PROZAru.com — портал русской литературы

Тяжелые темы.

ТЯЖЕЛЫЕ ТЕМЫ

Я мог бы выпить море, мог бы стать другим:

Вечно молодым, вечно пьяным.

Группа «Смысловые галлюцинации»,

песня из к/ф «Брат».

Есть темы, при обсуждении которых крайне сложно успешно играть роль консультанта (несмотря на всю гибкость сценариев данной роли) в силу глубины этих тем часто большей, чем глубина личности консультирующего (особенно если  это молодой, только что начинающий работать специалист). Одна из таких тем — это тема смертности…

Здесь почти каждый человек, осознавший неизбежность конца, — стопроцентный клиент, крайне невротизированная личность, измучившая сама себя страхами, фантазиями и предчувствиями.

Смерть… ее приближение неизбежно, неотвратимо. В принципе, это понимает каждый. Но по-настоящему начинает переживать лишь тот, кто почувствовал ее дыхание в потерях близких людей, в своих медицинских диагнозах. Когда задыхаешься от стенокардии или соглашаешься на химиотерапию, тогда о смерти начинаешь думать не как о почти гипотетическом факте, который когда-нибудь случится и с тобой, а как о конце жизни, который случится именно с тобой в любую минуту и очень скоро. Все в душе протестует против этого…

Волей-неволей начинаешь замечать намеки на смерть во многом: в увядании цветка, в движении стрелки часов, в каждой новой морщинке на лице любимого человека, в собственной отдышке, даже в мясной или рыбной лавке…

Именно осознание факта смерти рядом помогает по-настоящему начать ценить почти все, с чем ежедневно встречаешься в жизни: запахи улицы и дома, тепло человеческого тела, свои желания, чувства и отношения. Что может быть сопоставимо с ценностью смерти (и за что можно умереть прямо сейчас): собственность, деньги, семья, Родина, человечество?

Если времени осталось не так уж много, то на что важно (можно и хочется) потратить этот остаток? Может, побыть с любимым человеком, постараться его услышать. Спросить: «Как тебе вообще живется-то со мной?» И далеко не факт, что услышишь, мол, хорошо. Или попросить прощения у кого важно его попросить. Или сделать то, что действительно важно (хочется) сделать, чтобы потом, умирая, не жалеть, что этого не сделал.

А что потом? Момент смерти… Сознание гаснет, как выключается телевизор, и небытие… Будет весь этот мир продолжать жить: за весной приходить лето, волны с шумом будут накатываться на берега, будут рождаться, развиваться и умирать все живые… но без тебя…

Или все-таки инобытие, как уверяет религия (как хочется ей верить). Все внутри протестует против мысли о том, что твоя душа — лишь результат высшей нервной деятельности и не более. Неужели правы отцы европейского экзистенциализма[1], говорящие об абсурдности и бессмысленности, о неизбежной смерти жизни и сознания. Или все-таки они ошиблись, превратив главные человеческие вопросы, вечные по своей сути, в отрицательные ответы. Неужели человеческие мысли, мечты, переживания — все, чем жил — это только продукт биохимии, а не работа души, стремящейся к бессмертию, накапливающей опыт, проходящей от события к событию уроки мудрости? А кто учитель? Бог, судьба? А что на выходе (чему учат)? Любовь, радость, мудрость? И тогда еще важнее побыть, попросить прощения и простить, сделать… Потому что потом, будешь упрекать себя в том, что недооценил, предал, не простил, упустил возможность. Так почти всегда жалеет взрослый человек об упущенных возможностях времен школьного обучения, как часто жалеют после развода о потерянной семье, как иногда сожалеют об упущенных шансах для изменения  жизни…

ВИЧ-инфицированные наркоманы опять развыступались: протестуя против «условий содержания» и «беспредела администрации», четверо человек вскрыли себе вены. Один из них, получивший десятку лет за несколько килограммов героина, вскрыл очень даже от души, повредив себе сухожилие. И все это было бы ничего, если бы не накануне «грандиозного шухера» — инспекторской проверки, проводимой раз в пять лет. Должны были приехать московские товарищи и научить всех работать правильно. В Москве и Ленинграде все тюрьмы образцово показательные: там заключенные не имеют мобильных телефонов (чего уж говорить о водке и наркотиках), охвачены воспитательными и прочими мероприятиями, а сотрудники пашут день и ночь и не совершают должностных преступлений и предательств интересов службы. Они, московские работники, заняты живой работой с живыми людьми, а не написанием документов в различные вышестоящие инстанции (бумагами они, наверное, занимаются ночью). С начала года в ожидании этой проверки сотрудники всех служб приводили в порядок свои бумаги «государственной важности», а начальство нагоняло страх — мол, всех поувольняют, и прощало переработку. Какая интересная теперь кадровая и трудовая политика: «Отгулы может нижайше просить только тот, у кого все сделано, все-все. Отгулы нынче — непозволительная роскошь! Не нравится? На ваше место найдется десять желающих».

И вот на этом нервозном фоне эти наркоманы вскрыли себе вены, при этом подбивая тюрьму на массовые неповиновения: достали мусора своим режимом; телевизор отключают ночью; кормят плохо (фруктов нет, а котлеты — редкость). А еще претензии к санчасти —  в санчасть водят редко (и медики не прописывают сильнодействующие транквилизаторы или снотворные); воспитатели не занимаются паспортами, доверенностями и т.п.

1

Еще один из вскрывшихся, Васильев Егор Леонидович, имел крайне низкий иммунный статус — всего двадцать три единицы (при норме от 1800). Иными словами — это практически ходячий покойник, которому предстоит встретиться с вечностью вот-вот, в лучшем случае речь может идти о годе-полутора (и то при интенсивной терапии и подобающем образе жизни). Это был один из самых активных заключенных, противодействующих администрации и подбивающих окружение к групповым неповиновениям. Крайне худой, можно сказать, изможденный героином, абстиненцией и СПИДом, с неестественным хриплым басом, он все время орал возле двери, чтобы было слышно в коридоре. Наказать его карцером — невозможно по состоянию здоровья, вот и готовят его в областную тюремную больничку, где он, возможно, не дождавшись суда, помрет.

— Врача мне! Доктора сюда! Эй, вы, козлы! Меня кто-нибудь вообще слышит, или в этой тюряжке вообще голос заключенного ничего не значит! — Васильев орал благим матом, пользуясь безнаказанностью. — Эй, арестанты, кто меня слышит, нас эти дырявые презервативы из администрации игнорируют, мы для них не люди! Больному арестанту положняковую помощь оказать не хотят!

В ответ в нескольких камерах начали сильно и ритмично стучать в дверь, угрожая членовредительством. Это продолжалось около десяти минут, пока порыв поддерживающих протест Васильева не иссяк и они попросту не устали.

Многие постовые, кому приходилось служить на том посту, где в камере содержался Васильев Е.Л., вслух мечтали его размазать по полу, услышать его визг ужаса и физической боли, а не постоянные оскорбления. Были, правда, те, кто его жалел — мол, молодой, а уже по пояс в могиле.

— Ни хера себе, покои! — словно выстрелил он, входя в психологический кабинет. — Эту кастрюлю[2] мне бы в хату — не так тоскливо было бы сидеть. Есть в кастрюле порнуха? А то, я пока в тираже, почти на заслуженном отдыхе по этой линии. Не хотелось бы терять форму… Чего молчите, командир, или шеф, или кто ты там? Чего привел меня?!.

При последнем вопросе он склонился как начальник над обделавшимся подчиненным. Создалось впечатление, что он хотел спросить: «Чего привел меня, придурок?»

— Я пригласил Вас, обратите внимание на то, что я с Вами на Вы… Так вот, пригласил, чтобы познакомиться и спросить, зачем Вы так себя ведете? Зачем провоцируете постовых на применение физической силы? И чтоб было понятнее, — склонившись в свою очередь над ним и приняв зеркальную позу, — то, что ты еще ни разу не бит в этой, как ты говоришь, «тюряжке» — это результат терпеливости «дырявой» администрации. Но любому терпению приходит конец…

— Вы мне угрожаете? Эй, ты, вы…

— Чего осекся? Я тебе не угрожаю, а прошу, очень настойчиво прошу, вести себя в моем кабинете спокойно и достойно. Это тебе тяжело?

— Нет.

— Ну вот, хоть о чем-то мы договорились. Я сейчас про то, как себя вести в моем кабинете…

— Ни о чем мы не договаривались! Хорош разводить меня! Мне вообще не о чем с тобой или Вами там разговаривать! Мне вообще нужен начальник санчасти, а успокаивать меня — это все равно, что член тупить! — его голос из баса превращался в хриплый истеричный фальцет и обратно. — Веди меня обратно в камеру! Я спокоен, чтобы меня успокаивать.

— И ты не боишься, что скоро для тебя все закончится? Ты ведь не потому, что боишься смерти, которая уже настолько рядом, что стоит только посмотреть на себя в зеркало, ты не поэтому орешь все время! Прости, что перешел на ты… Знаешь, многие ведут себя в тюрьме так, как ты, лишь бы не думать о страшной правде, которая вот-вот случится — голосом максимально передать понимание его отчаяния, наверное, не получилось. — Я тебя, конечно, сейчас отведу в твою камеру. Но, я уверен, ты сейчас ведешь себя так, потому что не приемлешь мысль, что уже все, практически пришло время ставить в угол кеды.

Не давая времени на возражения, ошарашенного таким разворотом разговора, его вывели из кабинета и вернули в камеру.

После группового членовредительства — акта протеста, которому заключенные и некоторые из их родителей попытались придать максимальную огласку, на тюрьму обрушился вал жалоб. Жаловались на работу тыла — плохо кормят, на работу медиков — плохо и не тем лечат, на работу воспитателей — невозможно дозваться. Жалобы, словно по команде, появлялись накануне приезда прокурора по надзору или какой-нибудь вышестоящей комиссии.

