PROZAru.com — портал русской литературы

ЧУЖОЕ ДИТЯ

Отрывок из повести «Ночная птица»)

Среди кошмара, дум и дрем
Проходит полночь по вагонам.

И. Анненский

Маратика разбудил шум встречного поезда. Вернее, проснулся он раньше, задолго до этого тяжелого, нарастающего грохота, но то были первые ростки пробуждения, мягко щекочущие дремоту, словно кто-то внутри его решил, что ему пора уже проснуться, но сам он еще вяло сопротивлялся этому пробуждению. Шум встречного разбудил его окончательно и он осторожно приоткрыл глаза. Поначалу удивился, почему все вокруг так дребезжит и ходит ходуном, какие-то матовые световые полосы косо перебегают с потолка на стены; но быстро вспомнил, что и сами они – он и дядя Рауф – едут в поезде, и что теперь ночь, и что надо просто снова заснуть и спать до утра, потому что утром всегда все встанет на места, не будет больше этих режущих глаза бликов, а грохот и тряска перестанут быть тревожными и недобрыми.

Хотя вообще-то Маратик любит поезда. Любые – и загородные электрички, и пассажирские, и даже товарняки – им с мамой как-то приходилось ехать в товарняке. Но то – днем, когда светло и шумно, можно смотреть в окна, а вокруг полно людей. А сейчас темно и вокруг ни единой души. То есть люди-то есть, те же, что были вечером, но сейчас все спят, а спящий человек – это уже не совсем человек. Маратика всегда немного пугали спящие люди – своей неподвижностью и бесчувственностью. Когда они жили с мамой и он просыпался среди ночи, он всегда ее будил, просто так, чтобы не видеть ее неподвижной, с закрытыми глазами; и если она долго не просыпалась, он начинал плакать от страха и от обиды – ему казалось, что она или нарочно его дразнит, или случилось что-то уж вовсе страшное, чего вообще-то случиться никак не может. Тогда мама просыпалась, сначала сердилась, потом смеялась, гладила его по голове и он быстро засыпал. Так было раньше. Теперь мамы нет.

Маратик настороженно покосился на соседнюю нижнюю полку. Там, высоко закинув желто-синий подбородок, храпел, свистел и захлебывался дяденька-инвалид. Очень неприятный дяденька, и лицо у него будто из растрескавшейся глины, и пахло от него кисло и противно. Весь вечер он громко пел, говорил плохие слова, стучал об пол своей страшной деревянной ногой и почему-то называл Маратика «сынок». Выдумал тоже – сынок! Когда толстая тетенька-проводница принесла чай, он выплеснул его в окно, а в стакан налил что-то из большой зеленой бутылки. Наверное, вино. «Пей, земляк, – сказал он дяде Рауфу, – что за дорога без бутылки». Дядя Рауф пить не стал, и правильно, потому что дяденька-инвалид выпил все сам и стал вести себя еще хуже, стучал по столу кулаком, ругался, а пустую бутылку выбросил в окно. Потом пришла проводница, он и на нее стал кричать, а она ему говорит: «Не хулиганьте тут, я вас с поезда ссажу». Маратику стало даже немного жалко инвалида. Если его ссадят, – поезд вон как быстро идет – он, пожалуй, убьется или сломает еще одну ногу. Маратик сказал тогда: «Вы лучше его не ссаживайте. Вы его выгоните в другую комнату». Инвалид сильно рассердился и как закричит на него: «Ты еще тут будешь, сопля!» И дядя Рауф стал тоже кричать на инвалида и даже сказал плохое слово. А тетенька проводница сказала: «Да хватит вам уже, взрослые же люди!» И ту поднялся с верхней полки еще один человек в красной майке. Он сел, свесил с полки босые ноги и сильно пнул инвалида пяткой в плечо. «Сиди тихо, не вякай. Надоел!» И опять лег. Инвалид ойкнул от боли и заплакал.

Проводница вдруг взяла Маратика за плечи и вывела в коридор. «Пойдем, малыш, – сказала она ему. – Посиди немного у меня, пусть разберутся. Господи, злости-то сколько у людей!» Проводница была румяная и толстая, похожая на куклу-неваляшку. Казалось, толкни ее в бок пальцем, она, мелодично тренькнув, примется раскачиваться, не сводя с него голубых, глуповато-добрых глаз.

