Мы опять шли по улице, взявшись за руки. Семь километров до старой музыкальной школы и четыре, короткой дорогой, обратно.
– Весь фокус в работе дофаминовых рецепторов, – сказал он. – Окситоцин отвечает за доверие, вазопрессин – за привязанность. Он тебя обнимает, вырабатываются гормоны, и готово: ты уже говоришь и делаешь глупости. Вся твоя так называемая любовь есть чистая химия.
– А если впрыснуть какое-нибудь противоядие, чтобы было легче дышать?
– Как дойдем, я тебе настойку пиона уклоняющегося накапаю.
– Может, пора антидепрессанты?
– Обойдешься. Держи себя в руках, спасение утопающих в незамутненном разуме. И шагай веселей, на раз-два, ритмичная ходьба полезна для сердца.
Растаявшая масса под ногами к вечеру снова подмерзла, запечатлевая ненадолго следы от шин, будто кто-то примял снежно-грязное пюре гигантской вилкой. Дул холодный, совсем не апрельский ветер, ветки жиденьких деревьев, росших по обочинам, мелко и противно дрожали.
– Я во втором классе влюбился в девочку Катю. Тихий был ребенок, молчала почти все время. Однажды полдня на уроках сидела в зимней шапке. Знаешь, раньше детям часто такие шапки надевали толстые, круглые, из котика – голова в них как в шлеме космонавта. Катя маленькая, еле из-за парты видно, а сверху этот шар торчит. Такая загадочная, просто вещь в себе, мне даже в голову не пришло, что можно подойти и спросить, зачем ей шапка.
– А учительница почему не спросила?
– Не знаю. Посчитала эту деталь несущественной. Потом завхозиха зашла на перемене, говорит: «Девочка, а ты почему в шапке, у тебя ушки болят?». Катя отвечает: «Нет, я ее снять не могу». Дома кто-то из взрослых перестарался, веревочки затянул, чтобы ребенку не надуло: метель, зима.
– Развязали?
– Нет, там же почти морской узел. Посуетились, конечно, а потом все равно разрезали ножницами. Катя долго робкая была, но когда подросла, стала обычная девчонка, курить бегала за школу, красилась. Разлюбил я ее, в общем. И ты своего разлюбишь.
– Он не курит за школой. Больше не могу терпеть, сегодня же позвоню.
– Это потакание слабостям. Не смей.
– Эмоции вредно держать в себе, я читала, от этого может случиться нервная горячка и даже острый инфаркт миокарда.
– Я тебя вылечу.
– А если необратимый?
– Тогда сделаю так, чтобы не мучилась.
Кто-то совсем толстокорый, а у меня талант: могу себе наговорить любую хворь. Канал сообщения между душой и телом работает быстро и отлажено, без посредников.
Мы почти покинули цивилизацию и вышли на просторы гаражей и одного недостроя. Мне нравятся недостроенные дома. Можно помечтать, как однажды придет кто-то, побелит, покрасит, повесит отечественные занавески или импортные рольставни, с обязательной серией снимков «до» и «после». Хотя этому дому и так жилось неплохо: в нем иногда пировали местные алкоголики и проводили фотосессии концептуальные фотографы – с венецианскими масками, котами и бледными женщинами в разорванном кружевном белье.
– Давай зайдем.
– Только ненадолго, – сказал он. – У меня завтра приемный вторник.
Внутрь едва проникал свет фонарей, зато было просторно и пусто, если не считать строительного мусора и бутылок. Лестница без перил выглядела жуткой, как на картинах Эшера, и почему-то вызывала в памяти выбитые зубы.
– Все выше, и выше, и выше… Не помнишь, как там дальше?
– Я помню только про кочегаров и плотников.
Наконец отпустив его руку, я забралась наверх. Второй этаж оказался точной копией первого. Для порядка я обошла его по периметру: даже самое нелепое дело надо доводить до логического конца, иначе сформируется неправильная привычка бросать на полпути, и однажды ты непременно бросишь важное и ключевое.
На полу, под пустым оконным проемом, что-то поблескивало. Я присела: маленькая, обтянутая красной глянцевой бумагой коробочка – в таких обычно дарят на Новый год ерунду вроде брелоков и толстоногих несимпатичных ангелов.
– А знаешь, я ведь недавно встретил эту девочку в шапке, Катю, – раздалось снизу. – Только она теперь без головного убора ходит.
– И как?
– Да ничего особенного. А еще говорят, что былых возлюбленных на свете нет.
– Какая еще возлюбленная в первом классе.
Открыть или оставить? Вряд ли там динамит: не поместится. Однажды моя подруга нашла в такой же нарядной коробке, правда размером чуть побольше, основательно дохлую кошку, непонятно кем и зачем упакованную. Вероятно, предполагался жест красивой мести, заменитель черных роз или что-то вроде. Я приподняла крышечку: внутри не было ничего, кроме одинокого листка бумаги.
«Скажите ей, что я ее люблю».
И семь цифр телефонного номера. Осторожно, будто прикасаясь к горячему, я сложила бумажку пополам и спрятала в карман.
– Ты почему притихла? Спускайся вниз, мне одному скучно.
Не передумать. Все выше, и выше, и выше стремим мы полет наших птиц… Что за нелепое слово такое – «стремим»? Я знаю только «стремимся». И в каждом пропеллере дышит… Здесь не так уж часто бывают люди, в сущности, это почти лотерея, бутылка с посланием, брошенная в море, и вообще можно все списать на злую шутку, совпадение, помрачение сознания, шалость и вместо сердца пламенный мотор.
Нашарив в сумочке блокнот, я вырвала страницу с куском соседней и написала поперек печатными буквами:
«Скажите ему, что я его люблю».
И номер телефона.
