БЕГСТВО ОТ ОДИНОЧЕСТВА
Мы используем друг друга,
чтоб заполнить пустые места.
Б.Б. Гребенщиков
Иванова Антонина Александровна, женщина пятидесяти пяти лет, сидит в одиночной камере по личному заявлению: старовата для наркоманки, слишком хорошо и чисто выглядит для алкоголички. Слишком печальная женщина в отличие от бывалых посетительниц мест лишения свободы: во взгляде читается вина, раскаяние и ужас – все те чувства, которые переполняют здорового, нормального человека, впервые вдохнувшего тюремные запахи вместе с осознанием собственного падения.
Во время первичного изучения личности, проводимого с целью выявления лиц с суицидоопасным и иным отклоняющимся поведением (дифференцирование происходит согласно действующим для служебного пользования приказам) она не может говорить: тихий хриплый плач переходит в беззвучное рыдание. Шерстяная кофта с коротким рукавом не скрывает рук. Это руки матери, бабушки, вероятно, бывшего работника бюджетной сферы. На руках нет ни «дорог», ни «колодцев»[1], ни татуировок, ни шрамов от членовредительства. Избегает прямых встреч взглядами, как человек, который, наверное, чувствует огромную вину.
В камерной карточке обозначена дата прибытия в СИЗО – вчерашний день и статья обвинения – 105, убийство.
1
– Как это произошло с Вами? – вместо ответа в течение минуты слезы и беззвучное рыдание.
– Я понимаю, что Вам сейчас очень и очень плохо… просто хуже некуда[2], – беззвучное рыдание, как подтверждение, становится хриплым. Рука принимает протянутый одноразовый платок и тут же закрывает то глаза, то рот. Достаточно длительная пауза, время молчания, пока дыхание женщины более или менее станет ровным.
– Когда Вы прячете глаза, я думаю, что Вы ничего не хотите видеть вокруг[3]. Знаете, так у меня бывало, что когда на душе и в жизни было плохо, я ничего не хотел видеть вокруг, мол, это не может происходить со мной[4], – ее глаза впервые несколько секунд посмотрели мне в лицо. – А когда закрываете губы, мне кажется, что Вы не хотите говорить. Так бывает, что не хочется ни видеть кого-либо, ни разговаривать[5].
В пространстве повисло молчание, прерываемое судорожными вдохами только что чуть успокоившегося от рыданий человека.
– Я не знаю… не понимаю, – одноразовый платок окончательно стал мокрым и мятым. Дыхательные судороги от сдерживаемого рыдания не позволяли ей говорить.
– Вы не понимаете, как это произошло с Вами?
– Не понимаю…
Взгляд ее стал отсутствующим. Казалось, что она снова и снова начинала проигрывать в уме ситуацию убийства. Иногда полезно заглядывать в личные дела заключенных.
– Вы сейчас вспоминаете то, что случилось? – вместо ответа еле заметное движение головы. – Мне очень хочется с Вами об этом поговорить… если Вы позволите, Вас пригласить к себе завтра[6]. Но сейчас мне важно знать другое: почему Вы написали заявление об одиночном содержании?
– Вы же правильно сказали – бывает, не хочется никого видеть и слышать, – снова, но уже чуть дольше высыхающие глаза проявили интерес к кому-то, кроме своего горя. Создавалось впечатление, что она требует бережного отношения к себе: слишком много горя и слишком много боли. К тому же консультирование (или терапия) и первичное изучение личности вновь прибывшего заключенного – это практически противоположные задачи. Да и прежде всего с точки зрения позиции психолога, быть консультантом и экспертом одновременно – это все равно, что одной рукой заботливо поддерживать, а другой раздавать неожиданные и коварные пощечины.
– Прежде чем мы попрощаемся до завтра, мне хотелось бы выяснить: у Вас есть кто-либо на свободе? – этот вопрос звучал неуместно: мол, скажи, что ты не собираешься в ближайшее время помирать по собственной воле, и можешь идти в свою камеру.
– Почему Вы об этом спрашиваете? – по интонации и взгляду казалось, что она раскусила всю неуместность вопроса и скрытые мотивы вопрошающего. Значит, нужно быть предельно искренним, без игр, без недомолвок. Это и поможет добиться достаточно внятного ответа, и позволит создать задел для последующего консультирования.
– Потому что я вижу, как Вам плохо, и мне очень важно знать, есть ли ради чего Вам жить, – и особенностями интонации, и движением корпуса в ее направлении и открытыми ладонями, всем телом была сделана попытка убедить ее в максимальной искренности и открытости.
– Мне есть ради чего… ради кого жить… я не собираюсь с собой чего-нибудь делать. Если Вы вызвали меня только для этого, то успокойтесь, – голос стал спокойным, даже уверенным.
Появилось впечатление, что она пытается упрекать или отчитывать.
Она дошла до камеры и легла на свою кровать, уткнувшись лицом в подушку. Даже через пятнадцать минут, заглянув в глазок камерной двери, можно было видеть, что женщина не поменяла своей позы, продолжая лежать, уткнувшись лицом в подушку.
В материалах личного дела, в постановлении об избрании меры пресечения в виде заключения под стражу было описано, как Иванова Антонина Александровна во время семейной ссоры нанесла рану кухонным ножом в область живота своему мужу, Иванову Сергею Степановичу, от чего тот скончался. Из этих материалов было понятно, что Иванова Антонина Александровна обвиняется в убийстве собственного мужа. При чтении постановления об избрании меры пресечения что-то не складывалось, что-то было непривычным. Вроде бы типичная «бытовуха»: мало ли среди сидящих в тюрьмах женщин убийц своих мужей или сожителей. Но вот только нет типичного для таких случаев «выяснения отношений после (во время) распития спиртных напитков», когда жертва и палач изрядно пьяны. Был просто трезвый удар ножом пожилой женщины в живот трезвого пожилого мужчины во время готовки ужина. Судя по анкете в личном деле, это был ее единственный муж, поскольку фамилии взрослых детей те же.
2
К вечеру следующего дня она выглядела не менее раздавленной, но уже без рыданий, как обычно это бывает с людьми, начинающими смиряться с тем, что дальнейшая их жизнь будет связана с тюрьмой и исправительными колониями.
– Я ознакомился с материалами вашего личного дела. Я не следователь, чтобы мне добиваться правды от Вас, и, тем более, объективной истины. Из материалов Вашего дела я понял лишь то, что Вы убили своего мужа… я так подумал, что первого и единственного, – последнее слово было интуитивно выделено интонационно.
– Да, единственного, – Антонина Александровна пододвинула к себе упаковку одноразовых платков; было заметно, что она готова заплакать, – до сих пор не понимаю, как это случилось… Я никогда не думала… не хотела этого…
– Не хотели убивать?
– Мы разошлись двенадцать лет назад. Мне и детям надоело его постоянное пьянство, его разгульная жизнь. Кое-как со скандалами он согласился уйти из дома. Потом уехал в Саратовскую область. Я жила ради детей, ради внуков. На пенсии работала контролером в кинотеатре… мне хватало на жизнь… вроде все хорошо было… внуки… – по щеке потекла слеза. – Зачем только я его вернула…
– Как это «вернула»?..
– Да вот так!.. Он начал писать письма, что ему плохо, что он хочет видеть детей и меня… Он целый год писал такие письма. Дети говорили, мол, не верь, он все равно… все будет по-старому. А я, дура, не послушала. Послала ему денег на билет, идиотка! – ругательства в свой адрес она выговаривала особенно акцентировано. – Дети как в воду глядели. Сначала все было хорошо: он даже иногда обед варил и на работу обещал устроиться, а потом снова начал пить, а потом и воровать из дома… Приходишь с работы, а телевизора нету, продал. Я уж начала деньги от него прятать, а он злился, все замахивался на меня… Стукнуть-то боялся, детей, наверное, боялся. У общих знакомых деньги занимал, а я отдавала… Потом просила их не давать ему деньги, уже ведь и на жизнь из-за долгов не хватало. Как он бесился на это… Какая же я дура…
– Складывается у меня впечатление, что Вы себя ненавидите за то, что вернули его, за то, что не послушались своих детей[7], – она уткнула подбородок в грудь и полминуты оцепенело сидела. – Что Вы сейчас переживаете?