— Докатились! Дожили! — выступал после утренней пятиминутки майор, начальник воспитательного отдела, наседая на своих двух изнасилованных огромным бумагооборотом подчиненных. — Всех поувольнять! Никто не способен выполнять свои профессиональные обязанности. Уже малолетние дауны жалуются, что ими мало интересуются воспитатели — на уроки водят редко, досугом не занимаются!

Листки, очевидно, с этими жалобами полетели на стол воспитателя, ответственного за работу с подростками.

— Мало того, что вместо пузыря водки мы за свои деньги покупаем им тортики на День именинника! — распалялся от черной неблагодарности поседевший майор, имевший в тюрьме уважительное прозвище «мастер». — На занятия их мало водят! У двоих из пяти пожаловавшихся малолеток три класса образования! Три класса! Где я им достану учителя начальных классов?

— С первых дней пытался выводить их в школу, так ведь они же спят днем. Им не до пустяков, мол, голова болит и в заднице колит. На уроках ноль активности, только болтовня… — попытался оправдаться воспитатель, ответственный за работу с несовершеннолетними (за что только не приходится отвечать, или, вернее, чего только не навялят на маленького офицеришку).

— Кстати, какой идиот придумал проводить эти дни именинника?! С какого перепуга я должен свои деньги тратить на конфеты и тортики в День именинника?!

— Вы, товарищ майор, и придумали в качестве поощрения при нормальном поведении, — начал было вспоминать воспитатель, ответственный за работу с несовершеннолетними. — Вы тогда еще говорили…

— Ничего не знаю! Иди и разбирайся с ними, иначе будем бледно выглядеть перед прокуратурой! А это вот что за херомантия через букву «е»? — мастер начал читать другие жалобы. — «Господин воспитатель, уже неделю выписываю вас…» — господином меня еще не называли. «Имейте совесть, нужно оформить доверенность» — на свободе ему было не до доверенности, а до стакана или до баяна[3], а тут давайте, делайте ему доверенность, и причем немедленно! Это как с медиками: на свободе не до больницы и поликлиники, а здесь все вспомнили про здоровье и даже навыдумывали себе болячек!

— Тут сейчас надо срочно ответить на контроль… — начал было поднимать необходимую для немедленного ответа одну из десятков бумажек инспектор воспитательного отдела, ответственный за работу с осужденными бригады хозяйственного обслуживания[4]. — Уже звонили из управления по поводу данных…

— На которые тебе необходимо срочно ответить, — быстро оборвал его начальник воспитательного отдела. — А я пройдусь по тюрьме, а то за этими бумагами скоро забудем, как заключенные выглядят. Короче, сначала надо успокоить тюрьму, «образумить беса», пока прокурор не приехал и не написал свое представление с пожеланиями! — майор взял тарочки[5], исписанный старый журнал, ручку и пошел на режимный корпус.

Младший инспектор дежурной службы открыл дверь камеры перед начальником воспитательного отдела, выполнив все предварительные телодвижения, за которыми теперь постоянно наблюдают тюремные видеокамеры.

— Беляев… — обратился через решетку к обитателям камеры начальник воспитательного отдела, неуклюже пытаясь быть вежливым, поскольку не знал ни имени, ни отчества заключенного. — Подойдите, пожалуйста, ко мне и проясните, на что Вы жалуетесь?

Одним движением заключенный соскочил с кровати, через секунду оказавшись у решетки.

— Наконец-то, — среднего роста, с бегающими глазами заключенный из разряда т.н. «разводил[6]» с ускоренной речью начал было наезжать на начальника воспитательного отдела. — Пока воспитателям не пригрозишь жалобой, никаких телодвижений не происходит, гражданин начальник. А ведь еще две недели назад я просил вашего подчиненного оформить мне доверенность на продажу комнаты.

— Как никаких не происходит?! Перед Вами тут целый майор фактически канкан пляшет, проблемы подозреваемых, обвиняемых и осужденных днем и ночью решает, не спит, не ест, дома не ночует. Как Ваше имя и отчество?

— Алексей Сергеевич…

— Минуточку, — майор начал листать исписанный от корки до корки еще лет пять назад журнал. — Вот же здесь написано: Беляев Алексей Сергеевич. Вот, здесь у меня все есть: доверенность на продажу недвижимости. Все правильно. Все делается, люди работают. Вы, как умный человек, должны понимать[7], что подготовить доверенность — это ведь не дело одного или двух дней. Не переживайте, Алексей Сергеевич, Ваш вопрос находится в стадии решения. Чего Вы волнуетесь?

— Да я думал, меня пускаете по бороде[8]…

— Я же повторяю, что все проблемы постоянно держатся у меня на контроле — вот этот журнал, где я записываю важные дела, которые мне приходится лично контролировать. Так вот этот журнал скоро мне будет сниться, — делая движение, мол, разговор закончен, и дверь камеры сейчас будет закрыта, начальник воспитательного отдела добавил проникновенным, внушающим доверие тоном, — не расстраивайтесь, Алексей Сергеевич, Ваша проблема решается. Все под контролем.

Обойдя тюрьму с волшебным журналом, мастер устало упал в кресло, одиноко стоявшее в отделе. Подчиненные капитаны строчили на компьютерах кому-то только наверху нужные бумажки, бегали отправлять их в управление. Все по-прежнему: стабильная нестабильность, нервотрепка, ставшая нормой жизни.

— Учитесь, как можно разрулить тюрьму. Кому-то пообещал, кого-то обнадежил и успокоил — всех уверил, что дела их делаются. Обход прокурора должен пройти без неприятностей, — в нарушение всех инструкций по пожарной безопасности майор затянулся и пустил круги дыма, бросив последнюю свою разработку государственной важности — удивительный журнал на стол. — Уж точно, если бы я не работал в тюрьме, то сидел бы как какой-нибудь аферист. Да, кстати, что там малолетки?

— Сегодня промолчат, а через неделю и малолетки, и успокоенные сегодня жулики — все начнут опять жаловаться, — попытался съязвить подчиненный мастеру инспектор. — Но Вы-то, дорогой командир, будете уже в отпуске.

— Правильно, и чтобы жалоб не было, вы оба уже завтра, в свободное от написания важных донесений в центр время, займетесь доверенностями и малолетками.

— Ночью что ли?!

— Хоть ночью, хоть во время утреннего моциона.

2

Во время обхода прокурора жаловались только вскрывшиеся накануне наркоманы. Жаловались они на условия содержания и недостаточное медицинское обеспечение. Пытался жаловаться и Васильев Егор Леонидович, но не смог спокойно разговаривать, перешел на крик и оскорбления, почему и был уведен обратно в камеру. По дороге в камеру он все время орал: «Тюрьма, подымайся!» И на замечания не реагировал. Было заметно, как конвоирующий его инспектор с трудом сдерживается, чтобы не дать ему под зад нижней конечностью. Через полчаса он снова вскрыл себе вены заточенной ложкой, заставив фельдшера, оказывающего ему помощь, выслушивать всякую грязь в свой адрес и в адрес всей санчасти учреждения.

— Скоро, Егор Леонидович, Вы поедете в областную больничку…

— Где и подохну вам, козлам, на радость! Так мне тут накануне втирал ваш псих. Чего смотришь на меня как член на бритву?! Заматывай руку да проваливай! Все равно делать ничего больше не можешь!

После оказания медицинской помощи Васильева конвоировали, как заведено, в психологический кабинет.

— Опять я здесь, в красивом кабинете с некрасивым дядькой, который будет меня пугать страшными сказками о моей скорой смерти… — не договорив, он зашелся тяжелым кашлем и чуть не упал из кресла. — Голова закружилась что-то…

— Я тоже считаю, что психологическая помощь должна быть востребованной, а не навязанной. Но раз уж здесь заведено после каждой попытки помереть отводить к психологу, то, Егор Леонидович, Вы уж посидите здесь минут десять для виду и проваливайте. Я Вас с радостью отведу в камеру. А там Вы будете продолжать гнать мысли о скором конце, выводя из терпения администрацию хамством и дерзостью. Тебе, кстати, еще это не надоело?

— Что?

— Ну, вот эта рисовка, эта игра в отрицалово, хотя уже дышишь через раз и выглядишь как привиденье, а все еще орешь на всю тюрьму благим матом.

— Пусть меня лечат нормально. Я не собираюсь здесь помирать! Я вообще не собираюсь помирать! — в этот момент его голос сорвался на фальцет и тело напряглось. — Не дождетесь!.. Так вроде бы нынче модно говорить.

Он как-то напряженно выпал из диалога, двигая желваками, то сжимая, то разжимая побелевшие кулаки.

— Смотрите, как Вы напряглись. Егор Леонидович, Вы протестуете против смерти? Тело ваше — оно не врет. И оно говорит, что это для Вас сейчас самое важное, — в воздухе повисла пауза. Раз он не рвется с места, значит, можно попытаться пробиться к нему. — Знаете, Егор Леонидович, для меня это тоже такой протестный момент. Я тоже, как и Вы, так не хочу умирать[9]. Я бы даже сказал, что я просто не согласен с фактом неизбежности смерти. Как это так! Все будет и без меня…

— Вы чем-то болеете? — тихо и хрипло он спросил, словно очнувшись от паузы.

— Я неизбежно старею — уже и сердечко пошаливает, и, как и ты, неизбежно иду к своему неизбежному концу, — акцентированием слова «неизбежно» хотелось прорвать сопротивление факту смерти, а сравнением с собой подчеркнуть близость и понимание его переживаний. В кабинете снова на минуту повисла пауза.

— Отведите меня в камеру! — Васильев встал и снова закашлялся. Потом сел в кресло и снова встал и пошел к выходу. — Не вызывайте меня больше. Я после наших встреч плохо сплю.

— Может, и стоит немного не поспать. А то ведь и так у тебя — сплошной наркотический сон, да игра в отрицалово. Как-то жизни в этом мало…

— Мало ли много — не Вам… не тебе судить. Что есть — то и мое.

