Сегодня мне опять приснилась Танька. Танька-дурочка из моего детства. Она стояла в застиранном платье цвета уставшего солнца посреди детской площадки нашего уютного двора возле покосившихся каруселей и улыбалась мне. В руках у неё был небольшой малиновый мячик с двумя голубыми полосками. Потом она растворилась в бледно голубой дымке, оставив сладко-горькое послевкусие.
Таньку в нашем провинциальном уральском городке знал каждый третий. Жила она с матерью в однокомнатной квартире по соседству с нами – на одной площадке. Дом наш был самый большой в микрорайоне – пятиэтажный, восьмиподъездный. Народу проживало в нем словно муравьев в муравейнике. Возле каждого подъезда лавочка. На ней всегда восседали бабульки — «смотрящие» в платочках. Про нас, детей, они знали все. Тогда в семидесятых, восьмидесятых в каждой семье было по два, а то и по три ребенка. Жизнь советских детей протекала во дворах. Мы прыгали в неровно начерченные мелом «классики», пытаясь не попасть банкой из-под гуталина или гэдээровского крема с насыпанным песком на черту. Попал – все! Остаешься на «второй год». Прыгали в «резиночки», выходили всем двором играть в казаки-разбойники, в «наших» и «немцев», зарывали в таинственным местах «секретики», ловили майских жуков и сажали их в спичечные коробки, отчего те впадали в коматозное состояние. Зимой с оголтелым гиканьем (сейчас это называется драйвом) неслись на деревянной доске с ледяной горки, катались на коньках, разбивая носы в кровь, делали в снегу «бабочек», лепили снеговиков, снежных баб и их детей. Войдя в роль, сами становились похожими на детей снежной бабы. Играли месяцами и зимой, и летом. Мы сами формировали и заполняли свой день. Без участия взрослых. Им было не до нас. Они строили светлое будущее. Приходилось учиться на своих ошибках – взаимоотношения, микроклимат в коллективе, разборки и даже драки.
Танька была старше меня на два года. Её мать, Екатерина Семеновна, в народе Катька-бульдозер, родила её, как говаривали взрослые, «в девках» – нагуляла. «Девке» было тогда почти сорок. Она была некрасивая с мелкими, словно бусинками, глазами, большим ртом и рыхлым носом. Фигура её больше напоминала фигуру сумаиста: маленькая голова с жидким хвостиком сразу перерастала в мощные плечи и руки, плечи – в округлый живот. Все это уверенно держалось на сильных коротких ногах. Она работала уборщицей в школе за семьдесят рублей в месяц и хотела простого бабьего счастья. Счастье родилось умственно отсталым. В медицине это называется «олигофрения», в народе – «дебилка», «идиотка», «психичка» или просто — «дурочка». «Танька – дура, в лес подула, шишки ела, обалдела! Танька-дура, Танька-дура: нос картошкой, губы плошкой!» – стройным хором дразнили дворовые дети, строя немыслимые рожицы, изображали её походку, речь и манеры. Все это сдабривалось громким смехом. Я старалась не участвовать в этой травле, но и поперек толпы не шла – не хотела быть белой вороной. В советском прошлом не принято и неудобно было быть против всех, и даже опасно. «Один за всех, все за одного» иногда означало все против одного. Все были против Таньки. И я. Как все. Хотя и Таньку, и Катю мне было жалко.
Жили они тихо и бедно. Из мебели в квартире были изношенный временем малиновый диван с проплешинами и ободранными углами, кровать с железными спинками-прутьями и панцирной сеткой да круглый стол, покрытый цветастой клеенкой. На облупившемся деревянном полу вдоль комнаты лежал домотканый пестрый половик, на стене — тонкий маленький коврик с оленями. Несмотря на чистоту и аккуратность, в квартире пахло Танькиной болезнью. Химический запах лекарств смешивался со специфическим запахом мочи. Мама брала меня с собой всякий раз, когда приносила Кате овощи и фрукты с нашего сада. Пока взрослые разговаривали, я сдавала Таньке технику чтения – читала сказки, рассказы, декламировала стихи наизусть. В девять лет у меня были свои планы на жизнь – быть лучшей ученицей в классе и стать актрисой, причем, тоже лучшей. И мне казалось, что Танька слушала и понимала. Кроме мамы она была единственным моим зрителем. Но мама только улыбалась моим мечтам, а Танька в меня верила. Она садилась за стол прямо напротив меня, неизменно прижимая к животу небольшой малиновый мяч с двумя голубыми полосками.