Она привела его в тесную комнатку у выхода в тамбур, включила свет, угостила пряником, сунула в руку книжку, сказала: «Посиди пока тут, пусть они там успокоятся» и ушла. Пряник был жесткий и пахло от него пылью, книжка тоже была неинтересная, без картинок. Маратик послушно перелистал ее, пробовал читать, но ничего не понял. Слова по отдельности были понятными, а вместе – бессмысленными. Маратик вздохнул, отложил книгу и стал смотреть в окно, но и в окне ничего интересного не было. Потом вдруг дверь отворилась и в комнату просунулась чья-то веселая, лохматая голова. «Здрасьте-пожалуйста, – сказала голова. – Ты еще кто такой?» – «Марат», – с достоинством ответил Маратик. «Ишь ты! А Зинка где? Ну то есть проводница». – «Она ушла». Тогда голова показала ему большой фиолетовый язык и пропала.

Маратик посидел еще немного и решил уйти. Он осторожно выбрался в коридор и стал с удивлением рассматривать совершенно одинаковые двери, не зная, в какую войти. Мимо него, обходя боком, проходили незнакомые люди. Маратик терпеливо ждал, что кто-нибудь из них спросит: «Мальчик, ты откуда?», и тогда бы все выяснилось. Но никто не спрашивал. Ему стало казаться, что никому нету до него дела. Это было странно и неправильно. Тогда он решительно толкнул первую попавшуюся дверь и вошел.

В купе было двое – какой-то военный, он сидел за столиком, обхватив руками голову, будто у него болели зубы, и женщина, она, кажется, спала, прикрыв лицо большой голой рукой. Военный вздрогнул, поднял голову и глянул на Маратика с растерянной улыбкой.

– Давай, пацан, заходи, – сказал он.

Маратик вошел и сел напротив.

– Бери шоколадку. Любишь, небось, шоколад-то.

– Люблю, – кивнул Маратик. – Только она надкушенная. Мне мама не велела есть надкушенное.

– Точно, – кивнул военный и почему-то покосился на спящую женщину. Наверное, это она откусила. – Но это дело поправимое. – Он взял со стола маленький ножичек с пластмассовой ручкой и, весь как-то скривившись, срезал надкушенный угол. – Порядок?

– Порядок, – кивнул Маратик и сунул шоколадку в рот.

– Вы, дяденька, военный? – спросил он, дожевав.

– Военный.

Маратик любил военных. Когда его спрашивали, где его папа, он отвечал, что папа военный и сейчас находится на войне. Он сейчас хотел это сказать, но почему-то передумал.

– Дяденька, а вы воевали на войне? – спросил он.

– Я-то? Воевал, – ответил он тускло и отрывисто.

– С фашистами?

– Нет. Не с фашистами.

– С белогвардейцами?

– Нет, – усмехнулся военный, – не с белогвардейцами.

– А с кем? – удивился Маратик. – С французами?

Военный странно, беззвучно рассмеялся, хотел было потрепать его по голове, но отвел руку.

– Дядь, – воодушевившись, спросил Маратик, – а вот маленьких мальчиков на войну берут? Мама говорила, что не берут. А я сам видел в кино, что берут. Берут ведь?

– Случается, что и берут, – снова, усмехнувшись, ответил военный.

– А они там хорошо стреляют? – повеселел Маратик.

– Случается, что хорошо, – ответил военный и глаза его потемнели.

– Ну вот. А мама говорила…

– Мама-то твоя где? Искать не будет? Поздно уже. То есть, ты сиди, я не против, но…

– Мамы нет, – нахмурился Маратик. – Мама у меня умерла.

– Вот как, – военный шумно вздохнул и покачал головой.

Он встал, пригладил обеими руками редкие рыжеватые волосы, хотел что-то сказать, но передумал и снова сел.

Тут дверь открылась и вошла проводница.

– Вот ты где! – вскрикнула она радостно, – а я-то… Разве можно так? Я ведь ясно сказала – сиди и не ходи никуда. Перепугал до смерти.

Она схватила его за руку и потащила к выходу.

– До свидания, – вежливо сказал Маратик военному, но тот его не слышал. Он сидел, приглаживая обеими руками волосы и что-то бормоча под нос.

***

Маратик снова попробовал уснуть – повернулся набок, крепко зажмурил глаза и попытался представить себе птиц, медленно кружащихся в небе и пересчитать их. Так когда-то учила мама, и это называлось «считать сплюшек». Однако вместо медлительных и носатых сплюшек перед глазами метались все те же желтые блики, и Маратик, вздохнув, снова открыл глаза. А потом осторожно, точно боясь кого-то спугнуть, покосился на соседей по купе. Инвалид лежал все так же, резко вздернув подбородок. Зато полка над ним была пуста. Странно, куда мог подеваться тот злой человек в красной майке? Неужели он сошел ночью или его ссадила проводница? А может – Маратику стало страшно – он кого-нибудь убил и убежал? Он еще раз внимательно оглядел инвалида. Тот, однако, все так же мучительно давился храпом, словно в горле у него перекатывался маленький скользкий шарик. А дядя Рауф? Маратик приподнялся на цыпочках и заглянул на верхнюю полку. Дядя Рауф лежал, укрытый одною лишь простыней, и тоже не спал. Увидев Маратика, он подмигнул ему и неловко погладил по голове.