– Ругаю себя… чего мне не хватало… жила бы да жила. Так вот, с каждым днем все хуже и хуже. И морда у меня стала как кирзовый сапог – морщинистая, и мясо у меня невкусное, и овощи в Саратовской области сочнее, и щи там наваристее. Так вот каждый день, пока не выпьет. Я ему говорила, чтоб проваливал обратно в Саратовскую область, он на это только злился, обзывал меня и уходил…
– Тут уж действительно будешь жалеть о том, что детей не послушала.
– Сын хотел поговорить с ним и выпроводить его… отцом-то он по-настоящему и не был. Я не дала ему скандалить с отцом. Это ведь что за дело, когда сын на отца, пусть и на такого… но ведь на родного! – в голосе появилась убежденность в правоте своих взглядов. – Вот и в тот вечер он злился на меня, говорил, что уедет обратно, а я резала капусту для салата. Я уже научилась не слышать его, когда он выступает на меня. Ему надо было догнаться[8], и он все распалялся, потому что денег я не давала ему. Он ходил за моей спиной, ругал себя за то, что вернулся ко мне, «в тюрьму». Я не знаю, как это получилось, но я повернулась с ножом в руке, а он хотел пройти мимо… И получилось так, что он сам налетел на нож в моей руке животом… я даже не почувствовала как нож вошел в живот. Он ушел в комнату, лег на диван, сказал, что наконец-то я от него освободилась. Я растерялась, побежала к дочери, дочь вызвала скорую, но уже было поздно. Так я его убила… так я стала убийцей.
В кабинете повисла тишина, прерываемая судорожным дыханием – возможно, она боролась с позывами зарыдать.
После ее рассказа очень легко представлялись сцены из ее жизни: дети, внуки, работа контролером в кинотеатре и какая-то недолюбленность. Нелюбимая, бросаемая прежде, она надеялась, что в этот раз все будет по-другому. Из тысяч одиноких идиотов она вновь выбрала того, с кем рассталась двенадцать лет назад. А много ли ей надо было? Сварить иногда обед, да пообещать устроиться на работу, и она будет верить в то, что ее любят.
Как, наверное, она сначала не хотела верить в то, что так будет всегда, когда он приходил домой пьяный. Каким жестоким должно было быть разочарование, когда вместо сваренного обеда получаешь «морду как кирзовый сапог» и понимаешь, что это результат собственного самообмана – сколько в этом должно быть боли, обиды за такую черную несправедливость. И тело, которое не врет, без участия головы совершает акт восстановления справедливости. В руке, держащей нож, сосредоточилась вся обида, вся не впускаемая в сознание злость за то, что позволила себя обмануть второй раз. Рука «не заметила» противодействия тела, движущегося навстречу за все: за проданный телевизор, за долги и необходимость объясняться перед знакомыми, за постоянное унижение и обесценивание. Столько надо было терпеть и позволять себя мучить вместо того, чтобы твердо и настойчиво сказать: «Пошел вон!».
– Знаете, от Вашего рассказа у меня в душе столько – просто хочется выть, – на ее глазах заблестели слезы. – Вместе с Вами… Что-то вообще полнейшее дерьмо на душе: не хотелось быть одинокой – выбрала того же козла, хотелось любви – влезла в то же дерьмо, в котором была двенадцать лет назад… короче, сама себя обманула.
– И итог моей жизни – тюрьма, – второй одноразовый платок полетел в урну. Ей плохо. Снова повисла пауза. Казалось, с каждой новой слезой она постепенно примиряется с осознанием неизбежности тюрьмы: горе начинает свою работу.
– Вам действительно придется отсидеть… и Вам придется с этим смириться.
Она обхватила голову руками и несколько минут молчала. Складывалось впечатление, что это очень «рабочая» пауза, что с ней что-то происходит. Хотелось верить, что горе раскручивает примирения с реальностью.
– Я сейчас не хочу больше разговаривать.
– Я буду ждать от Вас заявки на работу, – после объяснения того, как пишется тарочка, она была уведена в свою камеру.
3
В конце недели одна из заключенных, которую два дня как привезли в изолятор, повесилась. То, что произошло ЧП, можно было видеть еще в помещении дежурного помощника начальника следственного изолятора: суета, много народа, все возбуждены – начальство ищет виновного, хотя эта активность уж точно не способна воскресить осужденную. А найти виновного надо, поскольку над администрацией учреждения есть свое начальство из управления, жаждущее знать фамилии виновных, и так вплоть до директора службы. А есть еще прокуроры по надзору, которые никогда и ни в чем не виноваты, но всегда умудряются найти тех, кого, как и за что надо наказать. Потому и надо найти виновного так, чтобы учреждение в кадровом отношении пострадало наименьшим образом.
На тюремной карточке фотография пропитой женщины с выбитым глазом. Наверняка эта несчастная при жизни вокруг себя даже не могла помыслить о такой активности, какая происходит после ее добровольного ухода из жизни в учреждении (покончи с собой она дома – виноватых было бы гораздо меньше, скорее, только она одна).
– Слышишь, не понимаю, как полнолуние – так в тюрьме инцидент, – помощник ДПНСИ нервно курит сигарету за сигаретой. Оно и понятно, сейчас виноватыми будут назначаться многие, и, наверняка, среди них будет один из его инспекторов, который нес службу на том посту, где произошел суицид. – А как неприятности, так словно наваждение, я на службе. Мне, наверное, суждено быть дежурным задом. Чего ж делать-то?
– Помой свою дежурную часть тела – из области едет проверка, будут изучать файлы видеонаблюдения, – заместитель начальника по режиму не особенно корректен в шутках и комментариях в такие минуты. – Придется тебе учиться испытывать радость из женской позиции. Но не ты один будешь «радовать» проверяющих, если только тебя это хоть немного утешит.
– Мрачный у Вас юмор, товарищ майор – и так все безрадостно… а солдатик-то на посту вообще не при делах, – помощник дежурного предвидит оргвыводы областной комиссии. – Из-за пьяной психопатки, которая поспешила к чертям раньше срока, столько народа назначат виновными, и в первую очередь – мой солдатик. Только он службу понял, работать научили – и вот тебе здравствуй, народное хозяйство. Полный пердоманокль!
Кроме младшего инспектора среди виновных будут и медики, разрешившие одиночное содержание, и оперативники, и психолог. Кому достанется любовь вышестоящих лиц после просмотра видеоматериалов и изучения различных бумаг? А может, все пройдет тихо: виноватых-то искать глупо (никто ведь не обвиняет судью, назначившего наказание) – посмотрят кино, полистают бумажки и напишут представление об отказе в возбуждении уголовного дела.
С некоторых пор тюрьмы напичканы видеокамерами так, что никакое движение не укроется от взглядов проверяющих. В этом, создается впечатление, и заключается одна из сторон реформы пенитенциарной системы – максимально, где только возможно, заменить людей камерами и постоянно контролировать как заключенных, так и действия персонала.
Через несколько дней через дверной глазок можно было наблюдать, что она уже не лежит как истукан, а читает и слушает радио. Библиотекарь сказала, что она заказала библию и местные газеты. Библия – очень хороший признак: это обычно означает, что человек ищет утешения и прощения, и это почти всегда означает, что вероятность суицида мала. Процесс примирения с реальностью, видимо, пошел. Через неделю она наконец-то созрела до заявки на консультирование.
– Мне немножко лучше, – сообщила она, усаживаясь в кресло (на секунду со стороны показалось, что она пытается улыбнуться). – Не знаю благодаря Вам или просто я успокоилась немного, а может впереди экспертиза…
– Я думаю, Вы и, правда, начинаете[9] успокаиваться. Вы начинаете примиряться с тем, что неизбежно придется отсидеть, – слово «неизбежно» интонационно выделено. – И тюрьма, и зона – это Ваша реальность на ближайшие несколько лет жизни… реальность, в которой придется жить.
Она погрустнела и на несколько минут замолкла. Сидела в оцепенении эти несколько минут.
– Да… – снова повисла пауза.
– Что это: «да»?
