PROZAru.com — портал русской литературы

Когда зацветут яблони.

Мы идем с Равидом рядом в общей колонне уже около получаса километр за километром, то утопая в снегу, то поскальзываясь на обледенелых буграх. Этот снег везде: он налипает на подошвы наших ботинок, образуя ледяные шишки. Каждую секунду я думаю о том, чтобы не упасть самому или не наткнуться на поскользнувшегося впереди, иначе колонна расстроится и образуется затор. За это можно получить от конвоира дубинкой.

Вдруг Равид  падает, я пытаюсь схватить его за руку. Слышится треск разрывающихся гнилых ниток. Рукав его ветхой куртки, больше напоминающей тряпье, остается у меня в руке. А Равид уже лежит лицом вниз на занесенных снегом шпалах. В его незашнурованные разбитые ботинки набился снег. Конвоиры, не медля, наводят порядок прикладами ружей. Равиду достается пара увесистых ударов по спине и голове. Мне везет больше: я получаю прикладом «нежный» толчок в плечо и яростный окрик капо: «Пошел работать, свинья! Иначе, подохнешь прямо здесь, скотина!»

И я иду, иногда оглядываясь на товарища по несчастью. Равид поднимается, превозмогая боль, и садится на колени. Сидит так несколько секунд. Потом встает через «не могу» и двигается дальше. Видно, что каждый шаг становится для него мукой. Я вчера видел его ноги. Они страшно отекли, кое-где образовались нарывы. Колени опухли  и стали похожи на два теннисных мяча. Кожа на ногах так натянулась, что в некоторых местах появились трещины. На пальцах стоп – почерневшие отморожения. Мои ноги выглядели чуть лучше: лишь ссадины и мозоли кровоточили и болели терпимо.

Да, мы все здесь были не праздношатающимися туристами. Мы были заключенными. Заключенными концлагеря Аушвиц – зоны смерти, самого чудовищного творения разума и рук человеческих. При слове «Аушвиц» у моих немногочисленных родственников и друзей буквально перестает биться сердце, и останавливается кровь. Кажется, еще немного и жизнь остановится от осознания масштабов человеческой жестокости. А ведь они были в лагере смерти лишь однажды, в пятьдесят девятом. Мой же Аушвиц останется со мной до тех пор, пока я дышу или не потеряю память. А я так бы хотел её потерять, рассеять дождем по ветру. Но она никуда не уходит. Никогда. Она всегда рядом. Так уж устроена человеческая память: мы помним то, что забыть не можем.

Я с облегчением вздыхаю и больше не смотрю в сторону Равида, чтобы не рисковать своим телом: не получить очередной удар сапогом или палкой.

Хотя, причиняемая побоями телесная боль была для меня не так страшна, как боль душевная. Несмотря на апатию и, казалось бы, полнейшее душевное отупение, в котором пребывал, пожалуй, каждый из заключенных, я испытывал возмущение против несправедливости, презрения и бесконечных унижений. Меня крайне уязвляло то, что капо не видел во мне не то что человека, а даже скотину или жалкое существо. Я был для него только номер. И моя жизнь для лагерной охраны и руководства ничего собой не представляла. Никого из них не интересовало, что за этим номером стоит моя судьба, моя биография, мое имя.

То в начале, то в конце колонны то и дело раздается крик конвоиров, словно лай разъяренных псов. Мы идем молча. Колючий ветер дует в лицо. Кто-то пытается увернуться от резкого холодного ветра, кто-то прячет подбородок в поднятый воротник своей ветхой куртки.

Каждый из нас думает сейчас о своем. Время от времени я бросаю взгляд на серое, будто застиранное, небо: где- то вдали сквозь тяжелые хмурые облака начинает пробиваться упрямый, пока ещё робкий, розоватый свет утренней зари. Перед моим взором возникает её образ. Образ любимой. Мое разыгравшееся воображение, как умелый художник, нарисовало её так ярко и живо, будто она и правда стоит передо мной и смотрит на меня своими огромными глазами цвета переспевшей вишни, лукаво улыбается, наматывая на указательный пальчик темную кудряшку своих шелковистых волос.

Сначала я влюбился в её роскошные кудряшки. Просто шел за ней около километра. Она обернулась, почувствовав слежку. Посмотрела на меня испуганно глазами-вишнями, а я споткнулся о не ровно выступающий булыжник, из которого была вымощена мостовая, и неуклюже рухнул прямо к её ногам. Она вдруг прыснула со смеху, подала мне руку и помогла подняться.

— Вы что следите за мной? – вздернув тонкие брови дугой, спросила она, пытаясь быть строгой.

— Да…нет. Я хотел узнать, как вас зовут, — глупо оправдывался я, отряхивая брюки.

— Нет, сначала скажите вы! – заливисто рассмеялась она.

— Меня зовут  Лави. Я – дантист, – отчеканил я, как на экзамене.

Она захохотала в полный голос, прикрывая рот ладошкой. Её «вишенки» заблестели озорными огоньками:

-Какой вы забавный! Ну, тогда меня зовут Илана. И я – модистка.

«Стой! Взять инструмент!» — оглушительный окрик капо возвращает меня в жестокую реальность. За несколько секунд мои нежные чувства разрушены до основания. Мы устремляемся в будку, чтобы успеть ухватить ещё на что-нибудь годные кирки и лопаты. «Шевелитесь, свиньи! Быстрее, быстрее!» — доносятся раздраженные голоса конвоиров. И вот мы снова в том котловане, откуда выползли вчера вечером. Каждый встает ровно на то место, где рыл накануне. Промерзшая земля, скованная двадцатиградусным морозом, твердая и неподатливая отчаянно сопротивляется кирке. Так сопротивляется мое внутреннее я, когда на тело обрушивается дубинка. Или мою душу пытаются растоптать человеческим презрением.