– Не спишь? – спросил он, будто и так неясно, что он не спит.

– Не сплю, – Маратик успокоено вздохнул. – А тот дядька в красной майке где?

– Кажется, сошел. Час назад была остановка. А что?

– Ничего. А он, – Маратик перешел на шепот, – ничего не украл?

– Украл? Почему он должен украсть?

– Ну… он какой-то злой.

– Злой? Вообще – да. Но ничего не украл. Так что спи спокойно.

Маратик кивнул и лег и тотчас темные ночные птицы разом заполнили клубящееся лиловое небо, прокричали неслышное и простерли крылья, закрыв его от режущих световых бликов. Маратик давно мечтал захватить, застать врасплох, отпечатать раз и навсегда в памяти тот постоянно ускользающий миг засыпания, ту последнюю осязаемую ступеньку, момент исчезновения тела и плавного прыжка в удивительный мир послушных лабиринтов, безгласной и вольной речи на непереводимом языке подсознания. Никогда еще не удавалось, а тут вдруг удалось, почти удалось. Он так ясно ощутил эту зыбкую, податливую стену, так ясно ее увидел, что тут же открыл глаза – нужно было срочно кому-нибудь об этом рассказать.

Дядя Рауф, который, оказывается, уже успел встать и слезть с полки, осторожно, на цыпочках крался к двери.

– Ты куда? – громко и встревоженно спросил Маратик.

Дядя Рауф вздрогнул и посмотрел на него смущенно и укоризненно, как человек, застигнутый врасплох.

– Тише ты. Покурить схожу. Ты спи себе.

– А ты кури здесь, – все так же громко сказал Маратик.

– Здесь не положено. Пойду в тамбур.

– Тогда я с тобой пойду, – упрямо сказал Маратик, не сводя с него глаз.

– Ну валяй, – подумав, разрешил дядя Рауф, – только накинь что-нибудь, там холодно.

Маратик насупился. Ему очень не нравилось слово «валяй». Мама иногда говорила, когда он шалил: «хватит дурака валять!». А как это – валять дурака? Однажды спросил. «Очень просто, – мама рассмеялась и перестала сердиться. Она вообще долго не сердилась. – Берут дурака, кладут его на пол и валяют. Туда-сюда!»

Маратик, путаясь в рукавах, влез в теплую фуфайку и, шаркая незастегнутыми сандаликами, вышел в тамбур. Там и впрямь было холодно, он даже пожалел, что увязался. Хотя, если уж откровенно, он просто заподозрил, что дядя Рауф собрался убежать, как тот дядя в красной майке. Теперь-то ему даже немного стыдно, что он так подумал – дядя Рауф добрый, он никогда не бросит его одного в поезде.

На повороте вагон резко повело в сторону, Маратика слегка прижало к холодной обшарпанной стене. В дверном окне он увидел слабые, словно отраженные в темной воде, огни неизвестного поселка, уходящего от него навсегда во тьму, несколько машин, стоящих друг за дружкой у шлагбаума, здание станции, название которой он не успел прочесть, гипсового Ленина в кепке и поднятой рукой, будто он хотел поезд остановить. Маратик вдруг подумал, что все эти люди у шлагбаума, которых неведомая нужда погнала среди ночи непонятно куда, сейчас, наверное, с раздражением смотрят на этот поезд, который их задерживает, и знать не знают, что в поезде едет он, Маратик, который сейчас думает о них и, наверное, никогда не позабудет. Они, может, скоро умрут, а он их будет помнить. Ему стало грустно при мысли, что они никогда уже, вероятно, не встретятся, и никогда он не узнает, куда вела их ночная дорога.

– Ты помнишь Казань, Маратик? – спросил дядя Рауф, закуривая и разгоняя ладонью дым.

Маратик кивнул. Он помнит. Большой такой город, побольше, пожалуй даже, чем Кулунда. Помнит дом, где они жили, на улице с веселым названием «Хороводная», их большую комнату, в которой они жили втроем – мама, Маратик и он, дядя Рауф, который тогда назывался папой. Он тогда был другой, веселый, шумный, у него была колючая рыжая борода. Жизнь вообще была тогда веселой.

– Жалко, ты маму не любил, – помолчав, сказал Маратик. – Она хорошая. Тоже очень веселая. И красивая.

– Почему не любил? – глухо и отрывисто сказал дядя Рауф, отвернувшись к окну. – Кто тебе сказал?

– Тетя Агата сказала. Она еще сказала, что у тебя есть семья. А ты мои письма получал? Когда мы в Кулунду приехали, я тебе сразу три письма написал.