Ответ был каким-то отсроченным, после одной или двух минут паузы.
– Это значит, что я буду сидеть все равно. Я вообще-то это понимаю…
– А принимаете, или, точнее, Вы с этим смирились? – по задвигавшейся в отрицательном жесте голове было понятно, что она не примирилась.
– Смирилась… наверное…
– Вы говорите: «смирилась», а головой качаете: «нет», – указание на неконгруэнтность (несоответствие словесных и телесных сигналов) вновь погрузило кабинет в тишину. Судорожный вдох как сигнал, что она готова заплакать. Женщина взяла одноразовый платок, хотя слез не было. – Знаете, примирение с мыслью о том, что впереди тебя ожидают годы тюрьмы, оторванности от близких людей – это не происходит за день…
– В этом кабинете я каждый раз реву, – она уже не сдерживала слез. – Вы хотите, чтобы я плакала?
– Я хочу, чтобы Вы понимали, где Вы находитесь, что Вас ждет в ближайшее время… не прятались в надежды об экспертизе, которая впереди…
Через минуту она успокоилась, смяла одноразовый платок. Консультация длилась уже двадцать минут, причем большинство времени, казалось, занимали паузы. Она глубоко вздохнула, давая телом понять, что хочет уйти.
– Вы хотите уйти? – она кивнула в ответ. – Прежде чем Вы уйдете, скажите, с чем Вы уходите?
– Плохо мне… выть хочется… полежать охота, – судорожный вдох, и она встала с кресла.
После ее ухода возникали вопросы: стоило ли снова возвращать ее к состоянию горя от осознания тюрьмы как будущего, или этот процесс осознания уже и так шел достаточным для нее темпом, и толкать ее снова в пучину горя было необязательно.
4
После завершенного суицида необходимо заполнить и в десятидневный срок отправить в управление информационную карточку – форму ОС СЦД. Сокращение, вероятно, означает «осужденный и суицид». В этой форме около двадцати пунктов, касающихся биографических, психологических данных суицидента, особенностей поведения в местах лишения свободы и того, какой резонанс вызвало самоубийство в среде заключенных. Иных источников заполнения ее, кроме личного дела и впечатлений дежурного, принимавшего ее, нет. Из личного дела выходило, что ей было двадцать девять лет, закончила девять классов, специальности не имела, состояла в незарегистрированном браке. Эта женщина жила в нашем городе; последнее место ее работы – городской рынок, где она работала сначала сторожем, а потом дворником. Она была осуждена по статье 161 часть 2 пункт «в» УК РФ[10] к двум годам лишения свободы условно. В связи с нарушением режима отбывания наказания условный срок был заменен реальным. Других судимостей у нее не было. Из анкеты в личном деле было понятно, что у нее нет детей, но есть брат и еще жива мать.
По словам дежурного, принимавшего ее в изолятор, женщина была неопрятной, вероятно, с дикого похмелья, поскольку источала вокруг себя запах перегара и мочи, не сразу могла сообразить, где она и что вокруг происходит. Одного глаза у нее не было, а вторым она видела, скорее всего, очень плохо, поскольку запиналась обо все препятствия, о какие только можно было запнуться. Будучи маленького роста, смотрела на всех снизу вверх. При этом казалось, что она либо удивлена, либо напугана. В связи с угрозой сифилиса, о чем женщина только и могла сообщить медику на первичном приеме, до получения результатов анализов она содержалась в одиночной камере. Со слов галерных (младших инспекторов дежурных смен, несущих службу на постах), она постоянно просила сигареты и выкуривала их до фильтра. Так и прожила в тюрьме два дня. И все – решила, что хватит…
Отношение к религии так и осталось неизвестно. Общественного резонанса суицида (в учреждении и за его пределами) не выявлено.
Один из осужденных, отбывающих наказание в бригаде хозяйственного обслуживания учреждения, очень жалел ее. Он был среди тех, кому пришлось выносить ее тело из камеры. Во время движения по коридорам у нее открылся единственный глаз.
– Мне казалось, она на меня смотрит и просит помощи – это что-то и очень страшное, и очень жалкое. У меня яйца от ужаса заледенели, когда у нее глаз открылся. И пока мы ее несли, она все время смотрела на меня, – будучи истеричной личностью, он искренне старался играть свои чувства. – Мне казалось, что я следующий, что если я только снова возьмусь за баян[11], то меня ждет такая же смерть, и, скорее всего, в этих же стенах. А когда эти галерные отворачивались от запаха и прикалывались – мол, одной ебонашкой на свете меньше стало, я их ненавидел. Если уж ничего в душе не дергается, то хотя бы помолчали – авось за людей сошли бы.
Это, пожалуй, весь общественный резонанс, вызванный данным ЧП.
Из-за суицида и суеты вокруг него встреча с Ивановой А.А. была перенесена на несколько дней и состоялась уже после выходных.
– Вы сегодня выглядите как-то лучше, вон и следов постоянных слез вроде не видать… Как себя чувствуете, Антонина Александровна?
– Уж не Вашими молитвами, конечно. После наших встреч мне не очень-то хорошо, даже не знаю, зачем я выписываюсь к Вам, – она на этот раз уселась в кресло как-то вальяжно, словно это для нее была уже привычная процедура. – Я всегда думала, что после посещения психолога человеку на душе должно становиться хорошо…
– Это ошибка, Антонина Александровна. Я не хочу Вам обещать, что буду стараться порадовать или утешить Вас. Единственное, что я могу Вам обещать – это то, что я все это время буду с Вами[12], – пауза. – Максимально с Вами.
– Для того чтобы я, как Вы говорите, «смирилась» с тюрьмой?! С тем, чтобы я приняла для себя мысль, что я, старая дура, сдохну в какой-нибудь колонии среди наркоманок и алкоголичек?! Смирилась с тем, что для всех нормальных людей я теперь – тюремщица, зэчка?! – с каждой фразой ее тело угрожающе наклонялось вперед. Несмотря на, казалось бы, не очень громкий голос, быстрая речь и акцентированность концов фраз при напряженной позе давали ясно понять: она очень злится.
– Я понимал раньше, что ты горюешь и тебе плохо[13]… но не могу понять: почему и за что ты сейчас на меня злишься, Антонина… Александровна? – переходить на «ты» было явно не вовремя.
– Что?.. Чего на Вас мне злиться, – она осеклась. В кабинете повисла пауза, она долго молчала, словно устала от своей агрессии. – Я должна что-то сейчас говорить?
– Почему ты… Можно, я на «ты»? – она кивнула в знак согласия. – Почему ты спрашиваешь об этом?
– Потому что я не могу в присутствии кого-то молчать… Нет, ну я могу молчать, когда никого нет дома. Я даже люблю тишину. Но когда рядом с человеком… Кто-нибудь должен говорить, – она говорила как-то отстраненно. Энергия, эмоциональный накал ее речи куда-то пропал.
– Несколько минут назад, Антонина, Вы… то есть ты очень убедительно говорила о том, что я заставляю тебя смириться с мыслью, что для всех нормальных людей ты теперь – тюремщица, зэчка, – ее тело снова напряглось, когда ее фраза воспроизводилась с ее же интонацией. – Ты сейчас напряглась, словно ждешь, что сейчас будет больно.
– Договаривайте!
– Я не очень-то верю в то, что тебя интересует мнение всех нормальных людей. Знаешь, я не открою великой тайны, если скажу, что большинству нормальных людей глубоко наплевать на жизнь, страдания и сегодняшнее положение Ивановой Антонины Александровны… – пауза. – Практически всем, кроме особенно близких… Тех, для кого ты действительно важна…
Ее тело застыло. Она сидела как мумия. Дыхательные судороги позволяли предполагать, что сейчас она пытается совладать с собой.
– Я не могу сейчас говорить, – произнесено глухим голосом, почти шепотом.
– Тогда давай помолчим, Антонина, – ее морщинистая рука несколько секунд пыталась вытащить из протянутой упаковки одноразовый платок, поднесла его к лицу и стала накрывать по очереди то лоб и глаза, то рот.
