зайцев-то не помнил и не знал Кольку и он тоже засмеялся.
С ним был в кладовщиках ещё один, такой же прапорщик Герасимов, но в отличие от белесовато-рыжего Зайцева, тот был в толстых очках в роговой оправе и огненно – рыжий.
С красной, от постоянной похмелюги мордой, ходил, переваливаясь на ногах, глядящих носками внутрь — кто его взял в прапора, такого «строевика», недоумевали все.
И вообще, приходил Колька к заключению, глядя и не только на них, другие тоже не отставали от них в пьянке, воровстве и алчности, что были они неудачники жизненные, прохиндеи и ловкачи и армия была им очень и очень кстати, домом родным.
…-Вот так и живём Коля, ворованное кушаем от вас – грустно проговорил дядя Гоша.
– Всё пропивают, в рот жизнь такую и ведь не только здесь, всюду такое творится, везде, не заметил ты, сколько ходит людей в вашем, в хэбэ, сапогах и зимой в валенках…
-Не покупали бы, но в магазине нет ни хрена, одна крупа да макароны, а мясо — масло где?
-В леспромхозовском магазинишке, выкинут чего-нибудь и давка несусветная, без пуговок приходишь – рассказывала, как бы оправдываясь, тётя Нина, выкладывая из мешка на стол в сенях, банки тушенки, сгущёнки и масло, завёрнутое в пергаментную бумагу, копченную и высохшую как египетская мумия колбасу, видел какую Колька на учениях, в офицерских сухих пайках.
-И сколько это стоит – осторожно поинтересовался Колька – ведь тут много, банок-то вон сколько, да и масла килограммов пять будет.
-Херня совсем парень, двадцатку отдаём, да похмелиться заскочит когда – когда, вот и плата вся, а что, его это что ли, не жалко, таких как мы, у него, наверное, пол посёлка здесь.
Заматерился дядя Гоша – а мне, стыдно — не перед государством, мать его ити, а стыдно, что я вкалываю и не могу накормить семью как положено.
-Пошли за стол, Коля, выпью ещё я а может и ты поможешь — и по отцовски обняв, повёл его в сени.
Все уже улеглись спать, Люда вроде собиравшаяся в клуб, как и тётя Нина, прибрав провиант ушли в дом и не слышно не было никого, сидели они одни.
Кольке хотелось его спросить, почему он сказал, что по нужде живут здесь, но тот опередил.
-Вот так и живём – повторил и снова сматерился — а куда денешься, Коля, рад бы я уехать домой и жить как жил отец, но… рад бы в рай, да грехи не пущают — и снова налил водки.
Выпил, не закусывая, только закурив, молча смотрел он в окно и наконец, проговорил – враг я, предатель и изменник, Коля нашей Родины — но таким тоном, что тот стушевался и не знал, что и думать.
Дядя Гоша же, как бы насмелившись и поняв, что ему можно довериться и рассказать про вину, которой не было у него, но мучился какой он уже тридцать лет почти, не осознавая её, несмотря на «справедливое возмездие».
Кто вот только мог и может их отличить, настоящих предателей от мнимых и полученных в ходе селекции советских законов, подтасовки следствия и вообще, требований текущего момента.
А ведь сажали именно по этим статьям фронтовиков и пленных, так как вины у них не было, а она подходила ко всем, в предатели власть наша записала всех и, он попросту не хотел разбираться, кто есть кто, мнимый как он или настоящий власовец, полицай, каких было множество в посёлке.
Мучила не обида, а жгучая и не имеющая выхода ненависть, на несправедливо нанесённые обвинения и репрессии, мучительства, подобные средневековью, а возможно и страшнее, кто их видел и испытал, советские голод и издевательства наяву, одновременно при песнях о том что.
— Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек…
И расстрел зачастую был лучше, чем в лагерь, где произвол, террор от вертухаев и блатных не поддавался воображению, не палачей – человеческим понятиям, существование несчастных было за гранью людских сил и возможностей.
Потому что мучили «псевдо-свои», братья-Иваны, говорящие и матерящиеся по-русски и могли они пристрелить зека за просто так, забавы ради или скуки, кинутые под пресс уголовщины.
Существовали с нашитыми бирками и номерами вместо фамилий и имён, такое Кольке в школе рисовали учителя в самых мрачных красках про немецкие лагеря смерти, что мол, только фашисты могли так унизить людей и мучить их, у нас же, еп твою мать, ну не может быть такого никогда и не было.
Только фашисты, только они способны были на это, оказалось что и советские лагеря в точности, такие же фашистские, как, следовательно, и вся система пролетарского государства и его сучья политика.
Ни с кем он не делился этим, где-то, боясь осуждений и потом презрения, к другим, таким же и каких было здесь пруд пруди, элементарно не хотел и не, потому что действительно их презирал как предателей.
-Сидел я Коля и сидел немало, восемь лет – Колька удивлённо вытаращил на него глаза, не похож он был на сидевшего, он знал их и отличались они своими зековскими повадками, не все, но отличались.
-За что, дядя Гоша сидели-то – после молчания, спросил Колька, смотря на него, он курил и молчал.
-А ты думаешь сидеть не за что было раньше, это сейчас не трогают, слава Богу, не напакостишь и не тронут, а тогда… за всё сидели и правый и виноватый, все.
Налил он ещё и, выпив, смотрел снова в окно, в чернеющую темень короткой летней ночи, вспоминая и прокручивая в памяти все мгновения от такого же возраста, каким был его новый друг и до сего дня и не мог он найти вины своей, ну не мог.
-Призвали меня в армию, Коля, в июле сорок первого года, я с двадцать третьего года рождения, в июне восемнадцать стукнуло, а в начале июля и забрали.
-Нас много с деревни призвали, первый набор был и всех подмели, старых и малых, мужиков до пятидесяти лет собрали – усмехнулся горько – вернулось только мало, десяток – полтора всего, побили как щенков, да как меня в плен посдавали.
-Ехали, думая, ну дадим фашистам жару, кино–то знаешь какое было до войны, на чужой территории и малой кровью, сейчас обыгаемся и попрём врага, так думали почти что все.
-Форму оденем, постреляем немного, подучимся и на фронт, так что весело было ехать, мужики постарше помалкивают, служили уже и знали что такое Красная армия хвалёная.
-Привезли нас в Гороховецкие лагеря, в Горьковской области они были, вот Коля где ад кромешный-то был, в колхозе я думал плохо – рай был по сравнению с тем, что мы увидели…
-Форму нам не дали – ходите пока в своём, война идёт, где вам набраться её, на фронт поедете и получите, определили меня и ещё нескольких моих земляков, учиться на пулемётчика, «Максима» видел?
Колька утвердительно мотнул головой – ага, в кино «Чапаев».
-Короче преисподняя, Коля, кормили хуже собак, я не понимал вначале, война только началась, а жрать нечего, хлеб сырой и не понять из чего, с отходами и чуть ли не с опилками.
Дядя Гоша замолчал, глядя снова в окно, вздохнул и налил себе, что на Кольку нашло, и он попросил — налейте и мне, страшно слушать.
Тот усмехнулся – если будешь слушать, ещё страшнее будет, пьяный станешь скоро и уши свянут от жути и — достав стопку, налил.
-От такой жратвы скоро превратились многие в доходяг, по помойкам лазили, собирали все, что можно сожрать, объедки короче – помои, вернее будет, откуда объедки-то будут — и снова улыбнулся невесело.
-Куриной слепотой захворали, знаешь, что это такое – Колька опять мотнул головой – не знаю.
-Это Коля от голодухи зрение теряется, днём ещё видишь, а как темно становится — всё поводырь нужен, слепнешь.
-И что это, на всю жизнь слепой, что ли остаёшься, как лечат – то – поинтересовался снова Николай.
-Как, как, рыбьим жиром, ложку дают и побольше жратвы чуть-чуть, вот и отходишь понемногу, так что, рай небесный был.
-Гоняли как собак, говорю, парни на фронте потом рассказывали, везде так было — муштра, страшный, организованный отцами-командирами голод, ненависть и бесправие, унижения от них же и все это обильно сдобренное животным, парализующим волю и всё существо человеческое, страхом…
Все события похожи были как близнецы, своей жестокостью, бес-человечностью и безжалостностью к творцу и гегемону, защитнику и в первую очередь призванного защитить не её, Родину, как стал понимать Исаевич, а их, угнетателей, поработителей российского народа.
-И с толком бы, нет, строевая, да уставы, историю государства бандитского нашего изучали – Колька смотрел на него и доходило – нет, не врал отец, говоря такое же.
Знал он по рассказам отца и соседских мужиков-фронтовиков про такие ужасы и думал, что такое могло быть только в отдельно взятой части, нет, это было повсеместно, потому что это был СССР.
И как бы предвосхищая его мысли, хозяин продолжил – а вот у меня отец воевал в Первую империалистическую, он тоже был в лагерях и служил четыре года, но такого не было у них, ни голода, ни скотского отношения офицеров, бывало, конечно, но не системой это было.
-Коля, ты, наверное, видел кино «Броненосец «Потёмкин», там офицеров перетопили за тухлое мясо, кто знает, может и не за тухлое, и попытались устроить революцию.
Видимо было человеческое достоинство и охранялось оно, «кровопивцы-то» считались с людьми, однако, и за наличие, которого, мяса, стало быть, в нашей стране в ноги падали бы кормильцам-благодетелям.
До той степени довели и голодом, издевательствами ненужными, какой-то непонятной злобой к ним, что присутствовавший у них вначале и ничем не подкреплённый патриотизм, был брошен в топку всепожирающего пламени и вышел он дымом, растворившись без следа в мрачном небе СССР, осталось одно разочарование и злость.
Но восстаний, митингов и простого протестного неповиновения за это скотское отношение к ним, к которому все уже привыкли и считали нормой, не было и в помине, большевики насмерть выбили даже мысли о них, также выбив самых лучших и непокорённых людей, как достоинство и честь у большинства из оставшихся.
А им, оставшимся, забили головы враньём и страхом и подкрепляли эту веру и страх чуть ли не ежедневными процессами и расстрелами, над врагами народа, которые и в войну вроде бы лихоимствовали, дезертирами и вредителями.
Да мало ли было врагов у нашей власти, боявшейся и карающей, стреляющей и сажающей свой народ, всех без разбору, и у всех был страх, самый настоящий животный страх.
-Стреляли раза два из винтовок и также из «Максима», больше таскали его на себе, тяжёлый гад, вдвоём тащишь, один станок, второй ствол с патронами, как ишаки — и снова заматерился.
-Я до армии, не знал что такое вши, там же… это видеть и чувствовать надо, Коля, так не расскажешь что было, заедали насмерть, поедом ели и ни бани, ничего, сволочи – и снова налил, теперь и без приглашения и Кольке.
Отворилась неслышно дверь, и увидели они тётю Нину, стояла она и с укоризной глядела на мужа, тот тоже глядел и спросил, наконец – не спить – то чего, ложись, мы ещё посидим.
-Время Георгий знаешь, сколько уже? Третий час, сам не спишь, мальчонке хоть дай отдохнуть, надоел ему, наверное, уже.
-Отступись, Нина, сам знаю, а ему полезно знать будет, кому служит и что могут сделать они с ним при случае – махнула она рукой и закрыла дверь.
-Всё время вот так, всё ей не глянется – надоел – передразнил.
-Забудь, Гоша, забудь, всё равно не поможешь ничего, а разговорами навредишь себе только, что ты один такой был, ну что теперь… вот только и оговаривает.
-Давай Коля ещё тяпнем, тяжело, тяжело вспоминать и жить тяжело, как вспомнишь весь этот кошмар, но ведь страшно, что переврали, всё переврали суки и позабыли.
Дядя Гоша опьянел, и глаза его сверкали, говорить он стал громко, не выбирая выражений, матеря, как он говорил «проклятую» власть Советскую, Сталина и таких же проклятых коммунистов.
Колька перебздел не на шутку, стал успокаивать его – дядя Гоша, потише вы, не кричите, пойдёмте спать, а то тётя Нина опять выйдет, пойдемте.
Упираться он, правда, не стал и, сходив во двор, пошли спать, Кольке постелили там же в сенях, стоял старенький диван и, уснул он под утро.
Долго ворочался, переваривая услышанное, оно как-то не вязалось с тем, что ему говорили и показывали в кино. Как болтали замполиты о великой нашей армии и священной победе, к чести его, он не верил им ни на грамм – вруши они и есть вруши.
Приснилось, что несут они с дядей Гошей пулемёт, и не пулемет, а пулемётище, падая под ним и кое-как поднимаясь, вдруг подскакивает неожиданно немец и, выдернув его из под него, наставив карабин, стреляет в упор.
Закричал Колька что есть мочи и проснулся, рядом стояли дядя Гоша и хозяйка с ковшиком воды и, ругаясь – ухайдакал своими баснями парня, нам надоел, до него добрался теперь, отступись от него.
Исаевич, стоял, виновато опустив голову и молчал, что он мог сказать — ничего, только один он мучился прошлой войной и страдал, жена говорила – плюнь и забудь, не один ты такой.
Но не мог он смириться, пусть и не один, но он один, живой человек, съедаемый несправедливостью и болью своих унижений от тех, за кого он хотя и не много, но воевал и за что гнил он у немцев и потом у «своих», которые были хуже временами немцев.
За что, он не мог понять, выпало ему столько горя и несправедливости, голода и унижений, почему он родился в это проклятое время и в этой такой же проклятой стране, почему и за что?
За что Сталин, загнал победителей опять в лагеря, среди которых он был, на воле вместо червонца стал давать по двадцать пять годков, ещё сильнее развязав себе руки, не жалея и не стыдясь ни перед кем.