— Кто бы спорил.

Несколько часов его было не слышно, потом он опять начал орать, играя на нервах младших инспекторов, имевших несчастье дежурить смену на посту, где находилась его камера.

Среди сотрудников СИЗО достаточно мало вообще непьющих людей. Эта работа с заключенными, отношение вышестоящих органов и лиц достаточно быстро деформируют личность сотрудника уголовно исполнительной системы. Спиться легко, хотя пить открыто, благодаря огромному количеству видеокамер, сейчас мало кто решится. Поводов выпить много: отпуск, возвращение из отпуска, проверки (удачные и тем более неудачные), звание, премия, отпуск начальника учреждения и личные события, за которые «надо проставиться». В среднем, в месяц найдется повода два-три, а в сплоченном коллективе — и того больше.

Начальник воспитательного отдела проставляется за отпуск. Возле гаража на мангале жарятся шашлыки, в снегу остывает водка. Первая партия шашлыков, как водится, будет идеальной, поскольку все еще слегка трезвые, вторая — либо сгорит, либо недожарится. В свои годы (около пятидесяти) мастер очень энергичный, подвижный, легкий на подъем аферист. На работе никто не видел его грустным — либо веселый, либо злой. Мастер мочит кусок хлеба водкой и крошит прилетевшим воробьям. Пьяные птицы начинают как-то неестественно летать, врезаясь в двери гаражей. Все это вызывает дружный хохот сотрудников воспитательного отдела, а также лиц, причастных к этому героическому, вечно виноватому в глазах начальства отделу.

— Прошлый раз мне удалось напоить чайку. Она заглотила здоровый кусок хлеба с водкой и взлетела на столб. Там ей, наверно, вставило, она полтора часа сидела неподвижно на этом столбе — думаю, что боялась грохнуться на землю, — мастер  разлил водку по стопкам и жестом скомандовал всем выпить, театрально перекрестившись. — А еще я умудрился напоить кота, петуха и кучу собак.

— Ты знаешь, ты уже полвека живешь, и такое впечатление, что до сих пор с подростковыми приколами и проблемами — напоить водкой птиц или проверяющих тебя товарищей (которые нам совсем не товарищи), сделать начальнику тайно полугодовую подписку журнала «Свиноводство»… Иногда я думаю, что у тебя до сих пор имеют место подростковые проблемы.

— Ты о чем? — пьяные воробьи устроили драку из-за куска хлеба с водкой. — Прикольно, все как у людей.

— Такое впечатление, что ты вообще, как подросток, не веришь в собственную смерть. У тебя планов — на десятки лет вперед, а когда ты пьешь — за тобой не угонишься. Я на следующее утро подыхаю — ты, мастер, как огурчик.

— Я тоже подыхаю, просто не ною, как ты. А что касается смерти, ты предлагаешь мне, как ты, все время думать о ней, заранее загоняя себя в траур. Смерть неизбежна, но если о ней все время думать, то можно свихнуться. Пусть о ней думают те, кому уже реально приходит время. Я же, пока есть здоровье и желание наслаждаться жизнью, буду радоваться тому, что дает жизнь. Вот сейчас, например, хорошему шашлыку и водке, а еще тому, что могу поболтать с таким дауном, как ты. Только, правда, до тех пор, пока ты не грузишь своей смертью. Что ты любишь больше всего?

— Купаться.

— Когда ты последний раз купался?

— В июле.

— Если бы я любил купаться, я бы это делал гораздо чаще, а не сидел бы в трауре, мол, как плохо, что я умру, бедный, и не покупаюсь…. Или что там еще не сделаю, — мастер снова разлил водку. —  Прощенье у родителей или у детей не попрошу. Если уж думать о смерти, то так, чтобы эти мысли заряжали на жизнь, на получение радости. А что касается вины и прощений, то мы всегда виноваты и за все не напросишься.

3

Тюрьма меняется на глазах: все чище и лучше становятся камеры, бесконечный ремонт превратил их во вполне приемлемые для жизни помещения. Даже в карцере теперь деревянный пол и тепло, так что днем можно полежать и на полу. Каким бы негодяем ни был заключенный в карцере, его кормят на общих основаниях, и вся суть этого наказания сводится к дефициту общения и информации. Поэтому карцер сейчас заключенным не особо страшен, более того, они сознательно идут на нарушения ПВР[10], чтобы попасть в карцер и тем самым приобрести себе «пацанский» авторитет. Применять физическую силу перед камерами видеонаблюдения сотрудники боятся, делают это только тогда, когда уже невозможно не применять. В итоге рычагов влияния на поведения заключенных стало мало, от того выходки обнаглевших товарищей, особенно тех, кому нечего терять, стали особенно дерзкими и оскорбительными. В рамках ресоциализации[11] осужденных развивается дистанционное получение высшего образования. Многие из отъявленных негодяев активно принялись за изучение права и пытаются получить высшее юридическое образование. На вопрос: «Для чего тебе это надо?», не стесняясь, прямо отвечают: «Для того, чтобы вашими законами и правилами вам же головы взрывать. Чтобы с вас не слезали прокуроры и вы выполняли наши требования». В этих условиях остро встает кадровый вопрос. Если в экономически депрессивных регионах за подобную работу люди скрипят зубами, но как-то держатся, хотя бы до минимальной пенсии, то в более крупных городах имеет место сплошная кадровая текучка и предательство интересов службы. Чего уж говорить о столицах? Все, кто был в командировках в столичных тюрьмах и следственных изоляторах, в один голос утверждают, что проверяющим лучше бы заниматься наведением порядка у себя дома, а то ведь все получается как в известной притче про соломинку и бревно в глазу.

Когда-то, в не столь далекие девяностые, заключенные спали по очереди — сваренных в три яруса спальных мест не хватало. Сегодня стараются соблюсти принятый в Европе (без учета, вероятно, Румынии, Болгарии и других стран бывшего социалистического лагеря) метраж — на одного человека четыре квадратных метра. Времена, когда на завтрак, обед и ужин давали одну мойву, прошли. Все лучше бытовое и медицинское обеспечение, все реже и реже сажаются люди, обвиняемые в «легких» статьях. Теперь можно воровать (ст. 158 ч.1 УК РФ), хулиганить и прочее — посадят только тогда, когда ты уже достанешь судью. А еще теперь после дела Магницкого С.Л. с опасными для жизни заболеваниями в СИЗО не сажают. Был бы какой-нибудь Вася Жужиков, сантехник из ЖЭКа, так никто бы особо и не заметил его смерти. А вот «российский юрист, бухгалтер и аудитор, партнер британской юридической фирмы Firestone Duncan»[12], отмывший кучу денег для зарубежных покровителей — вот его смерть особо ценная, и за нее найдут виноватых пешек из числа сотрудников и работников Бутырской тюрьмы. Благодаря факту смерти юридически несудимого Магницкого С.Л. и зашевелились заключенные в сторону санчасти. Все пытаются доказать, что смертельно больны. А уж ВИЧ-инфицированные с низким иммунным статусом — те в голос орут о необходимости свободы, «поскольку в СИЗО не получают должного лечения». И это ничего, что тот же Васильев дорогостоящие лекарства, которые бесплатно выдавались на свободе, продавал другим больным, чтобы добыть денег на героин.

Наступил день этапирования Васильева Е.Л. в областную тюремную больницу. Санчасть всем составом счастлива — настолько он им надоел, довольны почти все — кому хочется постоянно выслушивать оскорбления. В последний день он написал вызов на психологическую консультацию (тарочку). Неужели он в «открытиях» и хочет попрощаться напоследок по-человечески. Проигнорировать? Послать к черту, как он посылал всех далеко и надолго? Победило любопытство.

— С чем пожаловали, Егор Леонидович?

— Да вот, надо бы одну тему разрулить, — Васильев сел и долго и сильно закашлял. — Надо бы разрулить про профучет. Я знаю, что меня поставили как склонного к суициду. Вы же не такой дурак, как режимники[13], и понимаете, что я не хотел себя убивать, когда вскрывался.

— Конечно, понимаю, что ты очень хочешь жить. Настолько хочешь, что для того, чтобы не думать про свою болезнь, ты орешь и скандалишь с администрацией — чем больше событий, тем вроде бы дальше мысли о смерти…

— Вы опять мне эту песню поете?! — Васильев хотел нагрубить, но опять закашлял. — Я… долго думал над Вашими словами… Я умом их понимаю. Но я не хочу и не могу жить с этой мыслью. Мне кажется, я перед подсидкой так плотно торчал[14], чтобы не замечать…

— Не замечать, как разрушается организм?

— Да, вон и зубы повылетали, и с костями совсем плохо… — в кабинете повисла тяжелая тишина. — Ну, так что насчет полосы? Не хочу я по психологам таскаться да отмечаться у них. Вы же видите, что я далек от самоубийства? Вы же правильно про страх смерти, значит, понимаете. А раз понимаете, то можете помочь: вы по должности должны быть человеком[15].

— Егор Леонидович, посмотрите на свою жизнь с другой стороны. А именно все последние годы Вы только и занимались медленным, но верным самоубийством. Вся Ваша наркомания, особенно в последние годы, — это бегство к смерти. Вы же знали, что ВИЧ развивается, если продолжать торчать, но Вы торчали, пренебрегали лечением. Я, конечно, понимаю, что Вы очень боитесь смерти, но это не значит, что Вы ее старались избежать.

— Нормальная лекция. Так что про полосу[16]…

— Полоса останется. Ее можно снять только через год, если не будете больше вскрываться.

— Я думал, в тюрьме есть не бараны среди работников. Никто не хочет выполнять свои обязанности: ни санчасть, ни тыл, ни даже психолог!

Васильев встал раздраженно, но, закашлявшись, сел. После того, как прошел кашель, он еще минуту сидел, и в этот момент казалось, что внутри него идет борьба. Потом встал и медленно двинулся к двери.