Пауза длилась несколько минут. Было слышно, как за окном в прогулочном дворике заключенные пытаются переорать радио, которое включается на полную громкость для пресечения попыток установить запрещенную связь. Эти крики и музыка за окном – эти звуки, от которых до конца не спасают двери и окна, постоянно напоминают, где ты находишься.
– Я сейчас гадаю про твоих детей, Антонина. Помнишь, ты говорила, что сын хотел защитить тебя… А в личном деле я видел в анкете, что у тебя есть и дочь, – впервые за этот час она беззвучно заплакала. – Сейчас ты плачешь, и я думаю, что все нормальные люди для тебя – это, конечно, твои дети. Да?
– Дети, их семьи, – она продолжала плакать и молчать. Это, казалось, была очищающая пауза. Когда иссякли слезы, осталось только глубокое, иногда судорожное дыхание. – Наверное, на сегодня хватит.
– Ты хочешь прекратить?
– Мне сейчас очень больно и я хочу побыть одна.
5
На рынке, где работала покойная, есть несколько знакомых человек, которые могли бы знать самоубийцу. Одна из продавщиц овощей и фруктов, работающая на азербайджанских хозяев, кое-что дополнила о жизни и характере покончившей с собой женщины. Кроме того, она несколько раз посещала уголовно исполнительную инспекцию. Из этих двух источников получалась следующая непроверенная, и, возможно, искаженная информация о покойной и ее образе жизни. Так, жила она с последним в своей жизни сожителем около полутора лет в однокомнатной квартире, принадлежащей ее избраннику. Периодически он ее выгонял, но, поскольку идти ей было некуда, она возвращалась, несмотря на побои и унижения. Глаз он ей выбил буквально год назад во время группового запоя. Этот самый джентльмен в настоящее время ошивается на том же рынке, время от времени подрабатывая грузчиком овощей и фруктов. Когда самоубийца пребывала в трезвом состоянии, она была молчаливой и спокойной, выполняла ночами работу по уборке территории за небольшую доплату. В пьяном же состоянии, как поговаривали собутыльники ее сожителя, также неутомимые поборники рыночной экономики (такие же грузчики на рынке), ее мог пользовать любой – она никогда не сопротивлялась. Ее последний сожитель то смотрел на это сквозь пальцы, то бил ее нещадно. Вот и год назад во время одной из обычных пьянок он в приступе ревности зверски избил ее до потери глаза. Осудили женщину за то, что она проникла в одно из складских помещений рынка и открыто похитила товара на кругленькую сумму. Хотя ходили слухи, что сумма явно преувеличена и что именно сожитель вынуждал ее похищать этот самый злополучный товар. Когда менты ее взяли, сожитель остался не при делах.
После суда она стала еще тише, ей уже не разрешили работать сторожем на рынке, и она зарабатывала свой кусок хлеба и бутылку дешевой водки тем, что подметала помещение рынка и окружающую территорию, где велась торговля. В уголовно исполнительной инспекции рассказывали, что на отметки она практически всегда приходила с устойчивым запахом перегара, не очень хорошо понимала инспектора. Ей все время приходилось что-либо объяснять по несколько раз, и еще, казалось, она всего боится, потому что ежилась и как бы каменела на вопрос: «Вам все понятно?» Возможно, из-за этого и перестала ходить на отметки, хотя, быть может, и из-за очередных запоев, когда все становится «не до пустяков». Что касается родни, то ее мать и брат проживают вместе в соседнем городе. Продавщица уверяла, что последние несколько лет мать с дочкой не общались, причем по инициативе матери.
Позже стало известно, что сожитель, узнав о ее смерти, рвался ее похоронить, и даже собирался пойти в морг. Но этот порыв остыл в связи с началом очередного запоя, деньги на который он занял под предлогом расходов на похороны у рыночных продавцов. Во время этого, более длительного по времени в связи с наличием некоторых средств, группового запоя он часто плакал, сокрушался по покойной и говорил, что теперь вообще никому не нужен. А еще он обвинял козлов в ментовской форме, сгубивших единственного человека, готового с ним жить, и угрожал пойти то к тюрьме, то в уголовно исполнительную инспекцию и набить парочке-тройке ментозавров лицо. Собутыльники поддерживали эту инициативу по наведению справедливости и соглашались быть соучастниками и боевыми товарищами безутешного друга, потерявшего навеки любимую. Однако все попытки похода заканчивались в ближайшем гастрономе.
– Антонина, мне сегодня хотелось бы услышать все-таки про Вашу семью, про детей и их семьи. Все их семьи – это большая ваша семья… я сейчас хочу о них, потому что мы о них не договорили, но готов идти за тобой. Ты сейчас о чем готова говорить?
– Я слышала, что в тюрьме недавно повесилась женщина.
– В тюрьме часто случаются попытки покончить собой. Иногда такие попытки заканчиваются смертью. И эта женщина… ее очень жалко.
– Что значит Ваше жалко? Вам и меня жалко?
– Когда кто-либо добровольно уходит из жизни, то жалко, прежде всего, то, что этот человек и так рано или поздно умрет. Более того, он неизбежно, ты только вдумайся в это, неизбежно и гарантированно умрет. Ледяной могилы ни я, ни ты не избежим. Хуже того, она с каждой минутой все ближе… Могла бы еще пожить – я про нее – порадоваться и порадовать, хотя бы посмотреть на мир трезвым взглядом. Срок небольшой, чего спешить туда, где и так ты окажешься.
– Так Вам меня жалко?!
– Немного по-другому. У меня складывается впечатление, что ты сидишь здесь как покойник в склепе. Скажи мне, с того момента, как тебя посадили, хоть как-нибудь, хоть раз, хоть через письмо пообщалась со своими детьми?
– Нет… причем здесь это? – голос как-то понизился и ослаб.
– Я, наверное, Антонина, много про тебя фантазирую[14]… и мне кажется, что общаться с детьми и внуками… дети и внуки – самое важное для тебя, – по ее щеке потекла слеза. – И почему-то здесь очень много боли.
Она глубоко вдохнула, словно хотела что-нибудь ответить, выдохнула и замолчала, вытирая одноразовым платком глаза. Пауза длилась более минуты.
– Такое впечатление, что ты села и все… и дети для тебя… их нет…
Снова с вдохом повторилась попытка ответить, закончившаяся молчанием.
– Дети приходили ко мне… несколько раз… передавали передачки… наверное, там было письмо…
– Ты отказалась от передачи? Я правильно понял?
Она закивала и замолчала. Она молча рыдала, потом начала стряхивать мокрым платком невидимую грязь с теплых трико, в которых сидела.
– Такое впечатление, что ты пытаешься очиститься, когда чистишь свои штаны… да?
– Мне стыдно перед детьми! – громко вырвалось каким-то гортанным звуком. – Я убийца их отца, зэчка. Мне страшно было бы посмотреть им в глаза! Лучше будет, если я сдохну где-нибудь в колонии! – тишина повисла в кабинете; не слышно было даже звуков из прогулочного дворика.
– Что сейчас произошло, Антонина? Я весь потерялся от твоих «страшно смотреть» и «сдохну в колонии»… Знаешь, в этом есть какой-то ужас одиночества и тоска, словно ты сказала: «Я лучше сдохну, лишь бы не увидеть осуждения от своих детей!»
– Правильно! Так я и думаю, – уже спокойно она произнесла.
– Скажи мне, Антонина, ты про повесившуюся женщину в самом начале… это ты о чем? – шкурный вопрос: еще не хватало только, чтобы после психологических консультаций человек покончил с собой – именно так это может быть воспринято некоторыми людьми в учреждении.
– Это – умереть в тюрьме… я не стану вешаться, как она, но мы с ней похожи, – она говорила спокойно, словно в ее голове уже все решено. – Мы с ней похожи, наверное, я тоже умру в тюрьме.
– Между вами есть большая разница. Эта женщина в своей жизни не видела любви своих детей. Она практически совершенно одинока и, как я думаю, не хотела жить в этом мире – здесь ее никто не любил. Она его меняла тем, что пила, поскольку, можно сейчас предполагать про нее, лучше видеть его в алкогольном полузабытьи, чем честно взглянуть на весь ужас своего положения трезвыми глазами… Тебя же любят. Тебе несут хлеб в передачке (или что там они тебе приносили) и послание, мол, мама, мы с тобой!.. Мы переживаем за тебя!.. Мы любим тебя!.. Иначе на кой хрен им тащиться к этой тюрьме, Антонина? А что в результате? В результате получают они послание, мол, я не хочу вас видеть!