Это было его спасибо за победу многострадальному народу, останкам его, который распинало большевичьё, мучило его, морило голодом и раскулачивало.
Сажало в лагеря, стреляло и вешало без числа и не знает того числа никто, никто не вел им счёт, да что перечислять, что не действо, то страшное преступление по государственному термину, против «советских» людей, будь он татарин, хохол или русский.
Какой народ способен был бы простить всё это своим мучителям, не в состоянии простить и советский народ был, забитому большевиками в ненавистных колхозах, с одной стороны Сталин с проклятой Советской властью, сколько лет мучившей их и с отвернувшимся от них Богом.
С другой Гитлер, который был не краше, а хуже, но снова погнали под всевидящим, ненавистным оком строем и всегда поднятой дубиной на скотобойню ту и деваться было некуда ему и, понимали, патриот ли ты или враг скрытый, надо обороняться и обиды откинуть все в сторону.
Утром проснулся Колька поздно, все уже поднялись и сидели за столом, пахло блинами, увидев, что он открыл глаза, дядя Гоша произнёс – ну вот и проснулся, виновато глядя на него.
Кольке вспомнился утренний сон, да так ясно, что вздрогнул, повертел головой и поднялся, все отвернулись, пока он одевался, его форма лежала постиранная и глаженная, когда и кто успел, но сказал спасибо.
Выйдя во двор, потянулся и зажмурил глаза, но сон не отпускал, держал в своём кошмарном видении, на душе было неуютно и пришло на ум – а как ему столько лет живётся, ведь он не рассказал и половины всего?
-Ну, ладно я пойду, а то потеряют меня – встал он с крылечка, где сидели они, позавтракав, разговор не клеился, дядя Гоша виновато молчал и потом через силу проговорил – ты, Коля того, не обижайся, если чего не так ляпнул вчера.
-Ну что вы, завтра я зайду к вам на работу, спасибо вам за всё – поблагодарил вышедшую хозяйку, потрепал по голове Пашку – а ремень я тебе принесу и пилотку тоже.
Люда тоже подосвиданькалась и вызвалась проводить его немного, пожав руку Исаичу, вышли они из гостеприимной калитки, и пошли в сторону Колькиной машины.
-Коля, ты не серчай на папку, мне жалко его, а чем помогу, успокаиваю и мама тоже, это она вчера перед тобой его ругала вроде, а сама жалеет и плачет с ним вместе.
-В день Победы никто не поздравит и не пригласит никуда, напьётся и ревёт один да матерится и, вправду, плохо ему — и она, отвернувшись, зашмыгала носом.
Кольке стало жаль, почти, что до слёз, на первый взгляд и благополучную вроде семью, но сейчас, узнав и послушав нового друга, он в корне изменил представление о жизни, насаждаемое везде и каждодневно всеми, кто служил режиму.
В этом же порыве, он обнял Люду и притянул к себе, глядя в глаза, она также не отводила взгляд, поцеловал в щёку и, сказав – держитесь, повернувшись, зашагал по улице.
Она растерянно глядела вслед и, опомнившись, крикнула вдогонку – приходи к нам, мы будем ждать — на что он, повернувшись, помахал рукой.
Ребята встретили с завистью – ну что, Коля, как девка – они так и думали, что он пошёл к «невесте» — так звали здесь их, каким-либо боком, связавшихся с солдатом, Колька стал отнекиваться, что не к ней он ходил.
Но ему не поверили и немного погодя забыли о ней, он растянулся в теньке от машины и, прикрывшись одеялом, захрапел, к обеду его растолкали, «рубон» уже принесли, сел спросонья и не мог понять, где он есть, всё перепуталось у него в голове.
Назавтра пошёл он снова с термосом и, проходя лесопунктом, глазами выискивал своего знакомого, но то ли рано ещё было, или как, но его не было видно.
-Ничего, обратно пойду, и он появится – размышлял он, сам не думая, он привязался к нему и, Люда-дочь беспокоить стала, молодость требовала своё, и не только что попало и кого попало, девкой она и впрямь была красивой и видной, не зря дядя Гоша с гордостью сказал – какую невесту вырастили.
Зашёл в роту, письма забрал и попутно спросил у командира взвода – что товарищ лейтенант, долго мне ещё кашу таскать – надеясь в душе, что ещё долго.
И он не обманулся – потаскаешь, ещё неделю стоять будете там, завтра разворачивать будем две машины дополнительно, так что отдыхай…
Дядю Гошу он увидел издалека, сидел он на бревне, где стоял кран раньше и, сел он с умыслом, что бы Колька ни прошёл мимо него, он также за эти дни прилип к нему и, просто ему требовалось общение с ним.
Появившийся вдруг и, из ниоткуда Колька, оказался самым лучшим и дорогим человеком, не встречал он каких много лет, и отличался он от других, своей ребячьей непосредственностью и пока что, бесхитростной, молодой и родственной душой.
Был он для него как письмо из дома в проклятом лагере, читал, какое со слезами бессилия что-то изменить в этой ненужной никому, его жизни.
Чувствуя, осознавая себя в полной памяти и сознании козявкой, в бешеной сутолоке давящей подобных ему, так и тут был он чужим для всех, считавшими его бирюком и нелюдимом, редкие знали про плен и его отсидку.
Колька подошёл к нему, дядя Гоша встал и обнял его, заплакав, тот растерялся – вы что, дядя Гоша плачете-то, потом дошло, что он выпивши.
-Садись, Коля покурим с тобой, я жду-жду, а тебя нет и нет, ну думаю, проворонил, хотел уже идти к тебе, нет, смотрю, идёшь – радостно говорил он, утирая слёзы.
Вытащил папиросы и стал угощать его, всё говоря и говоря и до Кольки дошло – ведь он скучал без него и пришёл сюда, что бы поговорить и посмотреть на него.
Был он не похожий на того дядю Гошу, с каким делали машину, он как – то сник, что ли, ссутулился и стал похож на ещё и не старого, не старичка а просто уставшего и много видевшего в жизни, рано постаревшего, простого мужика.
Защипало и у Кольки в глазах, был он похож на его отца, обнял, и затих тот на его плече, затих и молчал, переживший не дай Бог никому такого, слёзы потекли снова по его щекам и он затрясся в рыданиях.
Кольке стало страшно и одновременно неловко, проходящие иногда здесь люди косились, не понимая, почему взрослый и не глупый вроде мужик, плачет на плече незнакомого солдата.
Гладил он его по плечу и, растерянно говоря – дядя Гоша, ну что вы вправду, пойдёмте куда-нибудь, люди вон ходят, смотрят…
-Люди говоришь – поднял тот заплаканное лицо – это где ты увидел людей, Коля, где, эти козлы — люди, да?
-Нет, Николай, ты человек, а это не люди, скоты, эти люди меня мучили и до сих пор терзают, суки, унижают и пренебрегают мной, что я им сделал — и снова он заревел, обхватив голову руками и раскачиваясь из стороны в сторону.
Колька совсем растерялся, и уйти он не мог, и бросить также тут одного не позволяла совесть или как там её, не мог и всё, сидел и курил молча.
-Дядя Гоша, пойдёмте со мной, с ребятами познакомлю, да они и есть хотят уже – ему хотелось его увести отсюда, с глаз долой начальства, он как понимал, Исаевич сделал прогул и за что его не похвалят – пойдёмте.
Дядя Гоша, вытер глаза, закурил и всё молча, молча смотрел на него, что Кольке неудобно стало, он встал и стал прохаживаться.
-Чего мотыляться взялся, садись, докурю, да и вправду сходим к твоим, а потом ко мне зайдём, соскучился я по тебе, Коля, сам не знаю, почему и ведь знаю-то тебя, мало совсем, а видишь что…
Сходили они до машины, накормил он ребят кашей вволю, водку, предложенную дядей Гошей пить они не стали – отказались, чай сами вскипятили, он удивлялся — как спокойно у них, не заполошничают, не орут, на что ефрейтор Генка Бурмистров ответил.
-А чего орать-то, это в части дураков хватает, а тут мы одни, спокойно всё.
-Нет, ребята, не в том дело, слабже стала служба видимо и хорошо оно, не как у нас было, да и что говорить, война, будь она неладна, да и народец другой был — и замолчал.
-Ладно, пойдём мы – поднялся он, — а его не теряйте ребятишки в случае чего, он у меня, если что заночует, договорились?
-Да чего там, идите — загалдели они — справимся сами, идите, чего тут делать ему.
-Пойдём Коля на речку, она хоть и не такая как у нас с тобой в Сибири, но всё равно речка, да и не болтаться здесь на глазах у всех.
-Домой идти — там баба в рот глядит, то не говори да про это – говорил дядя Гоша, ведя его за посёлок глухими проулками, чтобы патруль не поймал.
Он принял у машины ещё и был весел, но не пьян, не буровил ничего лишнего и не шатался, рассказывая как жил в Магадане после освобождения из лагеря.
Работал в автобазе на ЗИСе и возил всё и везде, бывая и там, где сидел и признался, что хотя и ненавидел неволю, но к краю тому привык суровому и если бы не Нинка, как он её назвал, не уехал бы оттуда.
Познакомились они там, она работала в стройтресте, маляром, приехав по вербовке и, он со смехом назвал её – сука вербованная, но тут же посуровел и проговорил – не она, если бы, Коля, пропал давно бы я.
Сидели они на берегу не сильно широкой речушки, какая-то мутноватая она была и заросли жидкие кругом – да и впрямь не родина, горе одно, а не речка, дядя Гоша достал закуску и недопитую бутылку и налив половину стакана, выпил.
Закурил, не закусывая и молча глядя в воду, потом поднял глаза на Кольку и заговорил, как бы продолжая недавно прерванный разговор.
-Я Родину продал, Коля, как Иуда, так мне сказали в особом отделе и в морду ещё надавали – поник головой он, вспоминая те кошмарные дни, вылившиеся в годы каторги, теперь уже «дома», теперь от «своих», возненавидел каких он не хуже немцев.
-После Гороховца, одели правда нас там чин чином, повезли на фронт и в декабре, привезли в город Тихвин, попали мы на Волховский фронт, город был весь разбит, недавно отобрали его у немцев, но они каждый день и час бомбили нас.
Пока то, да сё, прошло время и чуть ли не половину из нас разбомбили они, а тут мороз как в Сибири жмёт, до сорока – не поверишь, доходило и больше и вот в январе пошли мы в наступление, погнали, лучше будет.
Перешли реку, опять же оставив на льду хер знает сколько народу, начали в Рождество идиоты проклятые и в атаку на МГ, пулемёт немецкий такой, до того он ловкий был, он тысячами выкосил наших.
Вот тут-то и отрыгнулась строевая и уставы в Гороховце, ничего мы не знали и не умели, офицеры такие же дол…бы были, не лучше, а нас бьют, а нас косят.
Были как слепые котята, сующиеся, куда попало, до сих пор многие из нас и мужики вроде, а как ребятишки малые, ничего не могут ни решить, ни сделать более-менее самостоятельно, все эти издевательства, Коля, страх и сделали нас такими.
-В атаку, за Родину, за Сталина – орёт, надрывается политрук, а мы молчим, на хер он сдался, этот дорогой товарищ Сталин, и на смерть бежали в атаку из-за страха, не побежишь, если – то свои расстреляют.
– Сколько побили, Коля, ужас — и дядя Гоша замолчал, иногда матерясь сквозь слёзы.
-Патронов, не веришь, по десять штук дали и всё, как хочешь, так и воюй, гони немца, коммуняки проклятые, за что воевали, за что погибли как псы бездомные, за них бились, не за себя, поняли все, но поздно поняли.
Дядя Гоша взял стакан, бутылку, но так и застыл с ними, Колька смотрел и смотрел на него, не веря, что такое может быть, ведь мы же победили и празднуем-то как – врёт, поди, закралась предательская мысль, но сам отогнал её – зачем ему это.
Наконец он налил и выпил, не закусывая, снова наполнил и подал стакан Кольке – запоминай и пей.
-Выпивши, лучше воспримешь ты, тебе этого долго ещё никто не расскажет, а может и, вообще не услышишь, пей, помяни бедолаг…
Зашумело в голове у него и впрямь, восприятие того ужаса, стало ближе и понятнее, он стал спрашивать и переживать вместе с ним, не оттого что выпил, нет, от такой же боли которая окутала и его.
-Так долбили нас и зиму и вёсну, попали в котёл, я после в лагере всё обдумывал про это и понял, солдат, а понял, не надо было гнаться за немцем вдаль, а закрепиться нужно было, и, держаться, держаться и устояли бы – и вновь он заматерился.
-Ты слышал про Мясной Бор, нет, вот всё это и было там, никуда не вырваться – окружены, кто-то вырывался, других немцы расстреливали, мне же не повезло и, не убили и не вышел из окружения.
-Наступил ужас, дохли с голоду, некоторые жрали втихаря покойников, гнус и вши заедали насмерть.
-Преисподняя, Коля, настоящий ад и постоянно обстрелы и бомбёжки, то свои накроют, в рот их мать, кругом мёртвые, горы их и вонь, вонь и мухи, тучи, зелёные, знаешь такие жирные — и снова заревел.
Колька обнял его и тоже глотал слёзы, он не мог представить себе такое, ведь ничего не показывали такого в кино и, в книгах не читал он про это, а ведь было, было так, он верил ему как отцу своему, когда тот тоже рассказывал про войну, но тут… было страшнее.
-И вот в конце июня, никого нет, кто вышел, кто умер или убили, одни мы и офицеров несколько, тишина и вдруг немцы кричат – рус, сдавайтесь, а кого сдаваться и застрелиться бы рад, патронов нет, не шевелимся почти, голодные и больные да раненые.