Через месяц начальник санчасти выяснила, что Егор Леонидович был освобожден до суда. Примерно же в это время в городе, где он проживал, прошел слух о том, что на детских площадках, в песочницах возле детских садов, начали находить использованные иглы от шприцов. Кто-то говорил, что их возили на экспертизу, чтобы выяснить, являются ли они зараженными. О результатах экспертизы общественность не оповещали, однако досужие языки болтали, что в сады и школы из отдела образования пришла строгая директива проверять детские площадки и игровые места на наличие игл. Еще несколько игл, по тем непроверенным и ненадежным источникам информации, было найдено в сиденьях кинотеатра, причем обнаружили их те, кто укололся. Ненависть к чужой жизни за собственную смерть. Как жить, умирая? Однако авторство этих выходок с иглами не установлено (как и то, были ли факты в действительности). Это мог быть и не Васильев Е.Л. …

4

Из областного управления приехал очередной проверяющий — молодой капитан, никогда не работавший на «земле»[17], но начитанный, знающий все новые веянья и направления реформы УИС. В результате весь воспитательный отдел сидит в кабинете, исправляет, дописывает, доделывает, переделывает различные бумаги. Все ждут Московскую проверку. Мастер пытается набросать тексты для стенгазеты, которая должна находиться в расположении бригады хозяйственного обслуживания. В силу своего нарциссизма он все время недоволен получающимися  сентенциями.

— Пытаюсь вспомнить хоть какую-то пословицу про работу. Кроме как «работа не волк — в лес не убежит», ничего в голову не приходит. Не хочется писать про рыбку из пруда, что не дается в мужские руки без труда.

— Может, «работа — не член: как стояла, так и стоять будет». Как? — начальник отряда бригады хозяйственного обслуживания пытается острить после того, как его работа начитанным капитаном была признана почти на «неудовлетворительно».

— А я знаю про волков: «Сколько волка хлебом ни корми — у слона все равно яйца больше». И еще: «Волков бояться — волчицу не иметь». Первую пословицу надо написать перед статьей о том, что бывшие наркоманы из нашей бригады после досрочного освобождения все снова заехали за наркотики, вторую — перед информацией о реабилитационных центрах, центрах занятости и прочих социальных службах, — пытается острить воспитатель, ответственный за работу с несовершеннолетними.

— Вам все смешно! — мастер проявил резкий перепад настроения, чего с ним не встречалось довольно давно. — Мы уже неделю пишем эту хрень, которая нужна только московским братьям нашим старшим, и ни разу не вылезли на корпус. Видите, товарищ капитан, как приходится работать: то контроль, то бумага, то ответы на реформенные выкрутасы, то стенгазета, то фильм сними какой-нибудь. А где там заключенные? Лишь бы бумага, электронные дневники. И вот сами же видите, что просто не отойти. В прошлом месяце в новогодние праздники у меня сосед пропал в праздники на рыбалке, пришли в МЧС, чтобы организовать поиски, так они три дня не могли собраться — у них праздничное усиление. То же самое и у нас. В девяностые годы, когда сидело в пять раз больше народа, я знал, чем тюрьма дышит. Несмотря на то, что за час до конца работы мы всем отделом садились забить козла[18], я всех заключенных знал в лицо. Знал и решал их проблемы. А все почему? Потому что «учителя» из управления ездили редко, связи с ними было мало, да и бумагооборот был в разы меньше — сегодня он раздут до невиданных размеров. Нас все контролируют и контролируют — на одного балбеса, работающего на «земле», десять умных контролеров. А ведь каждый контролер должен доказать вышестоящему контролеру, что он нужен и не зря ест свой хлеб.

— Звучит как протест, — капитан из управления явно не ожидал такого от мастера. — Что Вы хотите этим сказать?

— Мне бояться нечего, я свое отслужил. Раньше я работал в школе, и у нас говорили так: есть учителя в полном смысле этого слова, а есть урокодатели. Эти урокодатели могут иногда неплохо давать уроки, заполнять журналы, но их отличие от учителей в том, что им безразлична судьба конкретных людей. Прозвенел звонок — дальше зарасти все говном, я свои обязанности формально исполнил. Здесь важно отношение. К учителям приходят бывшие ученики, они запоминаются как личности. Они оставляют свой вклад в ход этой жизни. Я думаю, что это — про то, как ты прожил: как человек или как винтик безличной системы. Я смотрю на будущее моих ребят, этих инспекторов, с сожалением. Все, что происходит сейчас здесь — это воспитание из молодежи винтиков безличной системы путем выкорчевывания всего более или менее человеческого. Напиши для всякого рода начальников бумажки, чтобы те, в свою очередь, показали вышестоящим начальникам, что они работают — и ты в почете. Умеешь ли ты что-то делать, например, проводить лекцию, или дискуссию, или какое-нибудь познавательное занятие — всем безразлично. Только контроль и отчет. Отсюда — немыслимые цифры, всероссийская ложь во всех отделах и службах. Когда это дойдет до верха — вместо правильных шагов увеличат количество контролеров и отчетов.

— Мой начальник, — подтвердил проверяющий, — говорит, что мы работаем не для зеков, а для прокурора и для вышестоящего начальства…

— Для прикрытия собственного зада, если уж честно, — оборвал Мастер, — потому что здесь ты изначально виноват, если что…

О том, что необходимо заняться Решетиным, сообщил ДПНСИ[19]. Самое неприятное в службе дежурной смены — допустить любой эксцесс, поскольку ты автоматически становишься виноватым, подвергаешься «оргвыводам» вместе с постовым, на чьем посту произошел эксцесс. Постовой доложил своему дежурному, что этот жулик обсуждал с сокамерником перспективы своей жизни и высказывался о суициде.

Павел Александрович Решетин уже более 12 лет ВИЧ-инфицирован. Иммунный статус таков, что угрожающий ему срок — это очень высокая вероятность сыграть в ящик в зоне, несмотря на все лечебные программы, идущие уже несколько лет в местах лишения свободы.

— Зачем Вы меня пригласили? — заходя, он встал возле удобного кресла, словно растерялся: сесть ли в кресло или на стул.

— Садитесь в кресло. Оно называется «Министр». Каким бы министром Вы хотели бы побыть?

— Наверное, финансов, — глаза его заслезились и слегка задергались. — Это я не плачу. Это герпес. Так зачем я здесь?

— Затем, чтобы успокоить меня и в моем лице администрацию в том, что Вы не собираетесь вешаться или делать что-либо такое…

— В этой тюрьме?! — жестко перебил заключенный. — Не собираюсь! Я буду бороться за себя до конца!

Вы так жестко как-то говорите, как-то и напряглись[20] — я даже почувствовал какой-то вызов, — в возникшей паузе и мимике можно было предполагать, что Решетин обдумывает варианты своего поведения: начать конфликт или разговор.

— Я не первый раз и не один год сижу и знаю, что администрации на самом деле глубоко насрать, хочу ли я жить или нет. Единственное, что ее волнует, так это чтобы ничего не случилось, пока я здесь, в тюрьме. А что будет дальше, на зоне, — пусть волнуется администрация зоны…

Вы говорите, словно чеканите каждое слово. Такое впечатление, что Вы сейчас меня обвиняете в том, что я хочу, чтобы Вы не повесились до столыпина[21], а там — можете хоть сразу и всем вагоном. Мне это неприятно, потому что это — неправда, мне не насрать, — это было произнесено таким же чеканным тоном.

Снова повисла пауза. Казалось, заключенный думает, что дальше или как дальше. Было видно, что он успокаивается — поскольку тело слегка расслабилось, он немного вытянул ноги вперед.

— Это правда, я думаю о самоубийстве, но сейчас не готов говорить об этом, — сказал он уже совершенно спокойным тоном.

— Позвольте поинтересоваться: как долго Вы будете находиться в СИЗО, по-вашему?

— Думаю, вместе с кассационной жалобой — месяца три, не меньше.

— Поскольку вы сейчас не готовы говорить об этом, — повторяя его слова, хотелось максимально воспроизвести и его интонации, — я все-таки хотел бы пригласить Вас на следующей неделе. Вы не возражаете?

Повисшая пауза длилась почти минуту, в течение которой он то вытирал глаза, то рассматривал картину на стене.

— Хорошо…

5

— Прыг-скок, прыг-скок — к нам приехал гонококк. А за ним уж как ракета — спирохета, спирохета! А если серьезно, то в твой кабинет скоро можно будет входить в ОЗК[22] и с противогазом. То у тебя тут спидоносцы, то сифилитики. Ты еще туберкулезников сюда таскать начни и пои их чаем из своей чашки, — с годами Мастер все брезгливее, все больше беспокоится о своем драгоценном здоровье. — А еще я хочу сказать, что несколько лет назад постовой на медицинском корпусе заразился туберкулезом, так именно из-за этого после сорока пяти лет ему не продлили контракт. Просто дали под зад. Если я не ошибаюсь, он даже до пенсии совсем немного не дослужил.

— Что делать, если сейчас почти половина тюрьмы — это ВИЧ-инфицированные?

— В середине девяностых привезли первую вичевку — так ее в отдельную камеру и как на экскурсию ходили посмотреть на нее. Потом сделали несколько камер для такой публики. Сами зэки возмущались — не дай Бог к ним в камеру посадят такого пассажира. А сейчас все перемешалось. А представь, какой-нибудь даун расковыряет до крови десну и укусит — все проклянешь потом, когда будешь анализы всякие сдавать, даже если он тебя и не заразит.

— А еще я тут у оперов[23] попросил изъятую межкамерную переписку — так там сплошная любовь — я уже забыл, когда подобные слова говорил своей жене.