– Нет, не получал, – вновь помрачнел дядя Рауф.

– Жалко. Это, наверное, оттого, что я карандашом их писал. Я тогда не умел ручкой писать. Теперь вот умею. Я вообще много умею…

– А мама слышала, что… ну тетя Агата сказала? – спросил дядя Рауф, не оборачиваясь.

– Конечно, слышала. Она ей говорит: Денисова, не лезь не в свое дело. Денисова – это тети Агаты фамилия. Правильно ведь мама сказала?

– Правильно.

– И я тоже думаю, что правильно, – сразу воодушевился Маратик. – Подумаешь, семья. Мы ведь тоже семья. А вообще-то тетя Агата хорошая.

– Веселая? – дядя Рауф вдруг усмехнулся.

– Веселая. Она стихи пишет, только непонятные. На пианино умеет играть. У нее муж сидит в тюрьме, мама говорит, что его в тюрьму посадили неправильно. Дядя Рауф, а мы где будем в Казани жить. На Хороводной?

Дядя Рауф долго молчал, выпускал дым. Маратик хотел уже переспросить.

– Нет, – наконец ответил он. И тотчас спросил торопливо, с какой-то надеждой: – А ты бы хотел? Ну просто скажи: хотел бы, а?

– Не знаю, – неуверенно сказал Маратик. – А ты бы?

Спросил, заранее зная ответ.

– Хотел бы, – кивнул дядя Рауф.

И Маратик вдруг понял, почему: именно туда и только туда, на Хороводную, может когда-нибудь вернуться мама. Он не знал – как, понимал, что бесполезно об этом спрашивать, даже дядю Рауфа. Это было то, о чем нельзя говорить ни с кем. Даже с собой самим.

В дверное окно тяжело и приглушенно ударила вырвавшаяся из тьмы большая пепельно-серебристая бабочка-ночница. На какое-то время, распластавшись, повисла на стекле, будто силясь проникнуть сквозь его толщу неживыми глазами, и тотчас исчезла, отброшенная во тьму потоком воздуха.

– Звонарев! – послышался вдруг со стороны коридора чей-то голос. – Звонарь, ты меня слышишь?

Голос был знакомый, но вспомнить Маратик не успел, тамбурная дверь отворилась и туда с розовой улыбкой заглянула проводница.

– Ба, да вы не спите, – сказала она с притворным удивлением. – Застудите мальчишку. Это сынок ваш? Похож.

Смотрела она, однако, не на Маратика, а на дядю Рауфа.

– Сын, – коротко ответил дядя Рауф.

Маратик приосанился, встал рядом с ним, доброжелательно поглядывая на проводницу.

– Звонарев! – вновь послышался голос. – Я тебя не слышу. Почему не отвечаешь?

– Это военный кричит, сыночка вашего знакомый, – засмеялась проводница. – Уже вторую ночь во сне кричит. Скоро материться начнет. А меня Зинаидой зовут. Скучно все-таки, да? Вот так едешь, едешь, не с кем… Вы бы положили мальчишку спать. Вон зевает как.

– Я не хочу спать, – ответил Маратик, глянув на нее исподлобья.

– У, какой, – смущенно засмеялась проводница, – тоже с характером. Да это я так. Слушайте, а… может, вы выпить хотите? А то…

Дядя Рауф молча мотнул головой и отодвинулся.

– Да вы не подумайте чего, – проводница залилась краской, – я ведь так, угостить. Все равно, думаю, не спите. Скучно же.

Дядя Рауф сочувственно кивнул, взял Маратика за плечи и вывел из тамбура в коридор. Маратик не оборачивался, но знал, что проводница смотрит им вслед растерянными кукольными глазами.

– Звонарев! – стонал где-то совсем рядом, за стенкой военный.– Почему не отвечаешь?! К речке не пускай их, к речке! Всем тогда хана, всех накроет!..

***

Маратик лег, свернулся калачиком, быстро согрелся, и вновь так и не успел заметить, как ласковые ночные птицы уложили с колышущихся крыл на дымное облако и унесли в полутемный мир радостных и тягостных встреч.

***

А Рауф Гараев долго еще ворочался на жесткой, глухо вибрирующей полке, вставал, курил украдкой в окно. Движение успокаивало его своей неотвратимостью, возможностью не думать о том, куда повернуть, жесткой значимостью однажды принятого решения. Жизнь уже не казалась ему расколовшейся надвое. Он вернул то, что казалось ему невозвратимым. Хотя бы часть. Он был спокоен, но почему-то именно это спокойствие не давало ему уснуть. Твердо знал он лишь одно: с этого мгновения не будет в его жизни ничего дороже, чем это чужое дитя, улыбающееся во сне.

Заснул он под утро.

Exit mobile version