– Вы думаете что это… что они приходили… что… зачем? – как-то робко, но с надеждой прозвучали эти ее слова.
– Я не знаю точно. Но этого и не узнать, если их отфутболивать. Кстати, как сын, я тебе скажу, что это очень больно, когда твоя родная мать тебя не хочет видеть, какие бы на то ни были причины. Я думаю, и твои дети сейчас растеряны.
– И я тоже ничего не знаю, – снова в кабинете повисла тишина. – Мне надо бы разобраться, я хочу в камеру.
– Хорошо. Но с чем уходишь?
– С вопросами к себе… к сыну… но мне страшно спрашивать…
По дыханию, мимике, интонациям было видно, что в ней идет какая-то внутренняя борьба или работа. Идет эта работа в ее темпе, с ее интенсивностью. Если не знаешь, как еще помочь, то хотя бы не стоит мешать.
6
Прошло две недели с момента суицида, когда в тюрьму явились сожитель, брат и мать за разрешением на взятие тела из морга для погребения. Сожитель выглядел как человек, уже дня три как выходивший из глубокого запоя. Мать прихрамывала, подволакивала правую ногу и плохо владела правой рукой – видимо, последствие инсульта. Брат выглядел лет на пятнадцать старше своего паспортного возраста, почти как ровесник матери. Достаточно мрачное зрелище производила эта троица – самые близкие люди повесившейся женщины. Глядя на них, в душу лезет тоска, одиночество и безысходность. Что чувствовала самоубийца? Сейчас об этом уже никак не узнать. Остается только гадать, ставя себя на ее место, что одиночество и безысходность, дикое чувство тоски заливались спиртным. Хотя тоска возможна, если душа знает другой опыт – опыт близости, опыт принятия. Был ли подобный опыт в ее жизни (за исключением опыта слияния с матерью в период эмбрионального развития), чтобы потом тосковать о чем-то большем? Глядя на ее мать, хотелось угадать, была ли ее дочь желанным ребенком, знакомы ли им были минуты переживания взаимного принятия, мгновения тех отношений, которые хочется сберечь. А еще хотелось ей, матери, задать очень важный вопрос: где отец ее дочери? На ум лезут банальные, до боли аксиоматичные мысли, суть которых простая: от осины не родятся апельсины, картошку посадишь – яблоки не вырастут. Вряд ли мать, эта женщина, сама имела опыт любви и принятия со стороны мужчины. Иначе бы ее повесившаяся дочка смогла понять, что когда тебя бьют – это что-то ненормальное, от этого надо уходить – так велит поступать инстинкт самосохранения, тем более что избиения граничили с истязаниями. Раз ни сын (который проживает с матерью), ни дочь не смогли завести семьи, так это потому, что в их детском опыте не было удовлетворительных семейных отношений? Это же практически аксиома: если ты не хочешь иметь семью и детей, то это часто значит, что в родительской семье тебе было плохо. И все-таки, где же отец? Если он жив, знает ли он, что его дочери больше нет? Что последние годы жизни она жила в нечеловеческих условиях! Что в огромной мере в ее смерти виновен и он, «отец»! И вообще, где начало этой порочной спирали, в которой несчастные дети повторяют судьбы своих несчастных родителей? И не просто повторяют, но и углубляют их, доводя себя до тотального одиночества и ненужности – детей нет, и спираль рода рвется. Альтернатива суициду – телевизор, алкоголь и быстрое угасание в ненужности.
– Мужики с рынка обещали помочь похоронить, – сожитель пытается суетиться о похоронах. – Главное – не наливать им только, пока не выкопают могилу.
В течение недели со дня последней встречи Иванова А.А. взяла передачку от сына: чай, конфеты и все к чаю, вещи. Вместе с передачей ей пришли разрешения от следователя, ведущего ее дело, на телефонные звонки; теперь можно было звонить детям. Кроме того, приходил достаточно дорогой адвокат, нанятый сыном. Все это указывало на то, что никто из детей ее не проклял и что они пытаются бороться за нее. Осталось сделать ответный шаг – позвонить детям.
– Я понимаю, что должна позвонить детям. Я это сделаю; дочка послала мою кофту, да печенья к чаю с конфетами. Я – сладкоежка…
– Ты вроде как оживаешь, Антонина. Только вот что-то медленно. Пора бы давно звонить да писать детям.
– Я думала, в посылке письмо будет.
– Все письма через цензора, да и зачем тебе писать, если в дежурке лежит куча твоих разрешений на звонки.
– Разве не понятно?! В письме внук мог бы обводить свою ручку – я бы от письма к письму видела, как он растет. Неужели они не понимают? – впервые появились нотки претензий к детям.
– Ты научила своих детей понимать тебя без слов и на расстоянии? Они у тебя владеют телепатией[15]?
– В смысле?
– Как им узнать, что ты хочешь от них письма, если ты ни хрена не говоришь, хотя у тебя есть для этого все возможности! – в возникшей паузе было видно, как слегка двигаются ее губы. – Я смотрю на тебя и думаю, что ты сейчас уговариваешь себя позвонить детям… Получается уговорить[16]?
– Не знаю, как и позвонить…
– Тяжело?
В воздухе снова повисла пауза, продлившаяся более минуты. Заключенная словно куда-то провалилась, так что было непонятно, о чем сейчас это молчание.
За окном, в прогулочном дворике, орала музыка, заглушая крики гуляющих зэков. «Еще чуть-чуть, и прямо в рай, и жизнь удалась» – слова популярного шлягера так жестко контрастируют с тюрьмой, с тем, что происходит внутри кабинета, за его пределами и вообще внутри периметра ограждения внешней запретной зоны.
– О чем молчим, Антонина?
– А Вы о чем?
– Я о том, что песня за окном не про нас – всех, кто здесь находится. Еще про то, что мне не удается добиться звуконепроницаемости в кабинете. Почему ты сейчас об этом спрашиваешь?
– Просто я вдруг подумала, что почти ни с кем не говорила столько о себе. И еще я не плакала так часто при людях… а еще и посторонних. Как-то это все непонятно.
– Все как-то непонятно, словно все не про тебя?
– Да, правильно, это не похоже на мою жизнь…
– Я сейчас думаю про тебя, и ты подтверди, если я правильно думаю: не похоже на твою жизнь, когда ты получаешь помощь и поддержку, – кивок и навертывающаяся слеза как подтверждение ее субъективной правды. – Мне кажется, что тебе трудно просить об этих очень человечных вещах. Да, Антонина?
– Да, с просьбами мне сложно, – дежурной салфеткой она вытерла слезы и после короткой паузы попросилась в камеру.
Во время этой встречи произошло важное событие – она стала интересоваться консультантом, сравнивать его поведение с привычным для нее поведением окружающих. Это, возможно, начало трансферентных[17] отношений. И это показатель того, что горе от осознания потери свободы ведет свою работу – она постепенно примиряется с этой мыслью. Сейчас важно помочь ей понять, что просить и принимать помощь можно, даже нужно – это не стыдно. А еще нужно постараться не ввязываться в глубокие трансферентные отношения, поскольку ограниченное время пребывания в следственном изоляторе не позволяет проводить качественно работу в этом направлении. А может, это лишь фантазии консультанта – мысли про трансферентные переживания…
7
Переживание одиночества, изолированности очень часто сильнее всего накатывает среди людей: быть одиноким вдвоем гораздо труднее, чем быть одиноким среди большого количества людей. Поэтому самые одинокие люди часто живут в городах и внешне не страдают от дефицита общения. Во время профессионального обсуждения трудных случаев из практики один из консультантов предложил к разбору следующий случай, так или иначе пересекавшийся с темами одиночества и лишения свободы.