В моменты кульминации она эмоционально запрокидывала голову, протягивая к потолку руки с мячом, и ухала словно филин: «у-ху!», «у-ху!». Иногда в её косоглазом взгляде было что-то собачье – скулящее и безысходное. В эти мгновения она медленно опускала голову на мяч и тихо подвывала мокрыми толстыми губами: «а-у», «а-у». На кухне в унисон ей причитала Катя:
— Я, Галина Сергеевна, Бога молю, чтобы терпения дал, чтоб не оставил нас с Танечкой. Страшно подумать, что с ней будет, если меня не станет. Иногда во сне так сердце замирает, что и не бьется совсем. Вскрикну вдруг, проснусь, задышу, прислушаюсь. Нет, живу пока. На Танечку взгляну, а она не спит, глаза раскроет, руки потянет: «Ама, ама! Ни нада, ни нада!». Господь слышит её и еще сил мне дает на этот день. Знает, видно, никому она здесь, кроме меня и не нужна.
Я стояла у дверей комнаты и слушала Катино бесконечное горе, а Танька била руками по мячу и кричала: «Ще! Ще!»
Однажды я спросила маму:
— Мам, а разве Бог есть?
Мама напряженно посмотрела на меня:
— Почему ты спрашиваешь? Нет, Бога нет. Его придумали древние люди, потому что не могли объяснить многие физические явления. А сейчас наука все объяснила. Вы ведь проходили в школе. Забыла?
— Тогда почему ты не расскажешь об этом Кате? Зачем она молится? Кому? Если Бога нет? И почему наука не может вылечить Таньку? Наука ведь все знает.
Мама смутилась и нахмурила лоб:
Иркин, воробыш, ты задаешь недетские вопросы. Это все очень сложно. Наука, конечно, еще не может объяснить всего. Она все время развивается.
— А когда она разовьется? Когда сможет вылечить Таньку? Когда Танька состарится и умрет? И вообще, почему Танька такая родилась? – я заглянула маме в глаза.
— Природа дала сбой, — неуверенно ответила мама.
— Почему?
— Я не знаю, Иркин, — мама выбросила белый флаг.
Больше мы никогда не возвращались к этому разговору. Но одно я поняла уже тогда, как бы наука не развивалась, а океан непознанного, неизведанного, непостижимого будет существовать бесконечно.
С каждым годом Таньку я навещала все меньше. У меня поменялись планы на жизнь: я уже не хотела быть лучшей, не хотела быть актрисой. Детская мечта кончилась. Я опустила занавес. Зрители мне больше не нужны. Я взрослела, приспосабливалась к жизни. Во мне крепло равнодушие и цинизм.
В тот июльский день было жарко. Утомленный градусник за окном показывал тридцать четыре в тени. Раскаленный шар солнца неподвижно висел в чистой лазури неба. Слабый ветер обжигал. Расплавленный воздух был похож на пленку, сквозь которую изображение слегка искажались и медленно плыли. Деревья, трава, цветы устало дремали под пылающими лучами солнца. Люди двигались лениво, как бы нехотя, поминутно вытирая блестящие от пота лица и шеи. И только мы, дети, были рады жаре. Жара на Урале могла закончиться внезапно, с очередным дождем. Лето в этот день было похоже на настоящее, южное, почти как в Сочи, а не на средне уральское, умеренно континентальное и неустойчивое.
Я и сестры-близнецы Пахомовы, Желька и Женька, сидели на скамейке возле подъезда в тени раскидистой старой яблони, вдыхали сладкий аромат липы, смешанный с благовонием мяты, ромашки и сухой травы, и вели «светскую» беседу. Точнее, беседу вели Желька и я, а Женька читала книгу. Она читала всегда и везде: дома, в школе, на улице, в автобусе, в магазине. Кажется, Женька родилась с книгой, как с необходимым для жизни органом. Росла Женька, росла и книга. Её прелестная головка вмещала в себя всю Ленинскую библиотеку.
Желька( Анжелика) явилась на свет на десять минут раньше сестры смазливой и вольной. В свои тринадцать она, в отличие от меня, больше напоминающую недокормленного суслика, была похожа на распускающийся бутон прекрасного цветка. Через шифоновую блузку на месте грудей просвечивали два волнующих бугорка. Бедра округлились и стали шире выточенной талии. Во взгляде появилась томная женственность. Пухлые губки складывались в легкую печаль. На неё обращали внимание и наши одноклассники, и мальчики постарше. Желька, конечно, предпочитала великовозрастных.
Разговоры в тот день были о них, о мальчиках, ибо мы решительно входили в пубертатный период жизни. Нам казалось, мы говорим о любви, хотя и не представляли, что это такое.