-Смотрю, идут они, голову как мне показалось, я втянул больше некуда меж кочек, слышу выстрелы – добивают раненых, потом пинок и крик, как я понял — подняться надо.
-Поднял я голову, стоят двое, и автомат нацелили на меня, хохочут суки, надо мной, наверное, автоматом вверх, вниз болтают.
– Подымайся, дескать, кое-как я встал, держусь за берёзку – ну шабаш, пи…ц Гоша тебе, и веришь Коля, ни страха, ничего, скорее бы убили и всё, ничего не нужно, до того измучился я.
Снова он замолчал, мусоля и откусывая папиросу во рту, курил он их одну, за одной, нагнулся к воде и почерпнул воды, выпил и снова уставился в неё же, неторопливо куда-то текущую.
Боль прошлая не покидала его, сковывала временами до жути и, жить не хотелось, брал он водки и напивался дома один, не ходя на работу по три – четыре дня, потом получая выговоры и лишаясь премий.
Помогало пока пил, потом опять, каждодневные воспоминания и боль, усиливающаяся с годами боль незаслуженного не наказания — кары, не Господней только, а «любимого» государства, по правде говоря, ненавидел он какое с малолетства, обрекшее его на сиротство.
За раскулаченных и угнанных неизвестно куда и погибших, видимо там же, родителей и старшего брата, его же, спрятали и затем выдали за своего сына отцова сестра, жившая в городе, потом вернулся в свою деревню, и загребли в колхоз.
Жил тоже у тётки, но и её прибрали за колоски, собирала она какие им на колхозном поле и принесённую, брошенную брюкву, что было уголовно-наказуемым, впрочем, в самой «свободной» стране мира, что ни шаг в сторону или неверное слово, то была тюрьма.
Посаженная из-за голода, напущенного товарищем опять же Сталиным и навсегда сгинувшая в лагерной мясорубке, так что он жизни-то и не видел.
-И за что ты прикажешь, Коля мне любить — то её, нашу «радну Савецку влассь», которая принесла столько горя и страданий нашим людям, но одновременно вроде это никого и не касается.
А ведь эти палачи зацепили почти каждую семью, выхватили из неё по два-три и более у кого из неё, и все молчат, что же все молчим-то – Колька при этих словах, незаметно стал оглядываться, не дай Бог, услышит, кто и, поедут они теперь уже вместе и туда же.
Грело одно его — жена и дети, больше ничего, он их любил и, жил просто доживая своей сожжённой почти, что дотла душой тот отрезок, пока что благополучной, как он справедливо считал, теперешней жизни, ни к кому не залезши ни в душу, ни в карман.
И сколько он не думал, не задавал себе вопрос, не мог прийти к пониманию того и у которого убеждения базировались на обычных, людских понятиях.
За что ему такое, как и миллионам его соотечественников, в чем его вина, в чём мы все виновны и перед кем, когда искупим её, вину ту, которую он не знал, но мучился со всеми вместе а, где-то и поболее других.
Пришли они под вечер, вернее, Колька довёл дядю Гошу до дому, тот и не падал хотя, но ход потерял, сбавил.
В хозяйственной сумке у него была не одна, а две бутылки, Колька выпил всего ничего, ребята его, к которым они пришли вместе, тоже отказались, так что он прикончил всю её один, и под тоже один огурец.
Тётя Нина встретила без причётов, знала, что бесполезно сейчас ругаться, спросила только.
– Гоша, опять ты шары налил, где взял ты его, Коля, снова на три дня разгонится.
Пашка стягивал с него ботинки, одна Люда не помогала и стояла, поджав губы, вроде как ей стыдно было за отца.
Он же, завалился на диван, на котором ночью спал Колька и захрапел, хозяйка села за стол и, опершись горестно щекой на руку, смотрела на него, ничего не говоря.
Потом перевела взгляд на Люду и проговорила – пои чаем гостя-то, голодный с ним был видно день целый, тому что, пьяный и есть не надо…
Люда долила чайник и включила плитку, пошла в погребушку за продуктами, Колька пробовал отказаться, но его никто и не слушал, продолжая делать, кто что делал, тётя Нина также сидела и смотрела на хозяина.
-Эх, бедный ты наш, бедный — и опустив голову, тихо заплакала, утираясь платком.
-Это Коля, он с тобой расстроился, вспомнил всё вот и запил снова, давно не пил-то, а вот видишь…
Кольке стало неловко и стыдно, хотя и не чувствовал за собой вины, он поднялся и хотел идти, но она опередила его.
-Сядь, Коленька, не виноват ты ни в чём, и не вини себя, такой он у нас есть, а ты просто понравился ему очень, у него друзей-то нет, я удивилась, когда вы пришли вместе к нам.
-И не, потому что нелюдим, нет, обиделся он на людей и не верит никому, сильно страдал и до сих пор мучается, да такое и не забудется никогда.
-Он думал, что так и придется жить ему и, умереть врагом народа — предателем, но повезло – Сталин сдох и спасибо Хрущёву — клеймо чуть сняли, а реабилитировать так и не додумались.
-Но люди-то, люди, как на работу устраиваться – горе целое для него, анкету заполнять нужно – был ли на оккупированной территории, и в плену, не был также ли, хотя кто его туда гнал-то, сами и сдали…
Вскипел чай, Люда налила всем, принесла масло и варенье, подогрела картошку и нарезала огурцов, все уселись и стали сосредоточенно есть, даже Пашка присмирел, как бы понимая сущность момента, одна хозяйка так и сидела, горестно глядя на мужа.
Потом вздохнув, заговорила как бы с собой, про него – после того как его немцы взяли в плен, отправили в лагерь в Германию, и всю войну он там и досиживал, вернее вкалывал на них, гадов.
В сорок пятом весной, американцы их освободили, вот радости-то было, говорил он – ну, всё домой поедем, войне конец уже, сразу по домам.
Тем более, генерал наш, советский в газете и по радио объявил что, дескать, кого в плен взяли или угнали силком в Германию, и он не служил им, то всё, никто его не тронет.
Погрузили их в состав, всех недобитых немцами, одетых во всё новое американское обмундирование и с вещмешком продуктов, союзники попрощались и всё, гуд бай, неметчина, домой — нах хауз.
Радуются они, домой едут, но на родине радость омрачилась, загнали их на какой-то станции в пакгауз собаками, раздели и снова кровавое и простреленное обмундирование им кинули.
Сидора отобрали и на допросы, короче, Коля превратили их во власовцев и предателей Родины нашей, по десять лет впаяли, кому двадцать пять и Вася не чешись.
Потом загнали в зарешёченные телятники их, и в лагеря ду-ду, кого в Казахстан, кого в Воркуту, а наш попал на Колыму…
Тётя Нина не сдержалась и заплакала опять, слёзы текли и текли, Люда прижалась к ней и тоже всхлипывала, Пашка же насупился и молчал, иногда шмыгая носом.
Колька, не видевший и не знавший такого, а если и слышал, то оно не шло ни в какое сравнению с тем, что он узнал здесь, и он считал это горем, настоящим горем и таких же настоящих людей, незаслуженно обиженных – очень мягко звучит.
Людям, защищавшим узурпаторов, не дали даже не то что осознать, что они были защитниками, их просто выбросили из жизни, растоптали и прав Исаевич, сказавши — ему полезно знать будет, кому служит он и, что могут сделать они с ним при случае.
-Тётя Нина, я пойду, наверное, к ребятам, а то поздно уже – Колька встал из-за стола, она так и сидела, глядя мокрыми глазами на храпящего мужа, посмотрела на него и ответила.
-Иди, Коля, видишь он место занял твоё, приходи ещё, всё ему полегче будет. Да что я говорю-то — приходи, вольный ты вроде, будет, если возможность, забегай, проводи Люда его немного хоть.
На улице было темно, лампочка на столбе перед домом отчего-то не светилась и редкие фонари чуть освещали её, ночью унылую и почему-то ставшую страшной, после рассказов дяди Гоши, отчего-то стали жутки обыкновенные вещи, про какие он и не думал, куда они могут вывести.
Прижалась она несмело к нему своим горячим телом, что у Кольки в голове помутилось и, не зная как, обнял он её, стояли они за калиткой и молчали, потом робко она ткнулась в его губы, и он такой же кавалер был, так же несмело ответил ей.
И вдруг прорвало их, неистово они целовались и обнимались, дав волю рукам своим и чувствам, не стыдясь себя, страсть переломила стыд и, какой стыд мог быть у них, молодых и желающих жить и познать неизведанное.
Стыд был у всех на людях – они знали это, показной, стеснялись для виду и не показывали, что есть любовь и желание, что хотелось женщину мужчине и, наоборот, здесь же, было всё по неподдельному, без фальши и игры.
Не помня себя, как оказались они за банькой, где был Пашкин шалаш и Люда днём, иногда там лёжа читала.
Неумело так же раздеваясь и путаясь, они упали на подобие кровати, намертво вцепившись в друг дружку губами и произошло всё как в беспамятстве том же, во сне, не страшном только, какой видел он накануне, а сладком и прекрасном сне.
Лежали и молчали, прижавшись так же крепко, она, положив голову ему на плечо, вдруг всхлипнула.
-Ты чего, чего плачешь — приподнялся он и сразу почувствовал вину, вроде как украл, отобрал её ценность, хранила какую она для самого единственного и любимого будущего человека.
Но ведь не брал же силой он её, так получилось и оба виноваты, что не смогли сдержаться – размышлял Колька, но, уже не особенно и горюя, ещё находясь под «наркозом» от содеянного.
— И я может им и буду, человеком тем – подумал он, уже осознавая, что влюбился и появившееся чувство вины отмёл начисто, повернул голову её к себе и стал снова неистово целовать.
-Не бойся и не думай ничего, закончу служить и поженимся Людочка моя, я люблю тебя, люблю – повторял он как в забытьи, опьянённый её красотой и покорностью, слёзы у неё продолжали течь и возможно, это было от счастья, простого человеческого счастья.
Ушёл он с криком первых петухов, занималась заря и, было уже немного светло, прощались они как вроде навек, не могли оторваться и сидели, обнявшись без сил, просто молчали.
Не заметив, что тётя Нина смотрела из-за занавески окна дома, она не спала, всё ждала дочь и потом поняла, что свершилось то, чего она боялась и одновременно желала этого, но с добрым, хорошим человеком.
Прошло несколько дней, возможности у Кольки не стало, отправили их на запасной командный пункт, учения продолжались и он сходил с ума, всерьёз намереваясь убежать к ней, но держали дяди Гошины страшные рассказы.
Пропал аппетит, и жить не хотелось, чтобы он ни делал, перед глазами стояла она, воспоминания той первой в его жизни ночи, сломавшей его и её целомудрие, лишили покоя, он осунулся и представлял, что думает о нём Люда, что оказался он прохвостом в её глазах.
Наконец стали собираться в часть, он ожил и носился как угорелый, помогая связистам и торопя их, те догадались, в чём его хандра заключалась и беззлобно подшучивали.
Приехали к вечеру, помывшись и поужинав, Колька с нетерпением ждал отбой, намереваясь смыться до утра, теперь его уже не угнетали как раньше, пошёл второй год, а это уже кое-что.
Пролез он через дыру в заборе за клубом и побежал – не через лесопункт, а напрямую к их дому и немного погодя перешёл на шаг, стараясь отдышаться, перед тем, как заходить.
В свете качаемого ветерком фонаря, увидел он на лавочке фигурку и безошибочно признал в ней Люду, она тоже узнала его и кинулась навстречу.
Опять, как и в прошлый раз целовались они до боли, до беспамятства от счастья, не спрашивала она его, почему он не шёл к ней вечность целую, плача от того, что не брошена и не забыта им.
Хотела она что-то сказать ему, но он не давал ей, сейчас уместно это выражение – рта раскрыть и увлекал туда, в шалашик счастья, но всё-таки она сумела ему проговорить.
-Коленька, мама знает о нас, видела она тебя, когда ты уходил, и я призналась ей — и снова заплакала.
А он хотя и не ожидал такого, но готов был ко всему и только засмеялся – ну и что ты напугалась дурочка моя, мама думает, что солдат попользовался и бежать, нет, не так, я женюсь на тебе, пошли в дом, пошли, пошли, не бойся…
Дядя Гоша с женой сидели за столом и что-то писали, вернее, писала она, он наблюдал и был он трезвый, увидев его с дочерью, он встал и обрадованно подойдя, обнял его, весь его вид показывал, что он тосковал без него.
-Ты чего худой-то стал, не кормили что ли тебя, вон как с лица-то спал и где потерялся – разглядывая его, озабоченно проговорил Исаевич, тётя Нина понимающе улыбнулась, догадываясь о происхождении худобы.
-Это ничего, нормально всё, на учения выезжали, вот и не приходил долго – неделя показалась ему вечностью — Колька растерялся, вся прыть ушла куда-то, увидев родителей и, не зная, как они отнесутся к его словам, он не знал, как быть, но поборов замешательство, сказал.
-Дядя Гоша, тётя Нина, это… значит, как его — и замолчал, те смотрели на него, Люда не отошла и была рядом и наконец, собравшись с духом и как ему показалось, что он весь покраснел, выпалил.
-Я Люду люблю, не обманываю и мы поженимся весной, скажи Люда – обнял её, та прижалась к нему и молчала, всем своим видом говоря, что это правда.
Дядя Гоша сел и закурил, до него не доходило сказанное им, потом осознал и, соскочив, стал трясти Кольку, обнимая и приговаривая – ну и молодцы же вы, ну и молодцы — снова сел, обняв жену, вытирая набежавшие слёзы.