Учительница математики в средней школе, мать троих детей (все дети от одного отца), симпатичная женщина – да вот что-то в личной жизни все не везет. Отца своих детей выгнала через десять лет совместной жизни за пьянство и тунеядство (каково было в девяностые годы, когда не платили зарплату по полгода, тянуть троих детей и безработного алкоголика). После мужа в жизни появлялись мужчины, но ненадолго. Немного найдется желающих жить с бабой с довеском из трех подростков, двое из которых имели проблемы в поведении. Большая часть жизни ее – это балансирование на грани нищеты, в одиночестве и с чувствами вины и неполноценности. На родительском собрании учителя ее детей могли высказать, мол, какой Вы педагог, если у ваших родных детей такое поведение. Подобные слова обесценивают и унижают, потому многие педагоги стараются, чтобы их чада учились не в тех же школах, где они работают.
А еще себя чувствуешь обесцененным и униженным, когда вечером пытаешься накормить своих детей – они даже не спрашивают о том, что приготовлено на ужин, поскольку ужин изо дня в день практически один и тот же – картошка. От такой беспросветности хочется выть. Она начала потихоньку, но все больше и чаще пить, пока, наконец, не поймала себя на остром нежелании жить. Желание распрощаться с этим миром росло и зрело – все равно детей по-человечески не поднять, то есть не оплатить учебу (даже если они будут учиться бесплатно, обучение все равно требует расходов). Дети обречены учиться за государственный счет в ПТУ, и если ее не будет, то это самое государство лучше накормит и оденет мальчишек. Все больше и больше аргументов в пользу виселицы, или таблеток, или лезвия (именно в это время по настоянию одной из подруг у нее произошла встреча с психологом)… Как вдруг ночью зазвонил мобильный телефон, и неизвестный мужской голос назвал ее по имени. Чья-то глупая шутка, кто-то обознался номером… Мужской голос говорил про нее, говорил, как он понимает ее трудности, как он сопереживает ей, потому что и ему очень одиноко в этом несправедливом и жестоком мире. Звонок повторился и на следующую ночь, и на третью… Ее давно уже так не слышали и не слушали, и уж точно давно никто так не понимал. Этот мужской голос дал ей снова проникнуться мыслью, что она достойна любви, и уже со следующей зарплаты она позволила купить себе недорогую тряпку. Мысли покончить с собой исчезли, как дьявольское наваждение – жизнь прекрасна! На свете есть он, с кем можно ночами говорить по телефону и не чувствовать себя одинокой, ненужной и обесцененной. Он может и говорить, и слушать… А еще в последнее время он говорит такие слова, что невольно краснеешь, хоть бы дети не услышали, о чем тут иногда и какие речи. Она позволяла ему говорить все, потому что переживала, словно впервые, глубокую и в то же время физическую привязанность. Правда, она никогда его не видела…
– Ты знаешь, мы не можем сейчас увидеться… Я сижу на зоне и буду еще сидеть до лета. Мы говорим по ночам, чтобы у меня менты телефон не отмели. В зоне нельзя с телефонами. Да, и я не смогу тебе завтра позвонить – на мобиле кончились деньги, – интонации какие-то виноватые, извиняющиеся. – Ты не думай, что я звоню к тебе от того, что здесь нечем заняться. Мне просто кажется, что с тобой я впервые нашел то, что искал…
– Я положу тебе деньги на телефон…
– Я же мужик. Не обижай меня, или ты думаешь, что мне совесть позволит взять у тебя деньги? Я хоть и зэк, но я гордый человек, – голос в трубке возмущенно протестовал.
– Я буду звонить тебе сама по ночам, в то время, в какое ты скажешь!.. Или ты устал от меня?..
– Да ты чего, зайчонок… да как ты можешь такое про меня…
На следующий месяц она дала объявление в газету о репетиторстве, начала оплачивать его телефонные расходы и ждать лета.
Прошло более месяца с момента заключения под стражу Ивановой А.А. Она наконец-то решила воспользоваться разрешением на звонок и позвонить детям. Состоялся разговор с дочерью, которая интересовалась ее здоровьем и потребностями: «Мама, как твое здоровье? Что тебе принести?» Она отвечала, мол, все нормально, и нуждается она только в чае и в том, что к чаю.
– Смотри, как ты сейчас… ты уже можешь звонить детям…
– Пока только дочке. Сын в детстве был иногда близок с отцом. Он же не сразу стал плохим отцом. Было время, что он даже брал его с собой в гараж. Я думаю, что такие вещи не забываются.
– Но сын же и предлагал тебе его выставить. Помнишь, ты переживала, что он может поднять на отца руку?
– Я совсем запуталась…
– Знаешь, что сейчас происходит? Мы сейчас пытаемся обсуждать чувства и отношения человека, которого здесь нет. Мы можем это делать ближайшие сорок минут, но зачем это нужно, если можно просто позвонить сыну и спросить.
– Если честно я и с дочкой-то разговариваю как автомат – боюсь услышать…
– Боишься услышать что?
– Не знаю что, – в кабинете повисла напряженная пауза.
– Я, Антонина, просто спрошу. Ты скажи мне, с дочкой ты разговариваешь как автомат, потому что боишься услышать, что дети тебя в чем-либо обвиняют?
– Нет! Я этого уже не боюсь. Я много над этим думала. Здесь просто мои тараканы… если бы они обвиняли меня, они бы не посылали передачки, не добивались разрешений на звонки. Дочка говорит, что они добиваются свидания со мной. Этого я боюсь еще больше.
– Ты боишься, что они тебя увидят здесь, в тюрьме?
– Да… не хочу… не хочу, чтобы видели меня такой и здесь…
– Какой «такой», Антонина?
– Не знаю, не могу подобрать слов, – в кабинете снова повисла пауза. Видимо, она долго пыталась подобрать к своему «такой» определение. – Жалкой что ли, просящей…
– Да, помню, как на прошлой встрече мы говорили, что не похоже на твою жизнь, когда ты получаешь помощь и поддержку…
– Я и сама учила своих детей, чтобы они были сильными, что жалость унижает…
– Вот твои слова у меня отзываются в душе так: сильным быть все время невозможно, и я уверен, что ненужно. Поверь мне, что не все, чему мы учим своих детей, правильно!.. Я думаю, что и тебя в свое время учили такому же мусору. Думаю, что твоя же мать, которая всю жизнь пыталась быть сильной, умерла несчастной, – словно ребенок, она как-то даже физически уменьшилась в размерах, вспоминая, по всей видимости, свою мать. – И, самое главное, жалеют тех, кто небезразличен. В слове «жалость» есть что-то про сочувствие и любовь…
Пауза повисла на несколько минут. Интроект, усвоенный с детства как непреложная истина, и сейчас, после полтинника лет жизни с ним, начать сомневаться в его правде…
– Я попытаюсь поговорить с сыном… я давно знаю, что это надо мне… и ему.
– А с дочерью?
– Что с дочерью?
– С дочерью тоже можно попытаться разговаривать не как автомат, а как родной человек, которому сейчас нужна помощь. Это очень хорошо, когда важный для тебя, любимый человек позволяет тебе помочь ему. Как ты с этим? – снова пауза с напряжением и размышлением. – Тебе тяжело, Антонина?
– Мне это непривычно и как-то … стыдно… Я попробую. Да, у моей мамы до смерти были мы… Она умерла не несчастной, хотя и без мужа… Правда, только когда она стала совсем больной, она позволяла ухаживать нам за ней…
– Почему ты сейчас про мать?
– Потому что мы похожи… очень одинаковые… с меня достаточно на сегодня!
– Что сегодня было на обед? – манипуляция для того, чтобы она встала на землю, вернулась из анализа своих детско-родительских отношений, в которые, казалось, очень сильно погрузилась.
Перед уходом она перечислила все, что давали на завтрак, обед и еще вчерашний ужин.