— Раньше мне интересно тоже было читать «любятину[24]», а сейчас уже надоело, потому что все одинаково — какой-нибудь более или менее начитанный зэк пишет за всю камеру, причем наплевать, вичевая баба или нет. Все это просто от безделья. У этих дам под юбкой, может быть, вся микрофлора Африки присутствует — так что пообщаешься — и трусы шевелиться начнут! Вот такая у них любовь, — мастер закурил и демонстративно отодвинул удобное кресло, на котором сидят заключенные, сев на простой и не очень удобный стул. — Вот ты в пьяном состоянии все причитаешь про смерть, а они — люди, которым из-за болезней на том свете прогулы ставят, многие из которых не выйдут живыми из зоны, они — любятину пишут друг другу.

— Так чтоб не думать про смерть и пишут… тяжело о ней все время думать. Приятней про любовь, чем про нее. Тем более, что реальных отношений они здесь не заводят.

На вторую консультацию Решетин пришел с явным интересом. Сев в кресло, он молча начал рассматривать картину на стене. Его глаза постоянно слезились и тело было напряжено.

— Как Вам сейчас живется и чего сейчас хочется, — на слове сейчас некоторый акцент.

— Как живется в тюрьме?! — он произнес с выраженным сарказмом. — Лучше не бывает! Что за идиотский вопрос? Я немного знаю людей, которым в тюрьме хорошо живется! А хочется мне только одного — не чувствовать эту боль, из-за которой у меня все время слезятся глаза. Я и кололся в последние месяцы на свободе для того, чтобы ее не чувствовать.

— Устал от боли?

— Еще как устал. Те лекарства, которые мне дают здесь, не спасают. Я практически не сплю. Теперь понимаете, почему мне не хочется жить? — заключенный немного расслабился и начал тереть глаза. В кабинете стало тихо.

— Лет десять назад у меня страшно сильно болела поясница. Боль была такая, что ни повернуться, ни кашлянуть. Я даже практически есть перестал, чтобы не ходить на горшок. Помню, что порой тоже не хотелось жить. Поэтому, мне кажется, что я Вас понимаю[25].

— А если понимаете, как говорите, тогда поговорите в санчасти — пусть они мне другие таблетки назначат, раз эти не помогают — начал нехитрые манипуляции Решетин.

— Я могу для Вас сделать следующее: в субботу придёт невропатолог — я Вас запишу к нему на прием, Вы ему расскажете про свои боли, а он уж имеет право назначать разные лекарства. Вас это устроит?

— Ну, хоть так…. Спасибо, наверное, и на этом, — он заметно обмяк и замолчал.

— Что происходит сейчас с Вами?

— Хреновато мне сейчас. Все одно к одному. Руки опускаются… часто и правда хочется все закончить. Я прекрасно понимаю, что мне светит около червонца — а это значит, что я подохну за решеткой и забором, — он замолчал, начав тереть слезящиеся глаза. — Мне и так-то кажется, что в лучшем случае я протяну не больше, чем пару лет.

В кабинете снова повисла тишина. Было слышно, как за окном лают собаки, охраняющие тюрьму по периметру вдоль забора.

— Тоски много слышится в Ваших словах и безысходности…. В лучшем случае пару лет… и умереть за решеткой[26].

Он взял протянутый ему одноразовый платок и стал еще сильнее тереть глаза.

— Мне кажется, что я почти реву, молча, конечно, реву. Вы спрашивали меня, что со мной сейчас происходит. Так вот мне сейчас совсем на душе плохо…. Я бы хотел прекратить сейчас и пойти в камеру! — мужское поведение на «сейчас совсем на душе плохо» часто предполагает бегство туда, где никто не увидит (или не поймет) как это, когда хочется реветь.

— Я отведу Вас сейчас в камеру, если Вы захотите продолжить наш разговор, то напишите в начале следующей недели тарочку[27]. Без Вашего вызова, вашего желания я не буду вызывать Вас.

— Да, я напишу. Вы не забудьте про невропатолога, — Решетов медленно встал, выбросил в урну измятый и влажный одноразовый платок и, взяв руки за спину, был сопровожден к своей камере.

6

Иногда некоторые заключенные просят привести в СИЗО батюшку — священника местной церкви, чтобы исповедаться. Если начальника учреждения начинают доставать этой просьбой — он дает команду воспитателям привести батюшку.

В церкви, когда нет службы, всегда крутятся какие-то пожилые женщины и мужчины без определенного возраста, причем последние производят впечатление убогих. Их немного, но они там как постояльцы, которые, кажется, объединены общими интересами в некое подобие коллектива.

Ловлю себя на мысли, что не хотел бы увидеться здесь с кем-нибудь из хорошо знакомых людей, и вообще не хочу, чтобы меня здесь кто-либо видел. Очень много оттенков у этого нежелания: здесь, прежде всего, мать всех грехов и человеческих несчастий — гордыня, желание быть важным, а в церкви ощущаешь себя одним из многих. Здесь ты не «уникальная личность», а капля, во время молитвы имеющая возможность образовать с другими людьми некое единство. А есть еще и профессиональное, особо обострившееся после профессиональной деформации. Что может психолог рассказать священнику о душе? Говорить о сеченовских и павловских рефлексах, о фрейдовских комплексах и влечениях, о гештальтах, репертуарных решетках или социальном научении? И, самое главное, о том, что душа — продукт деятельности мозга и этот продукт исчезает вместе со смертью своего носителя?

Подвал церкви используется под рабочие и подсобные помещения, здесь есть также и столовая, где бомжам не дают умереть от голода, и класс, где, как выяснилось, учатся в воскресной школе около пятидесяти детей.

Пока ждали священника, матушка гостеприимно поила чаем и рассказывала о том, как здесь питаются бомжи и учатся дети. О школе, программах обучения она говорила особенно увлеченно, и складывалось впечатление, что воскресная школа — главное дело ее жизни.

Батюшка согласился встретиться с заключенным, разрешил привезти его в учреждение для бесед с заключенными. Во время поездки автомобильная магнитола воспроизвела несколько философских песен о бренности бытия, о возможной бессмысленности жизни и неизбежной ее конечности. В целом же, это была своего рода провокация, чтобы услышать обратное.

— Невеселый репертуар, однако, — батюшка высказался после очередной композиции, — хотя и типичный для современного человека, научившегося думать, но разучившегося верить.

— По-моему, если хоть немного умеешь думать, то начинаешь предпочитать знать… — в машине повисла пауза, в течение которой наверняка от внимания священника не скрылось то, что скорость движения была снижена, чтобы как можно дольше продлить беседу.

— И чего же Вам хочется знать?

— О том, что действительно есть Бог и есть божественный смысл жизни. О том, что атеисты и эволюционисты глубоко заблуждаются, потому что если нет — то мы, все люди, неизбежно и полностью умрем. Во мне протест вызывает слово «полностью». В этом случае получается, что миллиарды людей, составляющих все человечество, копошатся в бессмысленной темноте своего ненужного существования, занимая время от рождения до смерти какими-то мыслями и телодвижениями, цель которых — просто не думать о той самой смерти. Вот я — я хожу на работу, чтобы не думать о смерти, а Вы, в этом случае, вроде и часто говорите про смерть, но так, что ее по-Вашему нет — и это тоже, чтобы не думать о смерти…

— У Вас, я гляжу, накипело, — сказал священник, выслушав эту тираду, которая закончилась тогда, когда машина уже остановилась возле учреждения. — Одно я сейчас скажу: Вы умом пытаетесь ответить на вопросы, на которые нельзя ответить с помощью ума.

Батюшка пошел исповедовать отцеубийцу, разговаривать с несовершеннолетними и осужденными бригады хозяйственного обслуживания. Про его ответ — ожидаемо, но не убедительно…

— Павел Александрович, чем сегодня Вы живете?

— Заботами администрации учреждения, — начал было острить Решетин. Глаза заслезились, он как-то осекся, — да, спасибо за доктора… и за попа… ну, в общем, чего говорить, Вы понимаете за что…

— Как-то Вы с тяжестью все говорите…

— А как мне говорить?! С легкостью, с радостью?! Вы же видите меня! Где я и где легкость?! — он снова осекся, и в кабинете повисла тишина. — Ненавижу тишину!

— Почему?

— Тишина меня грузит, — снова в голосе появилась тяжесть и безжизненность.

О чем ты грузишься в тишине[28]?

— Интересно Вы переделали вопрос: я думал, что тишина меня грузит, а Вы говорите, что я гружусь в тишине. В принципе, правильно: я гружусь, я начинаю гонять, — он самостоятельно достал одноразовый платок и начал вытирать слезящиеся глаза. — Тысячи тем: мать, девушка, мое уголовное дело…. Все эти темы связаны с одной — сколько мне осталось…

— Жить? — повисла пауза, он не закончил свою фразу и не слышал вопроса.

— Что?

— Я пытаюсь понять, что все эти темы связаны с тем, сколько Вам осталось жить?

— Да, сколько мне осталось жить, — глубоко вдохнув, он замолчал. Бросив одноразовый платок в урну, Решетин начал водить большим пальцем левой руки по линиям на ладони правой.

— Такое впечатление, что Вы сейчас ищите ответ на этот вопрос по линиям на руке…

— Да, но я не знаю, какая из них линия жизни, — Решетин оставил в покое свои руки. — Хотя чего тут искать, я и так знаю, что осталось мне немного, в лучшем случае — пару лет! И наше долбанное государство хочет, чтобы я подох в лагере!

— Когда Вы говорите о паре лет и о том, чтобы подохнуть в лагере, в Вашем голосе столько появляется ярости…

— А по-вашему, я должен радоваться таким перспективам?! — перебил Решетин. — Мне, может, начать прыгать от счастья, что оставшиеся дни меня пупкари будут водить в баню и на прогулку, что я не увижу мать или девушку, что я буду жрать тюремную баланду?!

Его глаза снова заслезились, он замолчал, хотя по позе и по сжатым кулакам было видно, что он в ярости. Взяв второй платок, Решетин отвлекся на свои глаза и успокоился. За окном завыл сторожевой пес, прервав затянувшуюся тишину.