-Ну-ка ребятишки, топите баню, видите, человек устал, а баня первейшее средство от этого недуга, я то знаю, давай Пашка топи, а ты доча, воды неси — подтолкнул их дядя Гоша.
-Я помогу им – и Колька выскочил за ними, очень хотелось ему быть рядом с ней, пообнимать, пока никто не видит, схватил он вёдра и побежал вслед за ней к колонке и снова приник он к ней.
Вскоре банька была готова и снова так же и по очереди, один Пашка за упирался, но его мать загнала туда веником, но это шутя и с видимой любовью.
Сели ужинать поздно, но водки не было, дядя Гоша «завязал» — на сколько время, не знаю — шепнула тётя Нина ему – второй день тверёзый, слава Богу, а ты ешь, Коленька, ешь…
Вышли они покурить, Люда с матерью убирали со стола, Пашку отправили спать, сидели и молчали, Кольке хотелось к Люде — но как, неудобно, ведь он пока никто здесь и спать его с ней никто не положит определенно.
Сидел он как на иголках, ждать, да догонять было самое противное дело, но наконец-то ушомкались с посудой и, посидев с ними, хозяйка сказала – ну что, Гоша пошли, пусть ребятишки сидят – хотя знала, что они сейчас лежать пойдут.
А что она могла сделать, дочь была почти уже взрослая и работала в швейном ателье, и он не маленький, Гоша в его года вон что терпел и парень он, видать, хороший и, вздохнув, пошла в дом.
Посидели они на крылечке ещё немного для приличия и, обнявшись, пошли в шалашик и снова бессонная ночь до тех же первых петухов и опустошённость, но какой хотелось снова и снова им и с припухшими как у куражливого парнишки губами, наконец, он ушёл.
Так продолжалось до осени, родители считали его уже своим зятем, но спать вместе не ложили, дядя Гоша, хотя себя и называл каторжанином — зеком, по приличия имел вполне человеческие.
Однажды он опять заночевал у них, но теперь, на совершенно «легальных» основаниях, сказал старшине — был он уже годком ему, что пойдёт ночевать в посёлок и что бы ни теряли его.
Было воскресенье, сидели они с дядей Гошей возле баньки, он принял и Кольку угостил, но немного, снова тот отказался, к Люде его уже не тянуло так, появилась как степенность что ли, или насытился, но чувства не угасли, наоборот окрепли и строили они планы с ней на будущее.
Колька давно хотел спросить, а он не начинал сам, стесняясь видимо последнего раза и насмелившись, всё-таки спросил.
-Дядя Гоша, а что дальше было, ну, это когда вас арестовали и судили, после войны-то?
Он удивлённо поднял глаза и, как бы был ответ готов давно у него, проговорил, глядя на него.
-Какой суд, Коля, какой, никто меня не судил, да и не за что было, просто объявили, что я враг и изменник и меня лишили свободы на десять лет и повезли нас через весь союз на восток.
Уже как рабов, до порта Ванино и потом до Магадана на страшных невольничьих пароходах, подобно как рабам-неграм, украденных и увозимых из Африки пиратами для продажи плантаторам Америки — я в книжках читал, похожих на огромные катафалки, и довозили две трети.
Сколько нас умерло от всего, так как были предоставлены самим себе в громадных трюмах необъятной глубины, голода, всевозможных болезней и напастей, навалившихся на обезумевших с горя и отчаяния людей.
У Кольки вставать от ужаса волосы стали на голове, слушая, как безудержно проигрывали и резали их, «власовцев» и остальных «врагов народа» блатные и, мертвецы плавали тут же в воде вместе с отбросами пищеварения.
-Стали когда «наши освобождать» Европу — дядя Гоша специально сделал ударение на словах наши и освобождать — ты знаешь, сколько повезли в лагеря народу оттуда, «пособников» а это значит, всех кто был в оккупации, за что их, скажи, за то, что войну чуть не просрали сами и отдали полстраны, за это?
-Везли и везли, конца-краю не видно было, Колыма всех приняла и все стали врагами, как и я власовцами, соседи вон у меня через забор — бандеровцы, другие шпионы да мало ли было их, врагов-то Николай, всех боялся Гуталин.
-А кто это – спросил Колька, тот посмотрел на него и захохотал и, вытирая слёзы, проговорил.
-Да Сталин, сука позорная эта, звали его так, сдох когда, вот радовались-то и всем желали сдохнуть им, всему политбюро и правительству, врагам народа…
Уголовники были первые друзья вертухаям, они были классово ближе – так они считали, вор и бандит сможет «исправиться» а политический никогда и путь ему один – в могилу, каких и не было в основном, бросали и закапывали где и как попало, как фашисты, хуже…
А уголовники опять порождение её было, власти нашей, ты не знаешь Коля, что выпало на долю несчастного народа нашего, как стреляли после революции, потом голод страшный был, людей ели – это мне в армии и в лагерях мужики – очевидцы рассказывали, потом второй в тридцать втором году и снова жрали человечину.
-Вот такая жизнь была, Коленька, такая была везде она и всюду и в результате, до прииска добирались половина, а иногда и вообще крохи.
-Про людоедство, Николай страшно говорить, как съедали друг друга – это которых, не доели в Голодомор, коллективизацию, как человека не за понюх табака, насиловали и опускали, обращали в скот, уже тем скотом, породила какой, власть Советская.
Нет хуже, за скотом добрый хозяин смотрит и так с ним не делает и всё это за ширмой безудержного веселья и патриотизма, процветания советского человека, в кино, по радио, да и вообще всеми доступными средствами.
Откуда взяться хорошему человеку, государство было бандит и люди такие же бандиты, это сейчас спокойнее стало, а раньше… не пройдёшь ночью, разденут или зарежут к херам…
Мерли как мухи в первый заморозок, от всего гибли, болезней, надсады и голода, вертухаи стреляли и ради забавы и на спор могли хлопнуть.
Но Россия на народ была страна богатая, судили и везли ещё и до сих пор Коля, названия Магадан и Норильск у меня сразу же ассоциируются с зеками и колючкой, произволом и конвойно — людоедским мурлом.
Вся Колыма завалена костями нашими, ад, настоящий ад — преисподняя была и похуже чем у немцев, свои били и стреляли, издевались свои и материли свои.
Ненавидели за что, не пойму я до сих пор этого, ведь мы же русские и к тому же – дядя Гоша горько усмехнулся, и самые лучшие, благородные.
Потому что мы – советские и главное везде ненавидели, что в колхозе, в армии и тут, у немцев понятно – они немцы и есть, эти-то, почему и за что.
И ведь не вырваться никуда, ни в котле у Мясного бора – брошен, и забыт, растёрли тебя как плевок ногой.
В плену тоже окружён немчурой со всех сторон, и на Колыме бежать некуда, горы, тундра и морозина несусветная, куда бежать, одно спасение – сдохнуть, но страшно, а вдруг да страшнее, ещё хуже там будет?
Дядя Гоша сплюнул и замолчал, смотрел задумчиво в небо, у Кольки не хватало ума постигнуть того, что он услышал от него за это короткое время.
Не может быть! Неправда это всё, но опять же закрадывалось сомнение – зачем ему всё это, зачем и к чему наговаривать на себя и власть порочить и потихоньку, он стал верить.
Краем уха он слышал дома такие же рассказы от мужиков на работе и дома, случалось от отца, сродный брат отца – дядя Иван отдубасил там же восемь лет, но говорили вполголоса, и не так ятно и подробно — доходчиво, как от дяди Гоши, так, пьяные, и иногда.
-Два года я лес валил, как мерин таскал на себе брёвна по бурелому, потом золото мыл, два раза сдыхал, а последние четыре года шоферил, у немцев в лагере нахватался верхушек, мало-мальски научился баранку вертеть и там тоже вызвался как-то вместо заболевшего шофера, такого же каторжанина.
Потом на кран пересадили и всё, стал я шофером, пока товарищ Сталин-Гуталин не загнулся, и не освободили меня, такое Коля, позабыть нельзя и простить им сукам, невозможно…
В ноябре, Кольку перевели в роту обеспечения на водовозку, возить воду в бригаду, когда не было своей воды.
После его роты с подъёмами и построениями и ненужными политзанятиями, была свобода во всём — в передвижении по части без строя, в самоустанавливающихся графиках «рубона» и подъём – отбоя, короче, почти, что сам себе хозяин.
Работа была не тяжёлой и также не пыльной, два-три раза в день, когда больше, нужно было привезти воды, и был предоставлен сам себе, лучшей службы, он и представить не мог.
К Базаровым на машине он не заезжал – боялся подставиться и продолжал ходить ночью, но теперь уже реже и, тем более, что наступили холода, в шалаше было не по сезону как-то, а в доме не получалось.
Однажды, он повёз в посёлок по пути Зайцева, того самого и с которым теперь был в приятельских отношениях, иногда возил его по квартирам с тем же мешком продуктов, но к дяде Гоше не ездил ни разу, то ли он забыл их, то ли что другое случилось или с кем иным он попадал туда.
Сели они с капитаном Самойловым, командиром сапёрной роты, длинным занудой-парнем лет двадцати пяти – шести на вид, был он холостой, как и Зайцев, но Зайцеву было простительно – на то он и был прапорщик, а это о многом уже говорило, тот же офицером и не скатился пока как его друг.
Разговаривали они, не стесняясь Кольки о какой-то девке, увиденной им в ателье и поглянувшейся капитану и наводили меж собой координаты, кто она такая и где живёт, какая на вид и Зайцев воскликнул – да это же Людка, Гошки Базарова дочь видимо, она тоже там работает и похожа, как ты рассказываешь.
Кольке стало так нехорошо, предчувствия закрались в душу, а те разговорились ещё тошнее, оказалось, что Самойлова переводят служить в группу войск в Венгрию, и ему, как он выразился, нужно сочетаться браком.
Заграница всё же, да и сколько можно болтаться по таким дырам, собирая шлюх на ночь, а здесь, если женится и жить,… то жену редко какой офицер укараулит.
-Ты знаешь, где живут они – спросил обрадованный капитан, закуривая «Опал», предложил и Кольке, но тот отказался, из самоуважения, что ли.
– Конечно, конечно в курсе, я у них сколько раз бывал и знаю всех их как облупленных и девка, да, отличная Володя, у тебя губа не дура — и захохотал.
Стояли они на переезде, ожидая подходящий поезд и шлагбаум, был закрыт, Колька, положив голову на руль, думал, как бы не случилось беды, а он её уже чувствовал, она не начала его пока жечь, но уже грела загривок и, запахло жареным.
Он не сомневался в ней, но… на то и жизнь, что бы испытания давать, к лукавому в сети попадать, да мало ли было искусов в ней с расставленными повсюду ловушками и на первый взгляд, казавшиеся они, просто ничем.
Короче, договорились они сегодня идти знакомиться к ней после службы, Самойлов возьмёт цветы ну а прапор, будет как дружка и потом свалит, резонно рассудив, что с бухты-барахты не пойдёт, девка серьёзная и не стоит дурить, нужно обстоятельно.
Заяц вроде адвоката будет — идите, идите, хер вам там что отломится – презрительно подумал Колька, но сомнения поселились в него уже и беспокойство одолевало.
Хотелось к ней сейчас же, предупредить, сказать, что придут хлыщи эти, но как, как пойти он мог в центр сейчас, тут же патруль сгребёт и на губу как самовольщика, что делать, он не знал и, тревога полностью обуяла его.
Кое-как он дождался вечера и по темну побежал до неё, не доходя немного до дома, он заметил впереди пару, шли они неторопливо и, остановившись, услышал он голос Самойлова и смех Люды, в морозном вечернем воздухе их было хорошо слышно.
Сжались кулаки у него, в глазах потемнело и, чуть не упал он, опёрся на палисадник чей-то и смотрел, смотрел на них, шли они рядом, о чём-то говоря, и иногда она смеялась, что резало как по сердцу его.
Вышли они в круг, освещаемый фонарём перед домом, встали и замолчали или разговаривали шепотом, вдруг снова засмеялись и, она игриво толкнула его в плечо.
Отдёрнулась шторка и выглянула тётя Нина, посмотрев, скрылась, и немного погодя раздался её голос из ограды.
-Ребятишки, Люда, Коля, ну чего вы там мёрзнете, идите в дом, ужинать будем сейчас, идите, давайте.
Те замолкли и, потом Люда ответила – сейчас мама, придем, погоди маленько — слышно было, как прыснули оба, Колька сжал до скрежета зубы, но стоял и слушал.
Мать зашла в дом, хлопнув дверью, Самойлов с беспокойством спросил – Людмила, а кто такой Коля, скажи кто он.
На что она ответила, смеясь – не обращай внимания Владимир, пустое это, так баловство было, сосед наш, пацан ещё.
Но тот видно битый жук был и понял не так, как хотела представить ему она, но вникать пока не стал – а зачем, все сейчас такие и выбирать особо не из чего, так он думал, а она его устраивала со всех сторон.
Постояв ещё немного, стали они прощаться, у Кольки приступ ярости и ревности прошел, и стало противно подслушивать, но он хотел дослушать до конца их щебетание и услышал, как Самойлов спросил – Людмила, можно завтра я приду к тебе, в ресторан сходим?
Она, помолчав, ответила – а что же, приходи в то же время на работу, ну до свидания, Володя и, повернувшись, пошла домой.
Самойлов, постоял ещё и двинулся обратно и мимо Кольки, тот врос в палисадник, отодвинувшись ближе к дому, шёл капитан и весело насвистывал что-то под нос себе.
Колька перевёл дух и закурил, он не мог поверить в предательство, такое лёгкое и простое, по своей воле и как было видно, с удовольствием она пошла на это.
Забыв свои клятвы, забыв, что отдала ему честь свою и достоинство, слова и обещания быть всегда с ним, и знал теперь, он потерял её и, обхватив голову, замычал.