8
В камере «обиженных» межличностный конфликт на «почве неприязненных личных отношений». Практически вся камера выписалась к оперативникам, чтобы отсадили недавно прибывшего нового заключенного. Все угрожают, что «пойдут по 105 статье»[18], если «этого демона» не переведут в другую камеру, и что «он бы давно в гипсе чесался, да вот не охота за такую тварь еще под срок впрягаться». «В камере начались петушиные бои», – смеются галерные (младшие инспектора дежурной службы), не понимая или не желая понимать, что напоминание «обиженному» заключенному об его статусе может спровоцировать конфликт, не исключающий рукоприкладства. Сам же виновник ведет себя дерзко не только со своими равностатусными сокамерниками, но и с инспекторами. Кроме того, во время планового обыска в его сумке была найдена жидкость «с характерным запахом», попросту – брага (наверняка его в отместку сдали сокамерники). По поводу его поведения собралась административная комиссия, чтобы упаковать его в карцер: начальники основных отделов – психолог и медик, которые должны дать добро на содержание в карцере.
– Представьтесь! – начальник СИЗО обратился к введенному младшим инспектором в кабинет заключенному.
– Севастьянов Андрей Петрович, обвиняемый по статье 158 ч. 3 п. а[19], – заключенный достаточно прилично одет: почти новый спортивный костюм, хорошие красивые кроссовки. Одежда дисгармонирует с татуировками на пальцах и землистым цветом лица. По лицу угадывался продолжительный опыт злоупотребления не очень качественными спиртными напитками и неоднократного отбывания наказания.
– Знаете, зачем мы Вас сюда пригласили?
– Догадываюсь…
Во время зачитывания материалов расследования административного нарушения ухмылка не покидала лица заключенного. Казалось, что ему глубоко безразлично происходящее вокруг.
– Короче, понятно, о чем вы тут паритесь. Прежде чем от зэков требовать соблюдения каких-то правил, сами бы за собой следили! – Севастьянов начал на повышенных тонах.
– Объясните, что значит «за собой следили»? – начальник попытался разговорить заключенного, готового скандалить со всей комиссией.
– А то, что сидим мы в камере, нас пять человек, и в камере нет телевизора. Нам нечем заняться – вот мы и собачимся друг с другом, хотя все наши конфликты спровоцированы администрацией.
– И как администрация провоцирует ваши конфликты? – начальник все еще пытается говорить с заключенным.
– А тем, что у нас нет телевизора…
– Вы считаете, что администрация обязана предоставить вам телевизор? – перебил возмущенно начальник оперативного отдела.
– Да чего я здесь с вами всеми разговариваю! Собрались в карцер сажать, так и сажайте. Хорош комедию ломать. И вообще, я ничего больше здесь не буду говорить и подписывать тоже ничего не буду.
– Да и, правда, достаточно, – возмутился начальник тюрьмы наглости находящегося на дне криминальной иерархии заключенного, – ты и так сейчас наговорил на 15 суток. Можешь не подписывать постановление. До свиданья!
– У нас уже обиженные права качают. Куда ж мы катимся? – риторический вопрос начальника повис в кабинете после того, как увели заключенного. – Они уже считают, что администрация обязана их обеспечивать телевизорами. Что дальше?..
– Я поговорила с сыном, – Иванова вошла в кабинет с улыбкой.
– Судя по твоему внешнему виду, по тому, как ты улыбаешься – все оказалось гораздо лучше, чем ты даже могла себе представить.
– Да… я, конечно, не спросила его про то, как он ко мне относится, и не попросила ни о чем. Мне просто ничего не надо… все уже принесла дочка.
– Тогда чем же ты отличалась от автомата, Антонина?
– Не знаю… я не боялась слушать его… даже если бы он что-нибудь такое спросил… ну осудил бы даже, – тишина повисла в кабинете. Можно было предположить, что она наконец-то разрешила себе соскучиться и соскучиться сыну по себе. – Я вру сейчас… Уже с первых слов было понятно, что он меня не осуждает, а …
– Любит и скучает? – как согласие с догадкой на глазах заблестели слезы. – И готов тебя поддерживать и ждать…
Снова в кабинете тихо. Как-то лечебно тихо (хотя это, может, и фантазии консультанта, которые надо проверять), и если это действительно лечебно, то важно не спешить нарушить эту тишину. Пусть это сделает она, когда захочет.
– Я не буду сегодня долго здесь. Дети наделали разрешений на звонки – я постараюсь звонить при каждой возможности, – прервала она затянувшуюся паузу и засобиралась.
– Будешь звонить – не забудь попросить обвести ладошку внука и послать письмом.
9
– Не, ну чо происходит, чо твориться то в этой богадельне?! – Севастьянов на пятые сутки своего пребывания в карцере вошел в кабинет и развалился вальяжно в кресле.
– Что происходит… Вы, Андрей Петрович, вошли в кабинет и сели в кресло, которое называется «министр». Вы, кстати, и расселись в нем как министр. Сейчас, как я понимаю, будете просить закурить, поскольку в карцере у Вас с этим проблемы.
– Ну да, курево отмели, навяливают режим[20]. Покраснела тюрьма, хозяин на броневик залез, скоро строем ходить заставят в камерах, не к добру все это, – Севастьянов был явно настроен на длинный философский разговор. Главное, как можно позже снова оказаться в карцере, где особенно демонстративные личности остро переживают дефицит общения, а тем более отсутствие сигарет.
– Вы тяжело переносите одиночество, карцер[21]?
– Еще как! У меня от одиночества крыша едет. Я на стены готов бросаться, – он оголил левое запястье, испещренное шрамами от членовредительства (не особо глубокими, вероятно, сделанными с опасением принести серьезный вред здоровью). – Вы, как психолог, должны помочь мне поскорее вылезти из карцера, а то я начинаю гонять, садиться на колпак[22] и вскрываться.
– Но в своей камере Вы умудрились со всеми разругаться…
– Пусть знают свое место. А то как на зоне – так рабочий пидар[23], а здесь, видите ли, ему в падлу тряпку взять помыть пол. На зоне никто бы из них свое хайло бы не раскрыл, – очевидно, что Севастьянов, будучи сам «обиженным», строил иерархию среди равностатусных сокамерников. – Но я понял, я сделал выводы. Осознал и прошу снисхождения. А вы, как психолог, должны мне в этом помочь.
– Почему «должен» и «как психолог»?
– Потому что Вы же заинтересованы, чтобы здесь не было суицидов, – снова как бы невзначай показались шрамы на левой руке, потому что Вы должны понимать, как тяжело в карцере без сигарет и людей…
– Даже «рабочих пидаров»?
– Да… даже… И вообще, скажите там начальству, мол, Севастьянов успокоился и эксцессов больше не будет, – он закончил было свои нехитрые манипуляции. Демонстративные личности должны всегда иметь посторонние глаза и уши, иначе жизнь скучна и пуста. Во время разговора он много жестикулировал и старался, было очевидно, что старался говорить телевизионными уркоганскими интонациями и чуть хрипловатым, модным в определенных кругах, голосом. – И ваще, меня уже бесит даже эта карцерная одежда.
В сравнении с новым спортивным костюмом и кроссовками карцерная одежда была явно больше его роста и габаритов.
– Она идет Вам меньше, чем тот костюм, в котором Вы были на административной комиссии…
– Это мой зайчонок мне подогнала… Я вообще сейчас как король в хате – у меня и курево, и жрачка, а у сокамерников только ливер в грязных штанах и зависть в жадных глазах.
– Вас жена так обеспечивает? Вы, по-моему, из тюрем не вылезаете, когда ж Вы успели поджениться?
– Здесь важно не когда, а как! Если я практически всю жизнь сижу, то мне остается жениться не с помощью «когда», а с помощью «как»! Благодаря научно-техническому прогрессу, а именно изобретению мобильной связи, которой нас полностью не сможет лишить никакая, даже самая красная администрация колоний! Здесь, в маленьком СИЗО, со связью есть проблемы. Но, я надеюсь, задержусь здесь не надолго и этой весной увижусь со своей зайкой… Но это уже вас не касается… Кстати, я думаю, что учителя (а моя зайка – математичка) тяжело отключаются от работы. Мне иногда кажется, что она чуть ли не в постели все думает про свою математику и своих учеников. Прикольно?
Демонстративный психопат начинает хвастаться своими половыми достижениями. Интересно, знает ли та несчастная, которую он разводит, о том, что он – обычный тюремный пидар, с которым не поздоровается за руку ни один «порядочный арестант».
– Антонина Александровна, Вы как-то изменились за эти несколько недель, что я Вас не видел. Похоже, что Вам есть о чем рассказать.