— Я хочу в камеру.

— Я отведу Вас через минуту. Скажите только, это из-за государства Вам осталось жить так немного, в лучшем случае пару лет? — вопрос был задан с имитацией его тона.

— Нет, — Решетин явно немного не ожидал.

— А еще Вы тут говорили про маму и девушку… помните? Вам бы хотелось их видеть. А до того, как Вы сели, когда Вы общались с матерью?

— Уже давно не общался…

— Пойдемте в камеру. Жду от Вас вызов на следующей неделе, — было видно, что заключенный несколько обескуражен — это неплохой прием иногда прерывать контакт, не дав автоматически начать оправдания. Он встал, хотел что-то сказать, но не нашел слов и двинулся к выходу.

7

Собрался десяток человек из числа заключенных бригады хозяйственного обслуживания на беседу с батюшкой местной церкви — это в основном  молодежь, которая участвует в групповых мероприятиях, проводимых психологической службой. На языке психологов — это раскаченная, однако нестабильная группа — ходят на групповые мероприятия часто, но непостоянно, говорящие, но предпочитающие отдать активность ведущему (в силу непостоянства группы групповая динамика здесь более медленная).

Группа молчит, батюшка вещает. Имея плохую дикцию и огромную уверенность в собственной правоте, он говорит о неизбежности воздаяния, поскольку все, а тем более сидящие в тюрьме, виноваты. На вину можно поймать любого — скажи ему: ты — плохой отец, ничтожество в этом отношении (никчемный муж, неблагодарный сын, из-за которого родители потеряли десятки лет жизни) — и клиент фрустрирован, большинство защит нарушено — слезы, сопли, одноразовые платки. Чего у там говорить о людях, сидящих в тюрьме — вина живо жрет каждого, кто имеет маломальские моральные установки, хотя бы немного похожие на общепринятые. Все виноваты перед родителями, супругами, детьми (а уж перед женами с малолетними детьми — так тут в жизни не отмыться). Другое дело, что вина — ненадежный мотив для ресоциализации (перевоспитания).

— И что, думаете, здесь, тюрьмой вы свои грехи искупите и все? Ничего подобного. Через искупление человек должен измениться, стать чище. А что происходит с большинством заключенных? Они опять попадают в тюрьму, потому что человек не изменился.

— Я знаю про себя сейчас, что я изменился. Я перестал употреблять наркотики, мне их сейчас не хочется. Но когда я выйду на свободу, то куда пойти работать бывшему уголовнику? А захотят ли близкие люди со мной иметь дело? Короче, если везде получаешь пинок, как здесь снова не взяться от безысходности за баян? — начал говорить электрик.

— Значит, эти изменения поверхностные. Значит, освободился, обосрался — выпил (или укололся) — украл (или убил) — и снова сел. И так вся жизнь. И была бы она бесконечная — так можно было бы надеяться — мол, исправлюсь, мол, есть еще шанс. А вот тебе уже сорок — и что можно исправить? А вот глядишь, и время ответ держать на том свете. Тебе столько давалось шансов — работай, на земле этой мы все должны работать. Женись и заводи детей — пусть после тебя род твой живет, а не просто спаривайся ради утоления плотских желаний. Делай добро и добро вернется тебе. Времени на раскачку нет.

— А будет ли ответ-то?

— Мне часто приходится отпевать покойников. И вот когда видишь последнее выражение лица, вернее, маску, гримасу, с которой душа покидает тело — вот это посмертное выражение показывает, кто пришел за душой умершего. Бывает, вроде бы неизможденное болезнями красивое тело — а на лице мука и ужас. А бывает, и тело-то уже переходило положенное — а на лице радость и блаженство.

В кабинете повисла пауза, батюшка начал громко наливать чай в чашку.

— Интересно про посмертное выражение лица, — прервал тишину другой участник группы, который умел писать стихи и заметно для всех в бригаде гордился тем, что читал кого-то из французских экзистенциалистов. — Одно уж точно — время бежит, как песок из горсти. И чем меньше песчинок, тем труднее их удержать, и тем ценнее каждая из них.

Решетин, входя в кабинет, запнулся. Без вызова в глазах и голосе быстро сел в кресло и замолчал.

— Павел Александрович, чего-то Вы как-то больно тихо сегодня вошли. Я вроде подумал, что Вы хотели прийти — Вы написали мне несколько тарочек, но зашли и замолчали, и вот минуту молчите. Я, честно говоря, растерян… Проясните, о чем Вы молчите?

— Я наконец-то дважды дозвонился до матери…

— И?

— Дозвонился и говорил с ней все положенные пятнадцать минут — так долго с ней еще не разговаривал, каждый раз… из этих двух, — если в начале его фразы чувствовалась какая-то сила и экспрессия, то в конце только эмоциональная пустота и, предположительно, вина.

— Виноват?

— Как последний… не сказать как… это — герпес, — сказал он на выдохе, вытирая глаза бумажным платком. — Когда она ходила ко мне на суды… когда она плакала на судах, я не хотел на нее смотреть, потому что я знаю, какую боль ей причиняю.

Хотелось как-то его поддержать в этот момент, но пошли чувства — и стали все слова неуместные. Единственное, что уместно — это протянуть еще один бумажный платок, и пусть длится как можно дольше эта пауза.

— Я всегда причиняю боль тем, кого люблю. Это какое-то проклятие. Я уж хотел было к ведьме какой-нибудь сходить, чтобы убрать это наваждение, — после длительной паузы продолжил Решетин. — Черт возьми! Почему со мной-то это все происходит?

— Знаете, Павел, и ты, и я, и все самую большую боль приносим тем, кто нас любит…

— Кому на нас насрать, тем, конечно, да… ничего не сделаешь…

— Так это все, кроме тех, кто нас любит… всем на нас насрать… это и про тебя, и про меня и про каждого правда… Так что с твоей матерью?

— Хоть я и наркоман, но я никогда не воровал денег у нее на наркотики, — убедительно и акцентированно начал было консультируемый, но потом замолчал, вжав голову в худые плечи. — Правда, я иногда просил у нее… обманывал, мол, мне надо на что-то другое.

— Что сейчас происходит?

— Что?

— С тобой?.. Ты говоришь, что не воровал, но иногда просил у нее… обманывал.

— Я, чувствую, что мне пора уйти, — начал было консультируемый, приподнялся, но сел на место после жеста рукой консультанта, запретившего ему вставать, — почему нельзя?

— Можно, чуть позже. Потому что ты чувствуешь боль и, как обычно сейчас, убегаешь от боли.

— Вы хотите видеть как я плачу?

— Я и так каждый раз вижу, как ты плачешь, только ты называешь это словом «герпес»…

Минутная пауза, в течение которой он вытер насухо глаза и лицо.

— Что чувствуешь сейчас?

— Что мне надо идти в камеру.

8

Консультировать ВИЧ-инфицированных, особенно тех, чьи дни сочтены, стало легче после того, как внутренне смирился с неизбежностью собственной кончины. По крайней мере, уже нет дикой паники, желания сбежать непонятно куда — чаще в состояние опьянения.

— Такое впечатление, что ты напиваешься, чтобы не думать про смерть. Ее сейчас нет. Есть дети, есть мы с тобой, есть, наконец, твое любимое море. Родители твои еще живы и они меньше думают про смерть, чем ты, — как-то высказала мне жена.

«Что там? Есть ли там что-нибудь? Господи, как это несправедливо… не хочется умирать!!!» — этот этап жизни подошел к концу. «Скоро срок догонит[29]» и тут уж хоть заплачься, хоть запейся, а лучше держись за каждый день. Суицид — самое абсурдное действие. Если уж суждено издохнуть — то куда спешить? Досмотри свое кино до конца. Вдруг там что-нибудь интересное есть? А интересного, на самом деле, много: прежде всего дети и их дети (если повезет их увидеть), есть еще моря и горы и много красивых мест, есть интересная работа, несмотря на все выкрутасы и аберрации. Есть жена и отношения (да и вообще много хорошеньких женщин — если потерять или обесценить отношения с женой).

«И вообще, мне только чуть за сорок! И я умру со стоячим!!!»

Процесс консультации — это встреча двух людей. Если относиться к этому событию как к кусочку жизни, то есть возможность приобрести исследовательский подход: «Как оно у тебя там? А здесь? И что общего? И что ты переживаешь при этом? Почему ты напрягся? Чувствуешь себя недолюбленным?»

— Я очень долго думал про мать, — сказал Решетин, усаживаясь в кресло. — Я же говорил, что никогда и ничего не воровал у нее.

Правда, иногда просил у нее… обманывал, мол, надо на что-то другое — я это помню.

— Да. Так вот, я пытался доказать ей, что я не совсем конченный. Да, наркоман! Да, уголовник! Да, полный дебил — и креста негде ставить!..

— Смотри, как ты напрягся и почти кричишь…

Решетин осекся, обратил внимание на свою позу и громкость и целую минуту молчал.

— Словно маме я доказываю: я не конченный…

— Я боюсь сейчас думать, ну, то есть ошибиться, но это было похоже на то, что ты говорил: да, мама, я наркоман и вообще говно, но, пожалуйста, люби меня…

— Герпес, — он взял бумажный платок.

— Да нет, просто плохо и плакать хочется.

Пауза длилась около трех минут. Он вытирал глаза и явно находился не здесь — еле заметные движения губ намекали на внутренний диалог, возможно, с матерью.

— Я ей напишу, по телефону мне об этом не сказать…

— О чем?

— О том, что я конченое говно, но я прошу любить меня…

— Просто умоляешь, так ведь?