Что он мог сделать, догнать и убить соперника, нет, не выход это и путь не тот для него, к совести призвать её, тоже не получится видно, что делать, что?
Назавтра он не мог смотреть на встретившегося жизнерадостного и довольного Самойлова, попавшего ему навстречу, Зайцева послал на хер, когда тот хотел с ним опять увезти жратву в посёлок, он выпучил глаза и хотел построжиться, но тот повторил – иди на хер, я сказал, на себе тащи, ворюга…
Прошло ещё несколько дней, Колька не ходил больше к Базаровым, понимая, что всё закончено между ними, только какой он дал повод ей, так поступить с ним, но хотелось его оскорблённой душе послушать её объяснения, что она могла противопоставить ему и главное за что, за то, что он любил её?
Сидел он на диване в водонапорной башне, воду уже налили ему и пил крепкий чай, не чифир пока ещё, но крепковатый со слесарем Мишкой, пил молча и Мишка спрашивал уже в который раз – ну ты, что Колька такой, что стряслось.
Но он молчал, не хотелось говорить и жить порою тоже, швыркал чай и собрался уже ехать, как вдруг хлопнула входная дверь и Колька во входящем мужике, узнал дядю Гошу.
Неожиданно навернулись слёзы, уткнулся он ему в плечо и заплакал, Мишка, видя такое, поднялся на второй этаж.
Дядя Гоша гладил Кольку по плечу, не говоря ни слова, потом оторвал и посмотрел, закурил и всё молча.
-Что ходить-то перестал, обидел кто – спросил через силу, он знал причину, но что он мог сказать сейчас ему, молодому своему другу и почти что ставшему зятем, что?
Что дочь его шлюха, связалась с офицером ради заграницы, кинув такого парнюгу, сменяла его на невидимые ей здесь шмотки и рестораны, которыми прельстил тот пёс, он как никто понимал предательство, испытавший в полной мере его на себе.
-Прости Коля, что породил падлу такую я, не переживай особо и хер с ней сучкой, хорошо что пока не женатые, а то больше горя и позора хватил бы с ней, поехали к нам, мать плачет, всё ждёт тебя.
Вытер слёзы Колька, закурил и посмотрел на него, потом спросил – как я пойду-то к вам, не могу я глядеть на неё и без неё не могу, ведь люблю я её, дядя Гоша – и снова опустил голову, опять закапали слёзы.
-Нет её суки, ушла к нему, выгнал я ее, как увидел с ним, поехали хоть ненадолго, поехали Коля – и он поднялся.
-Дядя Гоша, давай лучше я приду к вам сегодня вечером и ночую, ладно – тот обрадовался и закивал головой.
-Приходи, приходи не обмани только, договорились – и пошёл из башни.
Остановил он машину, пока открывали ворота на КПП, и неожиданно увидел их, шли они из военторга в дома офицерского состава, стоящие рядом с частью, Колька несколько раз бывал там, мотоцикл ремонтировал начальнику связи как-то однажды и напились с ним у него дома.
Но ничего, обошлось всё, пьяный майор позвонил ротному и тот отправил дневальных и по темноте, что бы никто ни видел, увели его под руки они в казарму через тыльные ворота, дав крюк в километр.
Одета она была как куколка, в новых и модных сапогах, красивой шубке и такой же шапке, шли, о чём-то оживлённо переговариваясь и, вдруг она увидела его.
Но выдержка, он не знал этого, оказалась у неё железной, не моргнув глазом, она сказала, видимо своему кавалеру, что бы он подождал её, и подошла к машине.
Колька глядел через стекло, в бывшее недавно такое родное и любимое лицо, и снова предательские слёзы стали щипать глаза, она же, видимо уже отторгла полностью его от себя и, ничего не выражал её взгляд, только дежурная и как бы и виноватая полуулыбка блуждала по её лицу.
Она показала жестом, что открой окно мол, но он так и сидел, глядя на неё, потом вытер глаза и, резко выскочив, глядя в упор спросил.
– Что тебе надо ещё от меня, что и зачем я тебе, у тебя видишь, какой бык есть теперь.
-Капитан – протянул он – не я солдатюга вонючий, теперь ты заживёшь с ним, а надоест, под генерала ляжешь, а что – опыт есть уже кидать женихов, так что, расти и вперёд на Манзовку.
Было ему трудно и слова давались с болью, разве он мог представить себе такое ещё совсем недавно, написал домой, что приедет с невестой, а теперь что, эх, беда, беда…
-Коля, ну зачем ты так, просто я встретила другого человека и полюбила его, а с тобой друзьями останемся, правда же – и она сделала попытку прикоснуться к нему рукой, на что он брезгливо отдёрнулся от неё и закричал, не помня себя.
-Не трогай меня, не трогай шалава, его вон суку тереби хоть за что – фальцетом закричал он, теперь до него дошло, что возврата к прошлому нет, стоял перед ним чужой и ужасный в своих подлых делах человек, которому он поверил как отцу и матери, Господи, да неужели так может быть.
Самойлов услышал его не слова, а крик-стон, да их все услышали, кто был рядом и подскочил к Кольке, намереваясь врезать в лицо, но тот увернулся и залепил ему хорошего пенделя в грудь, что он полетел задом в открытые ворота, и удержать его от падения успел дневальный.
-Ну, гад, пропал ты теперь Коля, вот какой Коля-то был – повернулся он к Люде, он всё и сразу понял – а ты сказала, что пацан соседский это был, я тебя сейчас уделаю – и кинулся к Кольке.
Но тот уже стоял с заводной рукояткой в руках – ЗИС заводился с неё и, доставать долго не надо было, лежала она под ногами, и раздувающиеся его ноздри, не сулили ничего хорошего капитану.
Такой прецедент уже был у него, в прошлом году Колька чуть не запорол штык-ножом сержанта Соломаева, за его постоянные и скотские придирки к нему и сейчас тоже уже плохо совладал с собой, сдержало, что Самойлов не решился кинуться на него и прошипел – сгниёшь на губе, козёл, пропал ты сученок теперь.
-Сам козёл вонючий ты, собирай сука объ…и мои теперь – и, заскочив в кабину, рванул к столовой.
Не успел он поставить машину в бокс, как пришли выводные с губы, без слов завернули ему руки и повели его туда, была гауптвахта в сотне шагов от автопарка, проходя мимо КТП, он прокричал – пацаны, водовозку загоните, а то замёрзнет.
Без разговоров и обвинений – молча, он и не спрашивал и не качал права, зная, чья это работа и за что, затолкнули его в «нулёвку».
Это такая камера и побывавшие в ней, с содроганием вспоминают её до сих пор, размером полтора на полтора метра или чуть побольше, куда иногда набивали до полусотни горемык, заталкивая последних, современные фашисты-коммунисты били дверью их, утрамбовывая и, как приходилось им, сам Господь ведает.
Сейчас было в ней пусто, только капала вода и стояла она нестерпимо вонючая от хлорки и мочи, пущенной туда несчастными, ввиду их не вывода оправляться, на полу сантиметров в пять и больше.
Это, как считали властители солдатских душ, было просто необходимо для пущего воспитательного эффекта и, при худых сапогах, в сочетании с собачьим холодом и таким же голодом, учитывая содержание иногда там сутки, что было не удивительно, до разбора задержанные содержались в ней, после, разводили по камерам и, это была пытка.
Лежать было нельзя, только сидеть на корточках и стоять, но ноги подкашивались и тряслись разъедаемые ядовитым мокром кожу на них, и это всё, при ненависти губарей, хладнокровно наблюдающих через глазок за мучениями несчастных защитников Родины, начальник губы также был отъявленным негодяем, как и во всех учреждениях такого типа.
В карауле стоял артдивизион, и он надеялся на какого-нибудь знакомого, но нет, не видно было никого, никто не дал ему закурить, и есть на ночь не принесли, в ней не давали «разносолов», не положено, пока не оформят.
Он успокоился, смирился, наверное, что ли и тупо сидел ни о чём не думая, просто сидел, пока не забрезжил рассвет.
Часов в десять, его вывели в туалет, поднялся кое-как на не разгибающихся ногах и, держась за стены, поковылял в сортир, затем к начальнику этого замка Иф, вся комната была в дыму, стена напротив еле проглядывала, и неожиданно раздался знакомый голос.
-О –о, Николай, ты как здесь оказался, я то ладно прописан тут, а ты-то не пьёшь ведь, за что тебя посадили – и из дыма вынырнул младший лейтенант Макаренко.
Он был завсегдатаем здесь и считал её вторым домом, была у него персональная камера с приёмником и прочими «удобствами», из-за пьянки он не мог подняться выше капитана как его сверстники, многие тоже были пропойцами, но как-то держались.
Этот же в открытую не хотел служить, считая свой выбор в молодости крайне ошибочным и глупым – стать профессиональным защитником социалистического отечества и ждал, когда его выгонят подчистую – по собственному желанию и просто так, из армии было не уйти и постоянно ходил разжалованный.
Были они знакомы и Макаренко не был идиотом и служакой как другие, подобные Самойлову, с солдатами вёл он всегда как с ровней себя и пил бывало с ними, Колька его раз-два, возил в посёлок за водкой.
-Ну что молчишь-то, Гена, за что его приволокли – обратился он к начальнику, тот помолчал и ответил.
-За оскорбление офицерской чести и драку с ним, судить его будут Николай – Макаренко тоже так звали.
-А кого он обесчестил, кого избил-покалечил, насколько я его знаю, он спокойный парень, за что ты его и кого?
Колька молчал, от усталости, голода и унижения было тошно ему, просто молчал и всё, опустив безвольно голову.
-Самойлова избил и оскорбил он – а за что – поинтересовался Макаренко.
-Бабу он вроде у него увёл, что ты не знаешь его, прохвоста – проговорил начальник с раздражением.
-Да, дела и как, здорово ты его отделал хоть, Коля – но Колька снова молчал, зачем ему это всё, видишь судить будут, обидел суку его, оказывается, ишь, обидчивый какой…
-Так, сейчас тебя переведут в четвёртую камеру и покормят в обед, завтра, наверное, придёт следователь, дело на тебя завели парень, всё выводите его – крикнул он выводному.
Но к обеду, его неожиданно выпустили, Колька не знал, что и думать, придя в роту, зашёл в канцелярию доложить, что освободился и что делать дальше.
Командир роты, капитан тоже, Лимдянов или как все звали его за глаза – Линь Бяо, был из компании Макаренко, но как-то руководил ротой из последних сил и так же, всё из-за пьянки, но что не мешало быть ему тоже хорошим человеком.
-Садись – показал он стул, Колька сел и опустил голову, не от стыда, надоело всё и, устал, спать хотелось невозможно ему.
-На, кури, там-то не давали, небось – протянул он пачку сигарет, затянулся Колька от души, что закашлялся, но отошёл.
-Гад он всё-таки, гад, я давно его знаю – проговорил ротный, матерясь, был он уже поддатый как всегда и слегка, принял «наркомовские» втихаря из стоявшей под столом и видимой Кольке, бутылки.
-Принёс Самойлов сегодня рапорт, что ты мол, не виноват, а он затеял всё, поругали его, но без суда офицерской чести, поди, обойдётся, честь у него козла откуда-то, ему так и сказал командир – из-за бабы с солдатом связался, позорник.
-Она за тебя вступилась, видимо, а то верный тебе каюк был бы тёзка, иди спать, а к вечеру воды вези, давай иди, иди – Лимдянов тоже был Николаем.
На второй день дядя Гоша пришёл в башню опять, зайдя в неё, Колька увидел его, сидел тот на диване и курил, изменился за эти дни он, глаза впали и вид был не тот, как раньше – эх, дядя Гоша, тебе-то за что, меня мало ей сучке….
Был он под газом немного и смотрел на Кольку жалостливо – он знал, что Кольку сажали, и потом проговорил – не связывайся с ними больше, забудь сынок их к лешему, вроде, как и не было, иначе посадят они тебя, а это страшно Коля, очень страшно…
Колька молчал, он много передумал, но легче не стало, чувствовал себя оскорблённым и униженным, вроде как быком-кастратом, которого обходят телки, а которые и прыгают, то он внимания не обращает на них от своей беспомощности, так ему казалось, что и люди подумали, она бросила его из-за его немощи.
-Сегодня-то придёшь, нет хоть, сколько ждать-то можно тебя, приходи, я то тебе что сделал, ну что молчишь-то, отвечай – и потряс его за плечо.
-Ну не убивайся ты так, не первый и последний ты, вон какой мужичина, ещё знаешь, сколько их у тебя будет их, благодари Бога, что получилось так и не беременная она…
-Я на фронте, мало был Коля, но насмотрелся на них – проституток, не все они такие, но… были и, многовато их было, вот также, с солдатом свяжется, а потом к офицеру в блиндаж отдельный со своим телефоном тащится, что бы он у кровати стоял, а солдату хоть стреляйся и стрелялись, бывало…
-Не любили мы их, презирали, а толку-то, в кино хорошо кажут их только всех, не все, повторяю, были они хорошие и у каждого своя правда Коля, у генерала в теплом блиндаже с ППЖ – это походно-полевая жена значит, под коньяк с икрой своя, у меня голодного, в мокром и холодном окопе, своя.
-И как мы про них говорили, это про этих ППЖ – нам ребята за атаку х.. в ср…, а им за п…. Красную звезду, что сделаешь, Николаша, народная мудрость, так что ты не первый, не первый, парень…
Вечером шёл он знакомым маршрутом к ним, но без радости и, останавливаясь, думая – вернуться что ли, зачем, к чему и главное к кому меня несёт нелёгкая сейчас туда?