Наше пустословие Женька разбавляла «наукой». Рассказывала о Древней Греции. Рассказывала легко и увлекательно, как Елена Андреевна, наша литераторша. Впоследствии Женька станет обычным бухгалтером в обычном Управлении культуры.
Болтовня неожиданно прервалась продолжительным скрипом двери подъезда. Сначала из-за двери показался малиновый мячик с двумя голубыми полосками, затем Танька, высокая, крепкая, в выцветшем желто-оранжевом платье, чуть выше колена, бережно прижимавшая мячик к своей груди, словно дитя. Густые ореховые волосы были аккуратно собраны в тугой конский хвост. Она повернулась в нашу сторону, повела косыми глазами, улыбнулась открытым ртом. Так и стояла с минуту. Затем задрала голову к небу, подняла мяч вверх и восторженно произнесла:
— Лава огу! Лава огу! Лава огу за сё!
Желька с издевкой хлопнула в ладоши:
— О! Дура вышла на прогулку! Эй, дура, ты кого там выкрикиваешь? Бога что ли? – она истерически захохотала.
Женька на секунду оторвала глаза от книги и безучастно посмотрела на Таньку-дурочку.
Я промолчала.
Танька неуклюже, по-утиному, сбежала со ступенек и встала прямо напротив Анжелики.
— Нна! – отрывисто сказала Танька, протягивая ей мяч.
— Ты на кого смотришь, дебилка? А? На кого она смотрит? – Желька посмотрела на меня, скосив глаза и широко раскрыв рот, и зашлась в безумном смехе, запрокинув голову назад. Танькины бегающие косые глаза смотрели везде одновременно: и на сестер, и на меня, на старую яблоню, в какую-то даль, на соседского орущего под балконом кота и еще невесть знает куда.
— Тань, ты иди на карусель, покачайся, пока малышня не набежала, — я попыталась свести на нет глумление над беззащитной. Но Танька настойчиво и благодушно предлагала свою любимую игрушку Жельке:
— Нна! Нна ящик!
— Ящик! — Жельку перегнуло пополам. – На фиг мне твой сраный «ящик»? Танька, а ты срешься? А? Но ссышься уж точно, — она уронила голову на мое плечо и содрогнулась всем телом, захлебываясь злым хохотом.
— Да хватит тебе! — занервничала я.
— Нельзя смеяться над убогими, — не отрываясь от чтива, Женька как будто подытожила очередную главу, шумно переворачивая страницу.
— Ты еще скажи «грешно»! Монашка, блин, – Анжелика шумно выдохнула из себя очередную порцию гогота. – Танька, запарила ты меня! Пошла вон, дура! – Она вдруг резко, с каким-то даже остервенением выбила ногой мяч из рук Таньки.
Мяч, стремительно вращаясь, взлетел ввысь, бешено закрутились голубые полоски. Через мгновение гулко ударился об асфальт и бодро запрыгал по тротуару.
— У-у-у! Ящиик! – съежив лицо от яркого солнца, пропела Танька и косолапо, большими шагами побежала ловить мяч.
Зеленая «семерка» появилась на тротуаре неожиданно. Тягучий визг тормозом отчетливо пронзил моё сознание. Я безголосо крикнула: «Мама!». Слышала тяжелое дыхание Жельки за спиной. Из остановившейся «семерки» вывалился красный как кумач дядя Коля, сосед из второго подъезда, и стал орать забористым матом:
— Дура, мать её! Имбицилка! Понарожают недоделанных, итит твою! Чуть сердце не выпало, итит! – дядя Коля беспорядочно махал руками в сторону бежавшей за мячом Таньки и нервно ходил вокруг капота машины. Потом тяжело опустился на водительское кресло, рывком захлопнул дверь и резко рванул с места. Из открытого окна его машины сыпались проклятия, возмущения и матерный лай.
— Точно, блин! Понарожают уродов вот таких! Нормальным людям жить мешают! Щас ,блин, дядя Коля в тюрягу из-за неё залетел бы лет на семь! – Желька смачно сплюнула на асфальт. –Чё, Катька её сразу в дурку не сдала? Да и вообще, на фиг они такие нужны? Только государству обуза. Таких недоделанных сразу усыплять надо!
— Ну, да! Дура, она дура и есть. Дура – это диагноз безнадежный, — флегматично изрекла Женька.
Я стиснула зубы и бросила злые глаза в сестер. Ярость из живота хлынула прямо в мозг:
— Это у вас диагноз безнадежный! Это вас усыпить надо! Сами вы дуры! – я вскочила со скамейки и помчалась к Таньке.