— Да, я ее просто умоляю, — снова пауза и приглушенный лай собак за окном. — Иногда мне кажется, что во мне живут два человека: конченый наркоман и любящий сын. Первый думает о дозе и о боли, которая снова заставляет думать о дозе. Он пассивен, ему ничего не интересно. Он может месяцами лежать с тупым взглядом в потолок. Активность включается только тогда, когда речь заходит о наркотиках. И тогда это уже бес — даже запах на улице — и его уже не остановить. Второй — о маме, о том, как не хочется ее огорчать и как стыдно перед ней. Вот только второй просыпается в основном здесь, в тюрьме…

— Это не два человека. Это ты, который, протрезвев, вспоминаешь про мать. И стыдно перед ней.

— И про это тоже стоит написать?

— Это я не знаю, но думаю, что если все так хреново, то последние дни, месяцы или годы жизни стоит пожить более или менее честно, насколько себе можешь это позволить…

— На этом закончим? — он решительно и без разрешения встал с кресла. — Хватит на сегодня. Дайте мне, пожалуйста, несколько листов бумаги для письма. Лучше пять — не люблю исправлений, если что — начинаю заново. И отведите меня в камеру.

— Опять бегство?

— Нет. Герпес.

9

Попав в СИЗО, все заключенные сдают анализы на ВИЧ, гепатит, венерические заболевания и туберкулез. Некоторые только в учреждении узнают о том, что они ВИЧ-инфицированы и что, оказывается, жить остается не так уж долго. Многие встречают это известие со смехом — с «засмеиванием» страха, однако через некоторое время обычно развивается депрессия. Динамика, в целом похожая на динамику горя, однако чуть более растянутая во времени — все-таки  инфицированные ВИЧ живут нередко десятилетия.

Наталья Валерьевна Алексеева узнала, что она ВИЧ-инфицирована. Сначала она не показала вида, давая понять всем окружающим, что ей безразлично, но в течение месяца у нее развилось депрессивное состояние, столь заметное для окружающих, что начальник тюрьмы после личного приема попросил провести с ней всю необходимую работу, сославшись на то, что ему очень и очень не нравится ее состояние.

История жизни этой женщины весьма интересна — ей редко приходилось скучать. Неоднократно она отбывала наказание по 158 статье УК РФ[30], причем воровала, имея вполне приличные деньги от собственного заработка и ухажеров. Будучи очень внешне яркой, Наталья Валерьевна нелепо смотрелась в тюрьме, где все однообразно и имеет несколько дурной запах. Свое воровство она считала клептоманией, однако во время последнего пребывания в учреждении активно посещала консультацию, где осознала, что ее воровство — это побег из родительского дома, от матери. Ее мать — уважаемый в городе врач, отец — бывший сотрудник милиции. Вместо того чтобы просто пространственно уйти жить на съемную квартиру — воровство, пару лет в зоне и снова пару лет постоянного скандала с матерью. И так подобный жизненный цикл повторился вот уже четыре раза. Во время проживания с матерью всей семье приходилось спасать Наталью Валерьевну то от наркотиков, то от навязчивых ухажеров, то лечить от венерических заболеваний. Каждый раз перед распределением по камерам медикам приходилось выяснять — больна ли она сифилисом или анализ крови показывает титры[31]. И вот нам уже тридцать девять — с момента последнего освобождения прошло почти четыре года (очевидный прогресс). В эти четыре года хватило ума снимать отдельную квартиру, заниматься личной жизнью — благо мать Алексеевой воспитывает ее пятнадцатилетнюю дочь, внушая уже внучке свои представления о жизни и своем месте в этой жизни (переход интроектов из поколения в поколение).

Поскольку характерологические черты заключенной имели демонстративные и лабильные искажения, любовникам не приходилось скучать: нет цветов и праздника — гуляй, Вася. В разгар страсти можно напороться на ледяную стену — пришел, разделся, был осмеян, пошел домой с чувством сексуальной неполноценности. «Пошел вон!» — можно было услышать за различные оплошности: непонимание ее любимой песни, запах изо рта, рваный носок, нечаянно выпущенные газы, смех невпопад (или не в такт ее настроению). А там, глядишь, флирт с каким-нибудь товарищем на глазах любовника-неудачника. А после попытки расстаться, оказывается, что она так любит, что пыталась покончить собой (но ведь если повеситься — может вылезть язык, или расслабиться сфинктер — можно страдать, но это должно быть красиво, поэтому либо слабенькое отравление, либо незначительный порез). Любовник-неудачник, конечно же, должен спасти принцессу! Спасает… И снова вся история по кругу (хотя уже 39).

Существует, правда, еще одна тайна, о которой не догадывается любовник-неудачник. В жизни Натальи Валерьевны есть грязное тупое животное, двуногая мерзость, которая только что и делает, как грубо загибает ее и непотребно пользует, иногда воняя при этом луком. Кстати, это бывший любовник-неудачник — сколько было ему пожертвовано, неблагодарное животное. Сейчас этот любовник-неудачник стал барыгой[32] (вероятно, он и наградил ее ВИЧ-инфекцией), иногда бесплатно давал дозу и за это по-скотски пользовал единственную и неповторимую, никем не понятую…

— Павел Александрович, с чем ты сегодня?

— С мыслями собираюсь. Я уже говорил Вам, что во мне живут несколько людей: белый и черный, любящий сын и наркоман. Когда я освобождался ранее, я покидал зону любящим сыном, но вот только потом просыпался он…

— Понятно. Давайте сегодня порисуем. Странное предложение?

— Я не умею.

— А как я плохо рисую — я чемпион мира по хреновому рисунку, поэтому что бы Вы ни нарисовали, Павел Александрович, Вы все равно нарисуете лучше, чем я бы смог.

Карандаши в красной коробке от детской обуви и лист формата А4. Решетин какое-то время рассматривал карандаши и, найдя несколько сломанных, начал чинить.

— Что рисовать?

— Просто человека.

— Голову?

— Нет, в полный рост, белого и любящего сына.

Когда-то эту технику разбирали на учебно-методических сборах психологов при областном управлении ФСИН — иногда есть польза от таких совещаний. Данная методика может идти без интерпретаций, в этом ее большой плюс.

Решетин сначала робко, а потом все увереннее взялся за дело и в течение десяти минут вполне прилично нарисовал мужскую фигуру.

— Видишь, у тебя красиво получился белый и любящий сын. Таким ты освобождался не один раз. Сколько планов и надежд. Чего напрягся?

— Жду от Вас какую-то провокацию.

— Правильно. Вот белый и любящий сын начал колоться. От первой дозы до закрытия, в среднем, сколько у тебя проходило времени?

— Ну, около года-полутора, — поежившись и втянув голову в плечи, ответил Решетин. — Но не больше. Где-то так.

— С этого момента нельзя пользоваться резинкой. Измени рисунок так, чтобы было видно, что этот человек полтора года колется систематично.

— Как это?

— Как хочешь…

Павел Александрович минуту размышлял, потом выделил мешки под глазами, наставил точки на лице, на кисти жирную точку.

— Что это на кисти?

— Колодец от постоянного использования игл — под локтями вен уже нет.

Была испорчена одежда и обувь рисунка.

— Продал нормальный прикид, — пояснил Решетин, подрисовывая в карманах шприцы. — Ну, вот и второй получился…

— Да нет же, это первый, просто он уже целый год колется. А сейчас давай его посадим, и пусть он посидит свой срок. Измени свой рисунок так, чтобы было видно, что он отсидел свой срок и готовится к освобождению.

Решетин на минуту впал в ступор, видимо, не представляя, как выполнить инструкцию. Потом постарался уменьшить мешки под глазами — получилось не очень, колодец на кисти залепил пластырем в форме креста. Одежда стала темной с биркой на груди, на лице появилась характерная улыбка, вместо шприцев в кармане — пачка сигарет, вместо дырявой обуви — черные «положняковые» ботинки.

— Как-то так, — прокомментировал окончание своей работы Решетин.

— Ну и последнее: вот он вышел и идет к маме, белый и любящий сын. Сделай это…

— Это невозможно сделать, — запротестовал было Решетин, но вновь задумался и начал пытаться желтым карандашом убирать черноту. Однако чернота чуть посветлела, но осталась темными пятнами на рисунке. Пластырь превратился в браслет, бирка осужденного — в фирменный знак, но как-то не очень убедительно (или не очень хорошей фирмы).

— Это все, что я могу сделать…

— Для чего я попросил тебя это сделать? Хотя нет. Что сейчас у тебя на душе?

— Пустота и как-то недовольно. И, знаете, я устал и не хочу сейчас ни о чем говорить. Я понял, что Вы грузите, но не пойму чем. Я хочу в камеру, — он встал, подошел к выходу и вернулся обратно. — Можно я возьму свое художество в камеру?

— Бери, и, как обычно ты это делаешь, беги.

10

Тонометр — символ приближающегося моего конца. Тонометр и лекарства вместо ящика водки пылятся в машине по дороге в отпуск.

Еще пока живы родители — есть своего рода звено перед смертью. Сначала она обездвижит, лишит чувств и мыслей их, потом меня, а там наступит очередь моих детей — и такой порядок считается правильным. Хуже, если этот порядок нарушается.

Отец, видимо, чувствует приближение конца — стал интересоваться: где все-таки родился его отец. И вот мы втроем, представители трех поколений (отец, сын и внук) поедем искать это место, деревню, где жили предки. Поедем, закроем «гештальты» отца (а может, и свои), вдруг и родню попутно найдем…. Одно из главных достижений, повлиявших на мою личность в результате практики консультирования — это необходимость (желательность) завершать важные дела и отпускать их. Все, что завершилось, пусть уходит.

— Здравствуйте, Наталья Валерьевна, давно мы с Вами не виделись.

— С прошлого срока, — она присела в кресло. На лице и в чуть сгорбившемся теле читалась явная апатия, «депресняк». — Как мы тогда и говорили, я ушла от матери, жила отдельно. Почти четыре года жила…

— Чего поникла, Наталья?