Но было неудобно, посулился ведь днём, и жалко было его и тётю Нину, хороших людей к которым он привязался как к родным и по правде и соскучился, вздохнул и продолжил путь.
Светились окна и за которыми, представилась его Люда, нетерпеливо ожидающая его, почему её нет сейчас, почему?
Не мог он понять, не доходило, наверное, в силу его молодости, когда веришь всем, его не испорченности и пока ещё чистой души, что так бывает и часто, и что не нужно всех, как говаривал его отец – судить по себе, не все, такие как ты, не все.
Постучав, открыл он дверь, сидели они, как бы поджидая его, Пашка бросился к нему с протянутой рукой – здорово Коля, ты, где потерялся, а Людки нет дома, она не живёт теперь у нас – на что мать дала ему подзатыльник.
-А ну марш в комнату, лезешь к взрослым, мал ещё встревать, иди, кому сказала – и замахнулась на него платком, держала какой в руках.
-Раздевайся Коля, сейчас ужинать будем, тебя ждали, Гоша сказал что придёшь – тётя Нина непривычно суетилась, Кольке стало неудобно, и он обнял её, понимая – это из-за дочери она так, что бы ни показывать неловкость ему.
Дядя Гоша спросил – ночевать-то будешь – Колька утвердительно кивнул головой, тот полез за шкаф и вытащил оттуда бутылку водки, жена с осуждением проговорила.
-Гоша, опять ты за своё, вот ведь говорил, что не будешь больше, убери её, ни к чему и не до неё.
Но Кольке захотелось почему-то выпить, он обнял её и проговорил – тётя Нина, не ругайтесь и так тяжело, зачем ругаться, посидим с вами, выпьем и поговорим, соскучился я по вам, вы ведь мне как мои родители стали теперь, а то и не придется, может больше.
Она отвернулась к печке и заплакала, закрывшись платком, дядя Гоша сидел и то ли покашливал, то ли крякал, не понять было, вертя бутылку в руках, потом произнёс – ладно, хватит мать реветь, садитесь, давайте, жрать охота.
Колька выпил без труда и подставил снова ему стакан – налей дядя Гоша ещё мне – и опрокинул опять, хозяйка, открыв рот, глядела на него, не узнавая, ведь он не пил, она видела, как мучился он в прошлый раз.
Веселья не добавила водка ему, сидел он и молчал трезвый, не брала она видно его сейчас, не могла совладать с чувствами, душащими его, не отпускающими ни на минуту уже сколько дней.
Тётя Нина не решалась заговорить о главном, чем они все тяготились и страдали, чувствовала она себя виноватой, как и всякая мать за своего дитя и, беря его вину на себя, только за что она виновна была или она заставила её так сделать, нет, не заставляла, так в чём?
-Отступись Коленька от них, не будет ничего хорошего и не бросит она его теперь, зажила хорошо за чужой спиной, офицерша стала, язви её-то, курва что наделала, хвалилась мне, пришла – вот мол, мама, на днях, наверное, поедем за границу мы…
-Я её стыдить взялась, отец вон слышал, что мы тебя учили этому, а ей хоть бы что, и когда мы её проглядели или такая была, да притаилась.
-Ты посмотри на подружек-то своих – говорю – да вон они кругом, большинство выскочили за этих ослов-лохов, офицеров и поуезжали с ними, вернулись многие потом, то беременные, кто с ребенком, с ними жить-то, сам бы чёрт не жил, где попало и как попало и, дома нет вечно их.
-А Николаю-то как будет, хорошо-нет, спрашиваю её, ведь ты же и прямо ей говорю – ты же спала с ним и любила, стало быть, а ей хоть бы хны.
-И что такого, убыло от меня, ничего, найдёт ещё, что он пропащий что ли, отец её и выгнал, кричал, что бы ноги её не было здесь никогда больше.
При этих словах уронил Колька голову на стол и затрясся в рыданиях, как могла она, он не верил, но как, как не верить, если он уже видел её и, было так же, такие же бессовестные глаза и непонимающая вроде ничего улыбка, как можно, как и за такое короткое время так измениться?
И тут же мысль скользнула, страшная в своей простоте – а настоящие ли были слёзы её тогда, и был ли первым он, в той, можно сказать суматохе их «брачной» ночи он и не понял ничего, ввиду полного отсутствия у него любовного опыта, если она так безболезненно и просто кинула его.
А может и действительно она была такой, лицемерной и коварной, как и большинство баб и умнее, в сравнении с его ещё полудетским и где-то наивным умом, пока ещё верящим всем на «благородное и честное» слово, раздающими его подлецами направо и налево.
Утром он так же ушёл, пока темно было, сел на прощание глядя на них и думая – не приду я сюда больше, опять не спать всю ночь и думать, зачем, к чему это, и их жалко, люди хорошие, а что сделаешь, нервы им и себе только трепать.
Тётя Нина как угадала его мысли, погладила она его по плечу и сказала – не держи зла Коля на нас, прости и её, если сможешь и забудь, лучше будет, поверь мне.
Старался он забыть – не получалось ничего, стояла она перед глазами и днём и ночью, улыбалась во сне ему и говорила что пошутила и снова звала, обнимала его, но проснувшись сковывала его опять боль и тоска и однажды мысль мелькнула – а не застрелиться ли мне, это что ж за жизнь-то такая.
Но отогнав сон, он с ужасом отверг подобное – а как мама, папка и что вправду, из-за этой шлюхи я стреляться буду что ли?
Немного и погодя, начиналось вновь, не о расстреле, о ней и чем дальше, тем хуже.
Как-то утром, стоя на цистерне и дожидаясь пока наполнится она, он увидел снова их, её такую же нарядную и его в парадной шинели и уже в фуражке, хотя приказа ещё не было на летнюю форму одежды, март на дворе был — но им же в Венгрию ехать, в тёплые края…
Шли они с чемоданами, радостно переговариваясь меж собой к стоявшему поезду «Владивосток-Москва», такой же нарядный и красивый, зелёный паровоз с красными колёсами, стоял, попыхивая паром, готовясь увезти их далеко-далеко, что может он и забудет её.
– За границу уезжать собрались – подумал он грустно и, посмотрев на себя как бы со стороны, увидел солдата в не особо чистом бушлате, в сравнении с ними франтами.
Выглядел он не особо притязательно и подумал – а что, правильно и сделала, на хера я ей такой, я и после дембеля такой же буду.
Подъехав к закрытому шлагбауму, остановился, на втором пути шёл товарняк и пассажирский, дав гудок, стал трогаться.
Колька сидел, облокотившись на руль и, смотрел на ещё медленно проплывающие мимо него вагоны, и вдруг, в окне он увидел её, стояла она одна и покачивала ему рукой, прижав другую ко рту, как бы заглушая рвущийся крик.
Выскочил он на подножку и тоже замахал ей, и опять слёзы, проклятые слёзы потекли, полились из глаз, ему стало жалко её и возможно, он подумал, она раскаялась, но обратного хода как ей казалось, не было.
Хотя бы он и ни раздумывая обнял её сейчас и, простил, забыл всё, до того она ему была дорога а сейчас особенно, но… поезд ушёл.
Дни до дембеля тянулись как и первые месяцы, мучительно и долго, машину он сдал и как говорили здесь – он «сводился» от тоски и безделья, по «традиции», дедов никто не кантовал и они изнывали от предвкушения приказа, кто ходил в самоволку, кто пил, он же никуда, лежал целыми днями на койке и молчал.
Все привыкли к нему, непривычно молчаливому и замкнутому, зная его историю, не лезли в душу с успокоениями и сочувствиями, а если кто и лез, он не слушал и отворачивался от говорящего.
И вот наступила последняя ночь перед отъездом домой, Колька волновался и того желания, что бы сорваться отсюда уже не было, а может это из-за того что тебя уже ничто не держит и ты почти свободен, почти…
Он давно решил, что ночует её у Базаровых, выпьют с дядей Гошей, поговорят, боль потери маленько отступила и он вспоминал её уже без того душевного трепета и слёз, не мог сдержать каких прежде.
Его отправляли не эшелоном – поездом и он отходил завтра в десять часов ровно, и Колька пошёл к Линь Бяо, что бы он отпустил его туда, а к посадке, за которую капитан был ответственным, он придёт вовремя – не враг же он себе.
Тот не стал упираться, только проговорил грустно, он был на удивление трезвым – иди Николай, документы в порядке у тебя, только не опаздывай завтра, иди…
Попрощался он с теми, кто был в роте, присел на дорожку и пошёл по привычке к дыре в заборе за клубом в кустах, про неё все знали, но не заделывали, так как пользовались ею и самовольщики, и пьяные офицеры, что бы ни шарашиться на глазах у начальства, выходя через КПП.
Было за полдень и тепло, середина мая и было грустно, он завтра уедет отсюда навсегда и Бог его знает, увидит ли он снова этих людей, ставших ему близкими и, родными и не только он имел в виду Базаровых, много было их среди сослуживцев и офицеров.
Зашёл в лесопунктовский магазин и, подумав, что лучше взять — купил бутылку спирта, решил он выпить сегодня с дядей Гошей напоследок, на прощание, неизвестно, будет ли он ему, обратно и когда-нибудь, путь сюда.
Дядя Гоша с Пашкой складывали гряды, тётя Нина хлопотала что-то по дому, Николай остановился в раскрытой им калитке и смотрел на этих родных людей, улыбался и молчал, потом вздохнув и повысив голос спросил.
-Хозяева, на ночёвку пустите демобилизованного солдата, а то в гостинице мест нет, а из роты прогнали, приказ есть, вали, отсюда говорят…
Пашка бросился к нему, дядя Гоша отставил вилы и тоже поспешил, тётя Нина, всплеснув руками – да какой ты Коленька красивый в этой форме-то, ну как генерал, не иначе – кроме хабэ они его не видели ни в чём и ни разу.
-Так, Пашка, баню давай шустри – подтолкнул дядя Гоша сына, но Колька заартачился.
-Я сегодня мылся, а вам не суббота, не надо дядя Гоша — и, обняв его, сказал – лучше давайте посидим да выпьем, я вот спирту принёс, подорожных выдали, одиннадцать рублей целых – богач я теперь…
Пока она собирала на стол, сидели они снова на крылечке, дядя Гоша развёл спирт и предложил попробовать, подмигнув – а вдруг да слабо, придётся снова бежать за ним, а этот испорченный, выльем – и засмеялись оба.
Сели за стол, чувствовали все себя скованно, разговоры крутились о том, о сем, а Кольке было интересно узнать, как она там живёт и он спросил как бы между прочим – а что пишет, нет, она вам.
Исаич нахмурился и буркнул – пусть она вон расскажет, как она там поживает шалашовка – на что хозяйка посмотрела на него с осуждением – мол, на свою дочь и так говоришь.
Он понял всё с полуслова и взорвался – не дочь она мне, поняла, не дочь, я не заказывал тебе такую родить стерву как она – и, отвернувшись, закурил.
Тётя Нина виновато посмотрела на Кольку и примирительно стала рассказывать – приехали они и квартиру сразу им дали, в городе он служит, интересное название какое-то, не могу запомнить его, с ихнего конверта переписываю всегда, Паша, принеси-ка его, прочитаем.
-На хер он ему сдался, город этот, он, что письма писать собрался им что ли, дурочка ты и есть дурочка…
-Я говорил тебе, забудь и выкинь из сердца вон, не пара она тебе, не пара и жить бы ты не стал с ней, рано или поздно выкинула она бы этот фортель, да ну её к херам, наливай Коля…
Спать его определили снова на тот же диван, сказавшись до ветру, он пошёл во двор, на ощупь прошёл к шалашику и зашёл в него и также на ощупь сел на топчан.
Было грустно, но слёз удивительно сегодня не было, то ли он переболел, или что другое повлияло, сидел он и гладил одеяло, которым они укрывались и, как бы чувствуя её тепло, вздохнул и, поднявшись, не оборачиваясь, вышел.
Утром похмеляться не стали, на вокзал идти надо, тетя Нина наварила ему в дорогу яичек и ещё чего-то положила и сунула в руку десятку, оговаривать он её не стал, сказав только спасибо.
Дядя Гоша одел костюм, надевал какой он неизвестно когда, так как на демонстрации он не ходил и куда только и мог одеться советский человек, сидел, на нём он, топорщась, о чём сказал с иронией и прямотой жизненной.
-Как покойником себя чувствуешь в нём, Коля, нет, не идёт он мне, правильно говорят — родился в хабэ и умрёшь в нём.
Тётя Нина тоже приоделась, но та выглядела хорошо, женщина она и есть женщина, с Пашкой они попрощались утром, он побежал в школу – подрастёшь Паша, приезжай ко мне в гости когда-нибудь, зная, что ни Паша, ни он больше вероятно не встретятся.
Подошло время ему садиться в вагон, стояли они и молчали, Лимдянов прохаживался поодаль, проверив военный билет у Кольки – а вдруг да потерял, хотелось им сказать на прощание что-то особенное и хорошее, ведь они были, считай, что родные люди, но что-то держало, то ли стыдились они пафосных слов, то ли как.
И уже почти, что когда вагон пошёл, Колька не сдержался и заплакал, не стесняясь никого, обнял их обоих и ревел, целуя этих простых и чудесных людей, сильна какими и держится на них земля наша, расставался с которыми, зная, что видит их последний раз.
Дядя Гоша смотрел и смотрел на него и, пожимая руку, говорил, повторяя – прощай сынок, прощай и спасибо тебе, спасибо.
Тётя Нина обняла его со слезами и, перекрестила – езжай с Богом, Коленька, давай, а то отстанешь.