– Есть, – она села в кресло и начала рассматривать книги на книжной полке, стоящей напротив кресла. – Почитать бы чего…
– Про чего?
– Про то, как жить в тюрьме, когда жизнь уже к концу подходит, – как-то она безучастно разговаривает, словно не выспалась. Хотя внешне выглядит более или менее успокоившейся, да и одета в другую одежду. Очевидно, что дети ее навещают.
– Так же, как и на свободе, общаться с детьми и внуками, благодарить Бога и просить прощения у близких людей. Словом, ценить каждый день. Хрен его знает, что оно и как будет завтра, и будет ли оно вообще – это завтра.
– Мне надо было попасть в тюрьму, чтобы узнать как это, когда к тебе приходят, покупают чай с конфетами, какую-то еду и ничего не просят, кроме как чтоб звонила…
– Что-то тоска здесь звучит…
– Как-то действительно тоскливо – прожить жизнь, в конце ее совершить тяжкий грех, попасть в тюрьму, чтобы понять, что достойна заботы, любви я…
– Такое впечатление, что у тебя что-то произошло, Антонина…
– Ничего не произошло. Просто с недавних пор я начала просить у детей… В этом ничего не оказалось страшного или позорного…
– Я думаю, что в этом есть что-то даже достойное. Ну, в том смысле, что ты достойна того, чтобы тебе давали того, что ты просишь, – в кабинете повисла пауза. Она вроде, как бы соглашаясь, качала головой и что-то шептала. – С кем и о чем ты сейчас?
– С собой прошлой. С той, которая согласилась вызвать обратно своего мужа. Я ведь тогда думала, что живу только для кого-то. Наверное, моя жизнь была бы другой, если бы я жила для себя, как эти последние дни в тюрьме… Я столько здесь обдумала про жизнь, сколько никогда, наверное, до этого… Благодаря детям и всему этому… тюрьме, наверное…
10
Весна. Даже в тюрьме это время года порождает какие-то надежды. Подростки, особо жестокие злодеи, которых в СИЗО до суда сажают с 2010 года лишь за особо тяжкие преступления, начинают говорить о девчонках как-то по-другому. Иногда они даже начинают жалеть о времени, годах жизни, которые придется отдать тюрьме, ведь на свободе сейчас девчонки надели короткие юбчонки, похорошели практически все и сразу. По тюрьме среди межкамерной связи, т.н. маляв, начинает явно преобладать «любятина». А работники, кому повезло сей год забить график отпусков с мая по октябрь, начинают мечтать понемногу об отпуске. А если не повезло, то авось жена с детьми уедет в отпуск – можно поцеловать рельсы или сказать спасибо машинисту. Важно только домой не приходить слишком счастливым, а то ведь не уедет.
Чего уж говорить о свободе. На вещевом рынке во всю идет торговля – люди покупают одежду, подходящую сезону. Главное – поменять тяжелые зимние балахоны на что-то легкое, по возможности, если позволяет фигура, эротичное. Еще хочется, чтобы тело дышало и чувствовало солнечное тепло. И вообще, новая одежда весной – это надежда на какие-то изменения.
– Зайчонок, ты меня балуешь, – очень знакомый, слегка хрипловатый голос обратился к худенькой невысокой женщине, которая рассматривала несколько мужских легких летних курток. Куртки – пусть и не крутая фирма, но явно и не азиатский ширпотреб. – Мне аж неудобно, может, я завтра сам схожу сюда да выберу сам себе?
Севастьянов Андрей Петрович, это явно он. На улице не холодно, а руки спрятаны в перчатки – видимо, не хочет светиться своими уголовными татуировками, синими перстнями. Складывалось впечатление, что он стесняется проявляемой к нему заботы, чем вызывает в спутнице явную симпатию и желание непременно что-то ему купить. По их разговору можно предположить, что явно только она владеет деньгами, и он, как настоящий мужчина, чувствует (играет) неловкость от этого. Ведь, по идее, это он должен покупать шмотки ей и себе (во всяком случае, обеспечивать деньгами).
Она, наконец-то выбрала. Они еще несколько минут мерили: он – наигранно стеснительно, она – с удовольствием, словно ей доставляло радость заботиться о нем.
Сколько они пробудут вместе? До ее, учительских, отпускных, которые не за горами, проживут – почти сто процентов.
Иванова Антонина Александровна собирается на этап, в исправительную колонию. Уже давно закончились суды; дали ей, как говорится, «меньше малого» – очевидно, дети позаботились о хорошем адвокате. Кассационных жалоб она не писала. Для нее закончилось сидение в камере следственного изолятора и связанные с этим «озарения» о неизбежности отбывания наказания и привыкание к этой неизбежности.
В кабинет она вошла, казалось, не для работы, а на прощанье, о чем сразу недвусмысленно дала понять.
– С чем уезжаете?
– С тем, чего Вы и хотели…
– То есть?
– С пониманием… примирением с тем, что я – убийца и мне придется сидеть. Я теперь спокойно об этом могу говорить, – в голосе слышались нотки упрека. – Вы ведь этого хотели?
– Я теряюсь… Мне кажется, что ты сейчас меня обвиняешь, но что-то, не въеду в чем?
– Да, не берите в голову. Сама не знаю, что на меня нашло…
– Стоп! Давай все-таки прояснимся: ты на меня за что-то злишься[24]?
– Злюсь, хотя и не понимаю за что… За то, что Вы со мной разговаривали по-настоящему. Но… Но я думаю, Вы это делали не потому, что это я… Ну, Вы понимаете, я хочу сказать, что Вы это делали потому, что Вам положено это делать. Знаете, это своего рода друг, которому платят за дружбу… Вам – государство, или кто еще… Ну… я думаю, что Вас на самом деле не интересует человек и это такая игра с чужим горем и чувствами… Но, наверное, Вас оправдывает то, что Вы хотите, чтобы люди не вешались здесь…
Она очень здорово и точно подметила мои переживания относительно профессиональной деформации.
– Я просто переспрошу: ты злишься на меня, потому что считаешь, что на самом деле ты мне безразлична, и я использовал твои чувства и встречался с тобой только ради того, чтобы ты ничего с собой не сделала?
– Именно!
– А чего ты хотела бы от меня?
– Ну, неподдельного интереса, не за зарплату…
– Настоящей человеческой заботы, правильно? – дождавшись ее утвердительного кивка. – Участия, понимания и еще много чего… Только один вопрос… От меня ли ты хотела все это получать, Антонина?[25]
Она осеклась и несколько минут сидела, упершись взглядом в разводы грязи от растаявшего с обуви снега на полу.
– Что-то да… Что-то меня понесло… Конечно, я поняла, что не прошу у жизни… Я буду просить…
– Только, Антонина, не у жизни. Проси у людей[26]…
[1] «Дороги» и «колодцы» — шрамы от систематического внутривенного употребления наркотиков.
[2] Обозначение состояния.
[3] Толкование языка тела.
[4] Сближение с состоянием клиента.
[5] Толкование языка тела и сближение с состоянием клиента.
[6] Создание плана на завтра – профилактика суицида сегодня.
[7] На основе активного слушания.
[8] Довести себя до состояния алкогольной эйфории.
[9] Обозначение процесса примирения с реальностью.
[10] Грабеж, совершенный с незаконным проникновением в жилище, помещение либо иное хранилище.
[11] Шприц для внутривенного употребления наркотиков.
[12] Обозначение границ своей компетентности.
[13] Активное слушание.
[14] Карта – не территория. Каузальная атрибуция.
[15] Работа с личными мифами.
[16] На основе чтения языка жестов.
[17] Отношений переноса.
[18] Сядут за убийство.
[19] Кража, совершенная с незаконным проникновением в жилище.
[20] Администрация требует неукоснительного выполнения своих требований.
[21] Сближение с позицией клиента на основе активного слушания.
[22] Погружаюсь в тяжелые навязчивые размышления.
[23] «Обиженный» заключенный, оказывающий сексуальные услуги.
[24] Работа с трансферентными отношениями.
[25] Осознавание переносов.
[26] Возвращение к собственным ресурсам.