Из-под кирки летят твердые, как камень, комья. Кое-где даже вспыхивают искры. Я, кажется, начинаю согреваться: тепло приятно разливается по телу. Я погружаюсь в мою внутреннюю созерцательную жизнь. Душа снова готова воспарить  и вырваться из лагерного существования к любимой. Я беру её маленькое, почти кукольное, лицо в свои большие ладони. Ласково смотрю в её бездонные глаза. Её взгляд такой живой, теплый, манящий. И я тону в этом вишневом омуте, растворяясь без остатка. Нежно обнимаю её гибкое красивое тело, мягко касаюсь губами шеи, глаз, ресниц, губ, покатых плеч. Вдыхаю её до донышка, захлебываясь страстью, шепчу: «Сильная моя, слабая женщина, благодарю тебя. Боготворю тебя — молюсь тебе. Ты — мой Ангел-Хранитель, моя Вселенная. Давай выживем друг для друга, ради наших будущих детей. Я назову дочку твоим именем, а ты сына — моим. Я всегда буду твоим огнем, твоим крылом, твоим верным рабом. Я сожру все твои боли, растопчу все твои страхи. Меня нет без тебя!»

— Лави, — шепотом окликнул меня Равид. – Какое сегодня число?

Я посмотрел на него и быстро перевел взгляд на надзирателей. Они довольные стояли поодаль в добротных полушубках и теплых перчатках розовощекие, с лоснящимися лицами и что-то обсуждали, эмоционально размахивая руками. Слышался их безудержный гогот. Это был тот редкий момент, когда их бдительность немного ослабла, и можно перекинуться парой слов.

— Январь, — ответил я, окинув глазами занесенное искрящимся снегом поле.

— Мне приснился сон: будто война закончилась, а мы все радуемся, обнимаемся, плачем от счастья! Наши жены, дети танцуют, веселятся, смеются! А вокруг яблони цветут! И запах от них такой хмельной – голову кружит! – Равид закрыл глаза и обхватил руками голову. На его лице был пьяный восторг, а по щекам катились крупные слезы.

— Значит, когда зацветут яблони, — тихо сказал я.

Ещё несколько секунд я смотрел на него, не отрываясь. К горлу подкатил ком и стал сжимать его с неистовой силой. Слезы царапали глаза. Мне хотелось обнять Равида и заплакать навзрыд, как в детстве, когда мама, уходя на работу, оставляла меня со старшим братом. Всякий раз казалось, она оставила меня навсегда. Я больше не нужен матери – самому дорогому для меня человеку. Будто у меня забрали воздух, и стало нечем дышать. А без воздуха нет жизни. Это была моя маленькая смерть. И никто не мог мне помочь.

Как и большинство заключенных я не знал, переживу я лагерь или нет. Смерть подстерегала нас ежедневно, ежечасно, ежеминутно. И способов умереть здесь было предостаточно: от голода и смертельной болезни до расстрела или удушения в газовой камере и сожжения после в крематории. Невозможно было предвидеть, когда же придет конец и придет ли он вообще.

Я не мог ориентироваться на будущее. Безбудущность настолько глубоко вошла в мое сознание, что мир по ту сторону колючей проволоки казался мне слишком призрачным и нереальным. Самым надежным для меня оставалось — пребывание в прошлом. Ибо никто не мог отнять его у меня. Я не знал, сколько продлятся еще эти лагерные мучения? Хватит ли физических сил моему телу, больше похожему на живой труп- жалкую массу человеческой плоти. Хватит ли духа моей истерзанной душе?

Глазами, полными слез, я смотрел вдаль. Зимний лес стоял в роскошных снеговых шубах. Одетые в серебристые шапки верхушки деревьев упирались в чистый небосвод. Стройные сосны и березы медленно покачивались в такт ветру, будто пританцовывали. Солнце небрежно разбросало лучи по верхушкам и стволам деревьев, рассыпало множество бриллиантов на опушке. Снег игриво мерцал и искрился. «Неужели мир так прекрасен? – подумал я. – Почему я не замечал этого раньше?»

И я в тысячный раз посылаю свои жалобы небесам. Ищу ответа на вопрос, как Бог мог допустить такую остервенелую жестокость, такие огромные дозы садизма? И есть ли смысл в наших страданиях, в наших жертвах, в нашем медленном умирании?

— Равид, если мне не суждено будет выжить, и если ты встретишь мою Илану, скажи ей, что я каждый день думал о ней. Я никогда никого так не любил. Если бы не она, я бы умер в первый же месяц своего пребывания здесь, — сказал я, не отрывая взгляда от зимнего леса.

Равид ничего не ответил. Я лишь услышал лязг за спиной и повернул голову в сторону Равида. Он яростно долбил киркой промерзшую землю.

Тогда я не знал, что Равид умрет в марте сорок четвертого от сыпного тифа. Моя Илана не пройдет первую селекцию и будет задушена в газовой камере на второй день. А я выживу, чтобы помнить, потому что такое забыть нельзя.

Каждый год, когда цветут яблони, я подхожу к деревьям. По очереди обнимаю их стволы и оплакиваю тех, кто сгорел в аду и навсегда остался в раю.

Exit mobile version