Заскочил он на подножку и крикнул – прощайте, родные мои, я всегда буду вас помнить, прощайте товарищ капитан – проводник оттёр его плечом и поднял подножку, поезд набирал ход и скоро они скрылись из виду.
…И вот через, сколько лет, всё-таки он собрался съездить, жена не поехала, ребятишки работали, а внуки ещё малы были для таких экскурсов, так что оказался он один в желающих попутешествовать, да и лучше, никто не будет в душу лезть, а то, что он им покажет и расскажет, им неинтересно.
Ехал он в купе, не как в прошлый раз и в плацкарте, везли их когда на службу, сейчас было тихо, кроме стука колёс, в отличие от того времени, когда вагон ходил ходуном от их пьянки, песен и драк.
Смотрел на мелькающие за окном пейзажи, но ничего не помнил он, сколько время прошло, и не ездил он никуда за всё это время, после дембеля поехал в первый раз и, жена шутила – ты не потеряйся там, колхозник, осторожнее будь.
Наконец проводница объявила конечный пункт его путешествия, Николай заволновался и принял заблаговременно пилюлю от сердца, оно побаливало у него второй десяток лет, иногда сваливая на больничную койку.
Вышел он из вагона на перрон, первый раз ступил на него почти сорок лет назад, когда их привезли и так же, сорок человек, служить сюда, деревенских несмышлёнышей и в первый раз видевших поезд многие из них.
Ничто не напоминало того времени, деревянное здание вокзала, выполненное в стиле ещё возможно, царского времени и впоследствии, уже при новой власти обитое вагонкой, было снесено.
Гордо стоял новодел, похожий как близнец на такие же, видел какие он, когда останавливались на станциях, вокруг всё было неузнаваемо, а может он и забыл, как выглядело тогда всё это.
Но водонапорная башня, из которой он набирал воду в водовозку – ЗИСа, была та же и он, помня, что в ней на лестнице, было выжжено сваркой, видимо год постройки -1941, подойдя к ней, постоял и зашёл.
Вот тут было всё по старому, и даже, наверное, тот же диван, на котором он сидел, ожидая, когда наполнят бочку и та же надпись и на той же лестнице, вспоминал какую он зачастую.
Присел на него, стоявший поодаль возле стола мужик, лет сорока пяти – не больше, с удивлением посмотрел на вошедшего, не понимая, почему с виду и не похожий на бича мужик, зашёл и сел молча.
Николай понял этот немой вопрос и, поднявшись, проговорил – ты меня извини, конечно, я служил здесь и возил одно время отсюда воду в нашу часть, когда у нас колонка ломалась.
Тот понимающе заулыбался и протянул ему пачку сигарет, приглашая покурить, но Николай не курил и всё из-за сердца уже давно, так же как и не пил.
-А тебя как зовут, меня Николаем – спросил он его и подал ему руку, тот обтёр свою ветошью и, крепко пожав, отрекомендовавшись Павлом.
Сели они рядом, Павел закурил и стал не навязчиво и просто, спрашивать, откуда приехал, зачем и есть ли родня, впрочем, какая родня могла быть здесь у солдата.
На что Николай ответил, что тоска заела, снится всё это и сколь годов уже и помирать может скоро, вот собрался и приехал, а сам из Сибири, на что тот сказал, что его отец тоже оттуда родом был.
-А части-то вашей нет уже давно, перевели куда-то, а её как у нас делается, растащили, смотреть страшно, сам съездишь и посмотришь, жуть одна, как воевали там вроде – грустно проговорил новый знакомый.
Стало так нехорошо, заныло сердце и, снова полез он в карман за нитроглицерином, Павел с жалостью посмотрел на него и покаялся, что, не подумав булькнул про разор тот, да и откуда знал, что у него такое сердце.
Немного отдышавшись, Николай спросил – а такси-то есть у вас тут и гостиница где, я позабыл уже всё здесь, да и не знал по правде, если сказать.
-Есть, есть, а как же, теперь везде это есть, не как раньше, и такси, пожалуйста тебе, и ночёвка, башляй только их, давай я вызову тебе машину, что вызвать?
-Нет, запишем номер, я потом вызову, похожу ещё тут немного – тот пожал плечами и стал диктовать, как-то странно поглядывая на него.
-Ты чего глядишь-то, родню признал никак, что ли – усмехнулся Николай, тот задумчиво продолжал смотреть и, помолчав, сказал.
-Походишь ты на одного знакомого, маленький я ещё был и плохо помню, а может, и ошибаюсь, да, скорее всего, ошибаюсь, ну ладно, я пошёл на обед, может и ты со мной, тут недалеко?
Но Николай отказался, не желая обидеть нового знакомого и который был видимо не плохим малым, сказав, что подкрепился, перед тем как выходить здесь, хотя и не ел, не хотелось пока, находясь под впечатлениями от приезда.
Вышел снова на перрон, народ сновал туда-сюда, подошёл к переезду со шлагбаумом и, тут вспомнилось всё ясно и отчётливо, как наяву увидел он себя молодым, здоровым и отчасти, даже и красивым.
Облокотился на штакетник, вспоминая прошлое, видел Люду, уезжающую в Венгрию с мужем, капитаном Самойловым и себя, сидящим в ЗИСе и глядя на неё через стекло, подавляя в себе злость, любовь и слёзы, ненависть и жалость к ней, дурочке.
Где она теперь, СССР лопнул как мыльный пузырь, в Венгрии нет наших вояк и, если не уехали раньше, то их турнули оттуда давным-давно.
Вздохнул и, вытащив мобильник, стал вызывать такси, на удивление, машина подскочила буквально через минуту и шофер, молодой парнишка, открыв багажник, сунул туда чемодан.
-Куда изволите доставить вас – был он с юмором — в ресторан, гостиницу или достопримечательности показать сего славного поселения?
-Не рассуждай, в часть давай поехали, посмотреть хочу, я там служил в семидесятых годах срочную.
-В какую — тут в посёлке или на аэродром – спросил он – и что там делать, разбомблённые они обе, одни развалины.
-Езжай в ту, что за переездом какая, на аэродром позже заглянем, может завтра — в его планах было пожить здесь, как получится, может день или три…
Водитель охотно рассказывал, как уезжали воины, продавали всё что можно, запчасти, продукты, всё и вся, как перед концом света, многие поживились на этом разбое, Николаю было чудно — это что же, как колхозы растащили, выходит.
-Так и было, последние, как свалили и начался грабёж, милиция не могла ничего сделать, а может и скорее всего, что была в доле с ними, там не на один десяток, дядя, а то и сотню миллионов рублей утащили.
-А в госпитале, ты знаешь, новое оборудование не поставили, и валялось оно возле забора, рентген и ещё что-то, не знаю, но много ящиков разбитых было, так и растащили и кто попало – и он заматерился.
Подъезжая, Николай издали увидел водонапорную башню, стоявшую напротив военторга, но вместо привычного здания штаба, обнаружил одни голые стены и раззявленные проёмы окон, внутри, вероятно тоже как Мамай прошел, дизельной, что стояла раньше рядом с ним, вообще не было.
Такой же разбитый КПП, не было забора, составленного из пластин с углублениями — такие служили взлётно-посадочными полосами на аэродромах и также не было ворот, где схватился он с Самойловым.
-Да, воистину как война прошла здесь – горестно протянул он, облокотившись на машину, шофер сидел внутри, не выходя и, ожидая, куда ещё поедут, Николай ему предложил хорошую сумму, чтобы он его повозил не торопясь и тот был доволен таким заказчиком.
-Побудь здесь, я похожу пешком – и пошел к месту, где, когда-то стояла их казарма, нашёл просто по наитию, тоже один фундамент, но не от неё, в кучах битых кирпичей.
Старую деревянную казарму их роты, как сказал тот же таксист, снесли давно и построили пятиэтажные, но не устояли и они в борьбе с разбойниками, всё сломали и вывезли что можно, новые русские.
А если попросту – то обыкновенные негодяи, пользуясь онемением, а где-то и в смычке с властью и, при полном безмолвствии, так называемого «народа», который также усердно и не покладая рук, пёр отсюда всё что можно.
Постоял молча и печально как у могилы неизвестного солдата, случайно найденной в лесу глухом, тоже запущенной и забытой, напоминающей о нём только ржавой звездой на тумбочке, с уже выцветшей и нечитаемой надписью и ушедшей в небытие, в прах памяти нашей.
Так и здесь было, не напоминало ничто, что здесь жизнь была солдатская, кроме покосившегося плаката и какой он помнил тоже – смотри в своём письме случайно, не разболтай военной тайны — не понадобился он видимо никому.
Подошёл, пробрался вернее, ориентировочно к тому месту, где стояла ротная курилка, вспоминая сослуживцев и командиров, вздохнул снова и пошёл в автопарк.
Губа стояла так же, без крыши, окон и дверей, решётки и те выломали «добрые» люди — на металлолом, наверное, Николай не мог пройти мимо столь памятного места и зашёл в здание.
Пришло на ум так ясно и свежо, когда подошёл он к «нолёвке», сколько же её помнят, как и он, мучившихся здесь ещё пацанов — ребятишек, но кару несли они как мужики взрослые, никто не дал им скидку на молодость и дурь несмышлёнышей.
Вода так и стояла в ней, подняв голову, увидел дыру в потолке, кто её пробил и зачем, было неясно, но вода не пахла хлоркой и мочой, позеленела, и несло от неё затхлостью.
Была пустыня, ничего не напоминало о той жизни, дикое поле и только здания КТП и пожарного депо, высились среди этого погоста, да бетонные колонны стояночных боксов.
Не могли их разобрать, не осилили гады – монолитные они были, как и маслогрейка, в которой они грелись зимой и, бывало, ночевали там, откуда их гонял зампотех части, добродушный майор — белорус Юскевич.
Посмотрел на угол её, шрам так и остался от КУНГА его машины, как-то сдавая задом на первом году ещё, разинул варежку и ударил её, отлетела штукатурка и будка помялась немного, но ничего не заметили.
Сел на обломок бетонного блока и чуть не заплакал, не так он представлял приезд свой сюда, не так.
А что покажет он военный билет на КПП, сообщат начальству и его как почётного старого солдата, проведут по части, покормят в столовой и не из-за того, что есть негде — памяти ради, в которой он ел два года и возможно разрешат переночевать в казарме с солдатами.
Но, увы, не сбылись мечты Наполеона, было горько и противно, не любил он власть советскую и армию не особо чтил и было за что, а вот с этим не мог смириться, нельзя такое делать и с ужасом не мог осознать и спрашивал себя – куда власть-то смотрела, или правда она теперь ещё более вражеская.
Колхозы разбили, заводы тоже, но армию-то зачем, кому она помешала, да где же мы жить-то хорошо и богато будем, если строим и гробим, строим и опять гробим, работаем и всё впустую, неужели до сих пор правители у нас идиоты.
Раздаём всем «друзьям» и, которые готовы нож воткнуть в спину, оставляем им всё за границей, с барского плеча кидаем, не мог он понять, не доходило до него, доходило, конечно, но сейчас… ужас и только.
Видел он по интернету сонмы танков, машин и пушек, всё брошенное, но это было далеко и не так пугало, как сейчас и здесь, страшно, волосы шевелились от этого, как спится тем негодяям, что утворили такое.
Заглотил он снова таблетку и, поднявшись, пошёл к машине, прощаясь навек теперь уже с ней, где прожил свои два года.
Поднявшийся из ниоткуда ветер, завывал в пустых и страшных глазницах окон и гулял по обломкам, поднимая пыль с нехоженых дорожек, шевеля листву и шумя ей, на выросших за это время громадных деревьях, было не по себе, если не сказать, что страшно и впрямь как на незнакомом кладбище.
-Ну, куда ещё попрём – спросил проснувшийся водила – на аэродром или куда ещё, говорите.
-Нет, парень, вези меня в гостиницу, устал я сильно от такого зрелища, пил, если бы я, то нажрался бы сейчас до чертиков, от такого свидания, поехали, давай и в магазин заедем, поесть взять надо чего-нибудь.
Номер оказался уютный и опрятный, дежурная проводила его и, открыв дверь, показала ему всё, да и что всё собственно, всё было как обычно и везде и, попрощавшись, ушла.
Сняв туфли и куртку, упал он на кровать, голова гудела, то ли давление подскочило, сам не знал почему, но понимал – от нервов это, переживаний и увиденного ужаса.
-Идти, не идти – раздумывал мучительно он, и сходить хотелось и знал, что нет там никого, дядя Гоша с тётей Ниной умерли, вероятно, сколько лет-то прошло, тогда в годах были уже, Люда тоже там не живет, а Пашку не найдёшь.
Да и зачем она ему, но всё равно тянуло, он и поехал сюда в основном только из-за неё, понимая, что её возможно и нет, здесь.
Не желая что-то вернуть и повторить, нет, просто память влекла его туда и возможно, так и не перегоревшая к ней любовь, в которой он временами не сознавался даже себе.
-Ладно, схожу – как бы с неохотой, но сам торопливо натягивая куртку и обуваясь, засобирался он, замкнул дверь и вышел из гостиницы.
Вначале он растерялся и позабыл как бы дорогу, но потом потихоньку вспомнил и пошёл, с трудом, но узнавая знакомые места и, шёл всё увереннее и быстрее, торопясь как, чувствуя, зная, что его там ждут.
Вот и знакомый до боли переулок и дом Базаровых видно уже из-за соседских заборов и тополей, остановился он, сердце стучало как никогда, было как вроде вчера и, подойдя к их дому, показалось ему, что выскочит Люда, повиснет на шее, целуя его, обнимет дядя Гоша, полюбил какого Николай как отца своего.
Улыбающаяся тётя Нина и бегающий в пилотке, принесённой им Пашка, как это было давно, нереально как бы теперь и, насмелившись, он шагнул в переулок.