Она стояла возле карусели абсолютно счастливая и ловила сморщенным лицом яркое солнце.
Увидев меня, закивала добрым открытым ртом. Протянула мячик и весело рапортовала:
— Ящик ааймала! Ящик ааймала! Нна!
— Молодец, Таня. Хорошая Таня! Красивая Таня! – приговаривала я, взяв у неё мяч, настойчиво потянула за руку, уводя за собой.
Танька засеменила мелкими шажками, как гейша.
— Пойдем, Таня, пойдем. Мы им еще покажем кузькину мать, — подгоняла я возбужденно.
— Кискя ать, киська ать! Х-х-х! – повторяла Танька и радовалась, как блаженная.
Преодолев злополучный тротуар, мы встали напротив Жельки. Она сидела на скамейке и с усмешкой смотрела осиными глазами, нагло, будто ожидала клоунского шоу.
Я презренно смерила её взглядом.
-Танька, а ну ударь Жельку! С силой ударь. Вот сюда, – я небрежно коснулась Желькиного плеча.
Танька скривила большие влажные губы в подобии улыбки.
-Ну же! Танька давай! – не унималась я, распаляясь все больше.
Анжелика зло засмеялась. Она торжествовала. Женька оторвала взгляд от книги, шумно вздохнула и с восхищением посмотрела на сестру большими темно-синими глазами.
Я начала подталкивать Таньку к Жельке, тянуть её за руку:
— Давай! Слышишь, Танька! Ударь! Она чуть не убила тебя! Не бойся! Бей! – кричала я. Ярость поглощала меня целиком, захватывая в капкан разум и душу.
— Нни! Нейзя! Нни нада! Больна! – Танька упираясь, дрожала всем телом. Её глаза сделались влажными и беззащитными. Она заплакала. С рыданиями из неё выходили слова. Толчками, отрывисто и надрывно.
Я вдруг очнулась от злости. Выдохнула натужно.
— Тихо, тихо, Танечка. Красавица. Ну, всё, все. Больше ничего не будет, — поглаживая по спине, успокаивала её, как ребенка. – Держи мяч. Сейчас домой пойдем, да? Танюша?
Танька взяла мяч и быстро закивала, все еще всхлипывая, утирая крупные слезы по-детски, тыльной стороной ладони.
— Тише, Танечка не плачь, Ирка не возьмет твой мяч! – Желька театрально продекламировала, добивая Таньку снова и снова. – Камедь, блин! Женя, пойдем отсюда.
Сестры демонстративно встали и пересмеиваясь отчалили к своему подъезду.
Тогда я не знала, что мои слова «больше ничего не будет» окажутся пророческими.
Через три дня Танька умерла. Во сне. Тихо и безмятежно.
— Сердце не выдержало жары, — сказал врач Скорой.
— Людей оно не выдержало. У сердца ить только две болезни: сердечность и бессердечность. У Танечки нашей блаженной была сердечность. От её завсегда помирают, — уточнила баба Варя, вытирая платком печальные глаза.
Я не была на Танькиной могиле лет двадцать пять. Давным-давно я вышла замуж и уехала в новую жизнь, в новую страну. Вскоре перевезла родителей и навсегда забыла этот город.
В храме звучала спокойная тишина. Лишь умиротворенно шелестел неровный огонь свечей, оживляя иконы. Образы смотрели строго и скорбно. Я поставила свечку за упокой. Упокой, Господи, душу усопшей рабы Твоей, Татианы, и прости ей все согрешения, и даруй ей Царствие Небесное. Господи, да не было у Таньки никаких грехов. Это я погрязла в них, как в болоте. Прости меня. Я слабая и грешная. И всех нас прости, Боже. Слезы переполняли глаза и скатывались по щекам, срывались и падали на светлый плащ. Я отмывала душу. Душа становилась чище и легче. Открывала очи души, и она прозревала. Я оплакивала Таньку, свою жизнь и свою вину перед мамой, отцом, дочерью, мужем и всеми, кого приходилось обижать. Слезы печали сменились слезами благодарности. Я была благодарна Богу за то, что в моей жизни была Танька, хоть я и не прошла проверку на душевную вшивость. За то, что в моей жизни меня любили и ненавидели, обижали и прощали, ждали и выгоняли. За то, что я жива и способна научиться любить и прощать. У меня еще есть возможность исправить свою глупую жизнь.
Не забывай меня, Танька. А если я тебя забуду, ты приходи ко мне в желто-оранжевом платье с малиновым мячиком с двумя голубыми полосками.