— Да, — она махнула рукой, взяла одноразовый платок и отвернулась, замолчав почти на минуту. — Я не хотела к Вам идти…. И я не просила…

— За тебя попросили начальники: боятся, как бы ты чего с собой не сделала…

— Я бы уже давно с собой что-нибудь сделала, если бы не была бы такой трусливой! — голос перешел на крик и рыдания. Через минуту уже несколько одноразовых салфеток использовано. — Вы же знаете, что у меня нашли ВИЧ.

— Знаю, понимаю, как тебе сейчас плохо…. Про смерть думаешь?

— Про жизнь! — ее голос переходил то ли в крик, то ли в рыдания. — Про жизнь я думаю, господин тюремный психолог, про то, как вообще с этим можно жить!

— С чем, госпожа заключенная?! С мыслями о смерти?! Тебе уже 39, сколько ты себе еще даешь времени: десять, пятнадцать, двадцать лет? Большинство ВИЧевых проживают большой срок, если не колются и хоть немного следят за своим здоровьем. А если и меньше, то вопрос не в том, как долго, а в том, как!.. Прости, я не сдержался, Наталья.

— Раньше за Вами такого не наблюдалось.

— Раньше я не носил с собой это. Знаешь, что это такое? — указал на тонометр, лежащий на видном месте. — Иногда думаешь: может, мне осталось пять лет, а может, год. И если я нормально выпил, то на следующий день думаю: сколько мне часов осталось? Зато в этом ожидании конца, причем скорого, наверное, более скорого, чем твоя смерть, хотя мы с тобой почти ровесники, совсем по-другому думаешь про близких людей, про весь мир.

— И как ты… Вы думаете?

— С благодарностью. У меня не меньше претензий к своим родителям, чем у тебя. Но когда понимаешь, что еще чуть-чуть — не десять или пятнадцать лет, а в лучшем случае пять — тогда прощаешь за все и всех.

— Не понимаю, как Вы с этим живете, и как мне с этим жить. Я не хочу… — снова слезы, но без звуков. — Как мне сказать об этом матери, дочери, Виталику? Я не могу! Почему у меня не хватает смелости на что-то серьезное?!

— Ну что ж. Давай повесимся вместе? Один хрен — подыхать. Благодаря этому твои близкие не узнают, что ты еще и ВИЧевая, а я так вообще — буду прецедент в уголовно-исполнительной системе: тюремный психолог, совершивший суицид с заключенным. После этого будет запрет на профессию, как думаешь? Завтра принесу памперсы — мы же с тобой не имеем права обосраться и вонять после смерти, надену чистые носки, надушусь одеколоном — все должно быть красиво и благородно. Я прослежу, чтобы у тебя не вывалился язык — то есть ты — первая, что еще мне взять или сделать для этого исторического события?

— Сборник стихов о любви. Разных авторов. Нет, лучше этого не надо — а то нас будут считать любовниками, а у меня не может быть толстого мужчины, — зло рассмеялась Алексеева.

— Я тоже не хочу умирать в обществе истерички. Наверное, я тебя просто придушу. Напишешь записку, что это ты сама?

— Не дождетесь! — продолжала как-то зло то ли смеяться, то ли рыдать Алексеева. — Может, я покончу с собой, но не здесь и не сейчас, и уж точно — не в Вашем обществе!

Успокоившись, она села, закрыв лицо ладонями (как всегда, несколько театрально) и замолчала.

— О чем грусть, Наталья?

— Не знаю, говорить ли об этом маме, Виталику?!

— Ты любишь Виталика?

— Вы же знаете, что не особо…

— Как бы там ни было — ему надо честно и быстро сказать…

— Как?!

— Прямо: Виталик, думай обо мне что хочешь, но я заражена ВИЧ. Срочно проверься!.. Наталья, это честно по отношению к нему. Здесь нет вариантов.

— А маме, дочери? Мать начнет ведь жить возле тюрьмы, хотя будет говорить моей дочери: «Видишь, до чего докатилась твоя мать!» Как мне потом в глаза дочери смотреть? А если она будет мной брезговать? Брезгливость и жалость! Я не хочу этого! — она снова беззвучно зарыдала и минуту не говорила ни слова. Уменьшившись в размерах, она была похожа на раздавленную тяжелыми взрослыми обстоятельствами девочку-подростка. — Что молчите?

— Тоже надо…

— Я сама решу! Не хочу жалости от них.

— Конечно, сама. Но, может, вместо жалости и брезгливости там будет любовь и состраданье?

— Не знаю…

Во время движения к камере она не прятала заплаканное лицо, давая почву встречным фантазировать — мол, довел женщину до слез. «Какой же это психолог, если после него они через одного в слезах? После психолога люди должны выходить счастливыми, или, по крайней мере, с надеждой на счастье» — нередко можно слышать такое мнение в среде сотрудников учреждения. Могла бы успокоиться в кабинете, нет же, надо было ей зареванной идти в камеру. Но это уже вопросы трансферентных[33] отношений, не завершенных с прошлого срока.

Через несколько дней Наталья Валерьевна Алексеева прямо сообщила по телефону любовнику о своей инфекции. Через месяц цензор между делом сообщила, что Алексеева написала письмо родителям, где, требуя ее не жалеть, рассказала о своем ВИЧ.

— Ну что, Павел Александрович, вероятно, это наша последняя встреча: я скоро уезжаю, а там и вас увезут. Присаживайтесь, ведите себя как обычно — если что слегка неприятно — вставайте и уходите. Я Вас сразу доведу до камеры, где вы будете сокамерникам жаловаться на приступ герпеса. Кстати, когда у меня дети были маленькие, они вели себя так же — если что — уже в другой комнате сидят надутые. Кстати, свои рисунки они тоже иногда забирали из садика…

— Чего Вы на меня сегодня нападаете?

— Того: как только с тобой начинаешь говорить о чем-то важном, так ты встаешь и требуешь отвести тебя в камеру. Я теряюсь, чувствую свое бессилие[34]. Здесь я…

— А что Вы хотите от меня! — жестко перебил Решетин. — Вы хотите, чтобы я тут перед Вами разрыдался как баба: «Да, да Вы правы, мне осталось мало жить! Давайте поплачем о том, что я сдохну за забором! Дайте мне как можно больше бумажных платков! Чего еще можно у Вас попросить?» Этого Вы от меня хотите?!

— Смотри, как ты завелся…

— Конечно, завелся! — опять перебил Решетин. — Я и так позвонил и разговаривал с матерью столько, сколько я на свободе не говорил! Я понял, что этим рисунком Вы пытались доказать мне, что нельзя начать жить с чистого листа! Нет ни белого, ни черного «Я». Я понял это. Я очень жалею, что раньше не понимал этих простых вещей! Но поймите и Вы — я не буду при Вас плакать!..

Слова «Вы» и «Вас» он чеканил. После объяснения на повышенных тонах тишина на минуту зазвенела в кабинете. Казалось, еще чуть-чуть — и он выкинет что-нибудь резкое.

— Такое впечатление, что ты готов наброситься на меня…

— Мне самому это показалось…

— Что происходит? Почему ты злишься на меня?

— Потому, что Вы заставляете меня плакать, но я же мужчина. Мужчины не должны плакать.

— Кто тебе сказал?

— Не знаю. Но не должны.

— Ну да, лучше вместо «плакать» сдохнуть от наркоты, водки или сердечного приступа. Я почти такой же, как ты — если больно, то где моя водка? А сейчас такой же, как ты, дебил, жду смерти от сердечно-сосудистой катастрофы. Ты — наркота, я — синий флаг, лишь бы не плакать, не просить, чтобы все равно любили, несмотря на то, что я — конченое говно, говоря твоими словами. Мы с тобой здесь похожи, одно лишь принципиальное различие — я разрешил себе плакать, — как назло в этот момент глаза заслезились. — Не обращай внимания. Это — сосуды, возраст…

— А у меня герпес, — долгий хохот взорвал кабинет. Два мужика хохотали со слезами на глазах: кто из них клиент, кто психолог?

После того, как Решетин был доставлен в камеру, в кабинет вошел доктор.

— Что у тебя с рожей? — спросил он между делом, рассматривая новую картину на стене.

— Да слезятся что-то глаза. Думаю — это сосуды. Не знаешь, к кому обратиться?

— Знаю, наверное. Хотя сосуды — это необратимо. Возраст…


[1] Ж. Сартр; А. Камю.

[2] Компьютер.

[3] Баян — шприц с наркотиками.

[4] Начальник отряда.

[5] Вызовы, обращения заключенных.

[6] Мошенников.

[7] Манипуляция: если Вы не понимаете, то Вы — неумный человек.

[8] Обманываете, игнорируете.

[9] Сближение позиций.

[10] Правил внутреннего распорядка.

[11] Перевоспитания (грубо).

[12] Википедия.

[13] Манипуляция: если не понимаешь — ты такой же дурак.

[14] Употреблял наркотики.

[15] Манипуляция: если не поможешь — ты не человек.

[16] Полоса на личном деле ставится у заключенных, состоящих на профилактическом учете.

[17] В ИК или СИЗО.

[18] Карточная игра.

[19] Дежурный помощник начальника следственного изолятора.

[20] Проговаривание особенностей поведения.

[21] Вагон для перевозки заключенных.

[22] Общевойсковой защитный комплект.

[23] Сотрудников оперативного отдела.

[24] Межкамерную переписку любовного содержания.

[25] Сближение позиций.

[26] Использование выражений клиента для сближения позиций.

[27] Вызов.

[28] Изменение субъекта влияния.

[29] Б. Окуджава.

[30] Воровство.

[31] Пожизненные изменения (антитела) в крови, произошедшие в ответ на заражение сифилисом.

[32] Торговцем наркотиками.

[33] Трансфер — один из видов сопротивления, проекция: приписывание другому неких качеств и особенностей, берущих происхождение в Self клиента (Лебедева Н.М., Иванова Е.А., 2005).

[34] Самораскрытие с целью сближения.

Exit mobile version