Дом так и стоял на том же месте, но никто не бросился на шею ему и, только на лавочке сидела женщина, увидев его, поднесла ладонь козырьком к глазам, смотрела на него, как бы ожидая подошедшего, зная, что он придёт.
Она поднялась и в ней, Николай сразу и безошибочно признал Людмилу.
Подойдя, стоял и смотрел на неё, она изменилась также как и он, но не подурнела и выглядела хорошо, лицо было пусть и не без морщин, но свежее и не запитое, она молчала и тоже смотрела и вдруг охнув, повалилась, он успел подхватить её и посадил на лавочку.
Обхватила его руками она, целуя и плача, только говоря – я знала, верила, что ты приедешь, прости меня Коленька милый, прости.
Повеяло на него прошлым и, опустив голову, он тоже заплакал — ведь он любил её стерву всю жизнь.
Мучился, вспоминал и проклинал, бывало, но всё равно любил и, если бы она позвала, то убежал бы к ней, теперь нет, прошла, притупилась боль с годами и куда сейчас, от жены, детей и внуков.
Сидели они обнявшись как и много лет назад, но того, давно прошедшего, потерянного счастья не испытывали своими поизносившимися порядком душами, просто сидели и молчали, не зная о чём разговаривать, не было чувства любви, одно разочарование и боль.
Стало темнеть, они не двигались, продлевая миг прошедшей и теперь не вернуть жизни какой, запоминая его и зная, что больше они не встретятся и умрёт то, о чём думалось столько лет, мечталось и вспоминалось, останется тоска, ей одиночество и опять же боль, никогда не утихающая боль раскаяния и потерь…
-Пойдём в дом, Коля, ты, наверное, есть хочешь, темно уже – проговорила она, поднимаясь и увлекая его за собой в калитку.
Слёзы снова навернулись у него на глазах, войдя в ограду, вспомнил этих добрых людей и, нет каких вероятно уже, он ещё не спросил, она не сказала.
Всё было так же, как и много лет назад и казалось, что сейчас выйдут гостеприимные хозяева, которых он любил, зашлось вновь его сердце, и опёрся он о столбик крыльца, обнял его, боль заполняла его всего, стало трудно дышать и сел на ступеньки, сидел на каких сколько раз.
Достал кое-как пилюли, положил под язык и, закрыв глаза, сидел в изнеможении, за сегодняшний день ему досталось как за половину жизни и всё негативное и безрадостное и, думая – зачем я пришёл сюда, ведь всё прошло давно, но в душе сопротивлялся этому – нет, не зря…
Людмила стояла, по-старушечьи скрестив на груди руки и молча глядела, потом спросила – ну как, полегче стало и, увидев, как он качнул головой, сказала – пойду, поставлю чайник.
Загремела она посудой, боль понемногу отступала, и перед глазами вставали картины прошлого, казавшиеся сейчас сном, счастливым сном, самых лучших, как он сейчас понял, своих лет, вспомнил, как испугался тогда Зайцева и спрятался за баню, улыбнулся ещё через силу и, поднявшись, зашёл в сени.
Было в них как на станции, ничего не напоминало того времени и людей, живших когда-то здесь и всё не мог спросить про родителей, страшно было узнать что их нет, как и его мамы и отца.
Сел он на то место, в первый раз, когда привёл его сюда дядя Гоша, и показалось, что снова как будто бы сейчас зайдут они, но нет, никого и снова слёзы навернулись, опустил он голову и, не стесняясь, заплакал.
Сколько он их вспоминал, став старше и начав понимать больше в этой нашей жизни, до него дошло, какой же несчастный был Георгий Исаевич, как он жил с такой болью и таким грузом презрения к нему, но не иссобачился как окружающие его и, находя отдушину только в семье и иногда, в выпивке, спасала она только ненадолго его.
Налила она чаю, на столе было собрано, вроде и вправду ждали его и, как бы почуяв вопрос этот, проговорила она грустно.
-Я поняла всё, какой он и жизнь, каковая будет у меня, когда он звонить взялся и тебя посадили на губу — он грустно улыбнулся, вспомнив, что он там простоял и просидел на корточках, не на лавке.
-Иди и выпускай его или я не поеду с тобой, рассказывать я ему ничего не стала, он сам догадался обо всём, пошёл и написал рапорт, что по недоразумению всё вышло, бросить его хотела, но побоялась, что ты меня не примешь.
– Ждала я тебя, всегда ждала Коля, как он погиб, и дошло, что я наделала с тобой и с собой и не потому, что одна осталась, я и при нём страдала и мучилась – и опять она подпёрла кулачком голову, скорбно глядя на него.
Он не насмеливался спросить, страшно было узнавать и в неведении как бы легче жилось – он знал это, но всё-таки спросил.
-А как дядя Гоша, тётя Нина, Люда, где они – зная, что она ответит ему, но надеясь, что будет не так, лучше и вздохнёт он облегчённо.
-Умерли, Коленька, сначала мама, а через полгода и папа, девять лет прошло уже, если завтра здесь будешь, то съездим на кладбище, Паша нас свозит туда, он армию отслужил на Камчатке и вернулся домой.
-А что про меня не спрашиваешь, как жила и где, и здесь я снова почему – и, не дожидаясь вопроса, продолжила.
-Увез меня муж в Венгрию, ты знаешь, и жили мы там пять лет, потом снова в союз перевели его, в Белоруссию, и там, на учениях он погиб, придавило понтоном, так что уже вот, сколько лет я вдова – опустила она голову и теребила кофту, перебирая её дрожащими руками.
-А как умерла мама, я переехала сюда с детьми, потом папу похоронили и всё, осталась снова я здесь, дети выросли, разъехались кто куда, мы с Пашей и доживаем на родине, он недалеко живёт отсюда.
Хотела она ещё спросить и не решалась, видно было по её измученному лицу, откладывая на потом, но терзалась и виновато глядела на него и, думая – а вдруг это сон, и вдруг не успею и эта возможность, будет первой и последней.
В душе надеясь, что и он одинок и приехал только к ней, снова они будут вместе, сколько она проплакала слёз, вспоминая его, сколь передумала, кляня себя, погнавшись за призрачным счастьем и не любимым мужем.
Дав себе обет, после смерти Самойлова, что не будет жить ни с кем кроме него теперь, потеряв его и вдруг видя сидящего теперь перед ней, увидеть какого ей посчастливилось сейчас и, насмелившись, спросила.
-А ты-то как Коля живёшь – с замиранием сердца ждала она волнующий ответ, он помолчал и ответил, что всё у него хорошо, хорошая жена и двое детей, трое внуков.
Проработал шофером всё время и сейчас на пенсии – где он живёт, там рано её дают, так что всё у него нормально, и ему стало жалко её, по её сникшему виду и опущенной голове, жалко опять же до подступаемых и непрошенных слёз, обнял он её, прижал к себе и сидел молча.
Стукнула калитка, кто-то прошёл мимо окна, отворилась дверь и, вошёл тот мужик, с каким Николай разговаривал в водонапорной башне, они так и сидели, обнявшись, не шелохнулись даже, вошедший воскликнул.
– А я тебя вспомнил недавно вот, целый день мучился, где я его видел, где, а ведь ты Коля – солдат и пошёл сестре сказать, завтра думал, найдём тебя – и радостно тряс его за плечо.
А Николай не смог его признать, детские черты, помнил какие он, расплылись, приобрели взрослое выражение, и его было не узнать, да и лет, сколько прошло, не удивительно…
Открыл Павел шкаф и бережно достал пилотку, его пилотку, которую он подарил ему много лет назад.
Подал ему, спросив – помнишь пилотку эту, сберёг я её, папка вернее — открыл Николай её заворот, узнал почерк свой и фамилию прочитал, вытравленную хлоркой внутри.
Люда открыла бутылку, Паша сел с ними и оживил их, разговаривая обо всём и, так просидели они за полночь.
-Ну ладно, пошёл я, завтра поедем на кладбище, попроведаешь своего друга, Коля он сильно тебя любил, ты, где ночевать-то будешь?
-Да где, тут и ночуй, места много, положит где-нибудь – ответил он сам себе, даже не намекая и не скабрезничая по поводу того, что они остаются вдвоём и спали раньше, бывало вместе.
Убрала она посуду, Николай сидел на крылечке, было тихо, лишь шум поездов, шли которые и шли постоянно, да гудки маневровых тепловозов нарушали тишину, было ему хорошо, как раньше вроде, но к ней опять же, как тогда, совсем не тянуло.
И не в том даже дело, что он изменит своей жене, их – измен у него хватало как и всех мужиков, нет, тут было другое, не то чтобы брезгливость, а от того что он, считавший себя не право а первообладателем её, был кинут.
Чувствовал он себя сейчас оскорблённым и униженным, хотя в мыслях много раз представлял себе это, теперь же он осознал это с нестерпимым стыдом для себя и подумалось – зачем я припёрся сюда, за каким хером, спросить?
Вышла она и села, но, не прижимаясь к нему, может, понимала его состояние, его прозрение, сидели и молчали, потом он проговорил – ну что, Людмила, звонить буду, такси вызову и в гостиницу поеду.
Она не обмолвилась словом, видимо поняла, что всё окончательно и возврата нет к прошлому, обняв его, заплакала и потом нерешительно спросила.
– Может, останешься, Коля – но тот мягко отстранился и стал вызывать такси, спросив у неё на всякий случай адрес, сомневаясь в своей памяти.
Немного погодя подъехал машина, вышли они за калитку и, Людмила обвила его руками, плача и пытаясь поцеловать в губы как раньше и не отпуская его.
В силу своей хотя и не особой, но порядочности и природной жалости, у него мелькнули предательские мысли остаться, но разум победил – зачем, к чему это тебе?
-А ты дядя не промах, видно – улыбаясь в темноте, так показалось Николаю, завистливо проговорил шофер, он оказался тем же парнем – части, понимаешь ли, нет, а подруги остались от службы, да такие, что до сих пор помнят и плачут.
Ничего не ответил он ему, было грустно и тяжело, ещё одна нить, чуть живая и скрепляла какая его со своим прошлым, памятью и жил какой он все эти годы, была порвана, как материнская пуповина.
Только перегрыз он её теперь сам, нет ничего у него сейчас, чтобы связывало его с этим краем, где был у него настоящий, хотя и не по годам друг и первая и как ему казалось, такая же настоящая, до гроба любовь…
Утром болела голова, как вроде с похмелья, он очень хорошо помнил первопричины её, много лет «боролся» с ними, но так и не поборол, она его подмяла, и он отступился от неё, раз и навсегда, наверное.
Вскоре позвонил Паша, он дал вчера ему свой номер телефона – давай Коля собирайся, мы сейчас за тобой подъедем, выходи на улицу.
В такси сидели кроме него, молчаливая Людмила и жена Павла – Наталья, так он представил её, симпатичная женщина, с живым и любознательным взглядом, сразу же вступившая с ним в разговоры.
-Я бы Коля сам поехал, у нас машина – японка, но боюсь, я ведь выпью там – и он показал на лежащую в пакете бутылку – и черти эти как из задницы выпадут, так что пусть везут.
Заехали в ларёк, Николай взял два венка, они тоже купили и продолжили путь к кладбищу, оказалось какое рядом, он и не знал раньше его.
Было оно старое и заросшее, как и во множестве российских посёлков, с покосившимися крестами и дырявым забором, как вся наша жизнь неустроенная — на авось и как-нибудь, здесь также не наблюдалось степенности и долговременности, та же жизненная суета, бардак и снова и лишь бы как-нибудь.
Родители лежали рядом, в одной оградке и у обоих стояли кресты, Павел, сели, когда и, выпив, рассказал, что когда умер дядя Гоша, приехали из военкомата, порывались как вроде бы, поставить памятник ему.
-Но папка ещё живой и в памяти наказал – Пашка, помру когда, не подпускай этих пидарасов и близко даже, они мне за всю жизнь надоели твари поганые, теперь хоть отвяжусь от них, поставь крест, хотя я и не шибко верующий, но это лучше будет, чем тумбочка с их блядской звездой, понял?
Смотрел Николай на них, фотографии были видимо того возраста, может чуть постарше, когда он их знал и снова слёзы, снова они потекли, сколько он их вылил за вчера и сегодня, и откуда они берутся, плакал глядя на них, в душе творя молитву.
-Вспоминал папка тебя постоянно и материл её – кивнул он на сестру, рассматривающую чью-то фотографию на памятнике, отошедшую поодаль от них и сидящих на лавочке в оградке.
-Шалашовкой, блядиной обзывал, а что толку-то и не простил он её за тебя, до самой смерти своей он помнил, пьяный плакал и всё ждал, может, приедешь ты – и сам Павел смахнул слезу.
Он помянул родителей, Люда с женой не пили, пригубили и всё, Николай тоже не пил и он докончил её один, но держался молодцом, только курил не переставая.
-Вот видишь, Коля, как получилось-то, какое горе они со своим Самойловым наделали нам, наглец он был покойник, да ты его знал получше меня, я то кого ещё, пацан был тогда и прав ты, молодец, что не остался ночевать у неё, марать себя – и брезгливо сплюнул в сторону.
Вспомнилось Николаю всё снова и ясно, что заходили желваки и, посмотрев на неё, ему вдруг не стало жаль её, просто не жаль, все, что он думал и размышлял годами, мечтая встретиться с ней, рухнуло и дошло до него, что закономерность это.
Промысел Божий и расплата ей за предательство и его унижения, растоптанную ими с капитаном любовь и многолетние муки, нет, это не было злорадством и торжеством, сидел он грустный, но стало ему легко как никогда и ничто теперь не угнетало, он был свободен.