Бумажку в коробочку, коробочку на пол, игла в яйце, яйцо в утке, утка в зайце. Спокойствие наших границ.
Я побежала назад, к лестнице, спотыкаясь на битом стекле и кусках штукатурки. Он все еще стоял внизу, такой значительный в пустом полутемном доме, почти призрак оперы, и пальто топорщилось как фрак.
– Зачем несешься сломя голову, погоди.
– Пойдем назад.
– Пойдем, а не побежим. Ты куда? Стой, ненормальная, упадешь, тут же мусор кругом.
Бросая ввысь свой аппарат послушный или творя невиданный полет… Разве можно бросить что-то вверх, а не вниз? Я выбежала на улицу. Творим полет.
– Догоняй!
За моей спиной слышался топот, потом противный, шуршащий звук, как будто кто-то грубо смахивал песок с деревянного стола, и увесистый «бум», который не сравнишь и не перепутаешь ни с чем.
– Твою мать, говорил же!
Я метнулась назад. Он сидел на полу, держась за щиколотку. Пальто было щедро припорошено мутно-серой цементной крошкой.
– Очень больно, да? Прости, милый, пожалуйста, пожалуйста…
Криво и быстро целуя его щеки, я заревела. В горле щекотало пылью, слезы толпились и выпрыгивали на выдохе целыми порциями.
– Скажи, что не сломал, ну скажи, я же не знаю, что теперь делать!
– Тихо. Да не реви ты, это ушиб.
– Врешь.
Морщась, он осторожно притянул меня к себе и поцеловал в лоб, точно и по центру, как припечатал.
– Глупая. Все хорошо будет. Не садись на пол, измажешься.
В детстве после слез становилось сразу легко и правильно, а теперь непонятно: вылили одну пятую стакана, а сверху снова открылся кран и по капле заполняет образовавшееся пространство, вытесняя мою личную торичеллиеву пустоту.
– Сейчас такси вызову, а до нормальных домов тут близко, дойдем. Ну, поплакали – и хватит, ты на мне разводы оставишь… Алло, девушка, можно машинку на проспект Ученых, три? Спасибо.
– Наш первый в мире пролетарский флот, – прошептала я.
– Что?
– Цитата.
… В его квартире вечная пыль и полно ненужных вещей, но мне нравится. Как говорит моя бабушка, есть куда приткнуть глаза.
– Ну ты чего скисла? Цел я, цел, до свадьбы заживет. Сейчас чайник поставим, кино будем смотреть. Покорми крыса, там в углу пакетик, только не сыпь сразу все, вредно жадничать.
Он ушел на кухню, загремел посудой: бывают люди, которые даже чайник ставят очень шумно и с вызовом, а другие, вроде меня, невесомо, легонечко, будто по секрету от всех на свете. Я подошла к клетке. Ученый крыс по имени Пауль Эрлих проснулся, завозился деловито, перебирая сухими бледно-розовыми лапками обрывки газет. От балкона по полу ощутимо тянуло сквозняком. До чего холодная и гадкая весна. Насыпав в ладонь корма, я открыла кукольную дверцу и протянула руку внутрь: крыс ел аккуратно, ища фрагменты повкуснее, отталкивая шершавые и мятые шарики гороха. На хвосте чернело пятнышко типографской краски.
– Я пока домой позвоню, ладно? – крикнула я в сторону кухни.
– Звони-звони, не спрашивай.
Давай так: если она скажет спасибо, то и он потом тоже. Радость к радости, закон парности, и у всех все будет хорошо.
Трубку взяли сразу.
– Он вас любит.
– Да я знаю, – с досадой ответил женский голос.
– Знаете? – нелогично удивилась я.
– Конечно. Он эти бумажки рассовал по всему микрорайону. Магазины, кафе, библиотека, детская поликлиника, студия боевых искусств. Ваша где нашлась?
– В строящемся доме на Ученых.
Хотелось сказать «в заброшенном», но я застеснялась: приличные люди не гуляют по заброшенным домам и уж тем более не оставляют там записок. Было слышно, как женщина нетерпеливо дышит и вот-вот наберет воздуха, чтобы попрощаться.
– И что, никаких шансов?
– Ни малейшего. Клоун бесполезный.
Выключив телефон, я скомкала листок и бросила его в клетку Пауля Эрлиха. Крыс вопросительно поднял мордочку.
Интересно, что скажут обо мне? Мнительная дурочка, мамина плакса, консервативная и нетерпимая, спец по истерикам, невкусные супы.
Свет на кухне погас. Он вернулся, неся две кружки с густо заваренным и маслянистым, как мазут, чаем. Ядовитого цвета бирки на ниточках сиротливо болтались по бокам и были похожи на ценники.
– Иди сюда, будем вырабатывать альтернативный гормон объятий.
Подбив кулаком подушку, он уселся и защелкал клавишами ноутбука.
– Опять твою дореволюционную плесень?
– Конечно.
Я забралась к нему на диван и, как обычно, подставила спину под ласковые пальцы, которые поглаживали, потом осторожно прощупывали сверху вниз позвонки и мышцы, будто чертя по памяти картинку из анатомического атласа.
– Какие у тебя, наверное, почечки маленькие, – выдохнул он мне в ухо с нежным медицинским восторгом. Тревожно пахло чем-то аптечным, больничным, пузырьком кисло-сладких витаминок, мятой перечной – а может, мне только чудится. Цепь ассоциаций.
– Стало легче?
– Я не знаю. Наверное, немножко.
– Вредная. Ты видишь, Пауль Эрлих, вот они какие – самки. Ну окситоцин-то хоть вырабатывается?
Я прижалась к нему сильнее и промолчала. По экрану ноутбука плыли титры старого черно-белого фильма про любовь, доброго и веселого.