PROZAru.com — портал русской литературы

БЕГЛЕЦ (начало)

В НОЧНОЙ СТЕПИ
Земля сама себя глотает
И, тычась в небо головой,
Провалы памяти латает
То человеком, то травой.

Арсений Тарковский

Караван шел из Ургенча в Саксин. Уже позади три четверти пути. Караван остановился на ночевку возле обвалившегося колодца.  Все выбились из сил, люди, верблюды, кони. Да и воды пресной пока вполне хватало. Встали лагерем, почти по-военному — места неспокойные. В прошлом году в этих краях на караван налетела среди ночи свора разбойников с истошными воплями посекли они не успевший опомниться конный арьергард, захватили двух вьючных верблюдов, еще двоим на скаку перерезали сухожилия, и ускакали во тьму. Караванщики снарядили погоню, удалось стащить арканами с седел двоих разбойников, да отбить двух верблюдов, правда, без поклажи. Пленникам отсекли головы, усадили на их же коней, прикрутив к подпругам, и отпустили восвояси…Да и в этот раз всадники на пегих тонконогих лошадях, в островерхих войлочных шлемах то и дело мелькали меж барханов, однако нападать не решались.
***
В костре, словно сказочное чудище, раскинув щупальца, корчится корневище карагача. Пламени почти нет, но жар из сердцевины костра плывет мягкий и вязкий. Уже перевалило за полночь. Гали, сын кузнеца Нугая, сидит, втянув голову в худые плечи, и таращит в тлеющее чрево костра завороженные, воспаленные глаза. Где-то неподалеку взвыли шакалы. Эти твари следуют за караваном всюду. Визгливый гвалт этих беснующихся, уродливых существ будто нарочно передразнивал недобрую, шумливую сутолоку людских скопищ. Но Гали лишь морщится. Он не один, шакалы ему не страшны.
Гали ждет Старика. Так тут все звали проводника. Каково его настоящее имя и сколько ему лет, того никто вокруг не знал, да и не интересовался. Хоть и не так уж он стар, как иным кажется. Просто весь седой, от макушки до бороды. Многие тут предпочитали по разным причинам не называть своих настоящих имен. Наурбай, хозяин каравана, нанимает его не в первый раз. Потому, наверное, что Старик безошибочно ведет караван наилучшею дорогой, ибо, в отличие от многих других, умеет читать зияющую тайнопись ночного небосвода.
В прошлый год Старик спас караван от верной смерти. Ужасная, гибельная буря в щепы разметала тогда переправу через реку Сейхун. Взбесившийся ветер гнал с западной стороны ослепляющие тучи песка, перемешанного с мокрым снегом. Люди ощущали себя погребенными заживо внутри разверзшегося лона пустыни. Лошади валились с ног, верблюды падали на колени. Старик вывел теряющих рассудок людей и обезумевших животных под защиту полуразрушенных стен давно спаленного города Отрар. Детей и женщин привели вовнутрь маленькой, чудом уцелевшей саманной мечети, мужчины расположились поодаль. Узнав, что пропала молодая женщина, он, не слушая никого, отправился ее разыскивать в ревущую преисподнюю (ее молодой супруг предпочел остаться, ссылаясь на ушибленное колено), вернулся час спустя, неся перекинутое через плечо уже бездыханное тело.
***
Случай свел Старика и Гали в самом начале пути. Старик защитил тогда Гали от Нажарбека. Нажарбек — старший брат хозяина каравана, да в общем-то хозяин, ибо по старшинству караван принадлежал ему. Но будучи от природы ленивым и почти слабоумным, передал все бразды Наурбаю, не забывая то напоминать окружающим, что хозяин тут он. Нажарбека всерьез не воспринимали, однако не перечили.
Вышло так, что как-то ночью выскочил Гали из юрты за малою надобностью и уж собрался забежать обратно, как увидел, что из соседней юрты, где жила многодетная вдова Хадича, повитуха и знахарка, вышел прямо-таки выполз Нажарбек собственною персоной.
— Ну вот, господин мой, — сокрушенно, давя зевоту, сказала ему вслед хозяйка дома. — Так и уходите, не попрощавшись. А ведь денежку пообещали. Денежка-то где, господин? У жены под тюфяком оставили?
— Язык придержи! Денежку! Как земля таких блудниц носит!
— Что ж вы так осерчали-то, добрый мой господин? Нешто я виновата, что у вас никак не выходит? Ни так не выходит, не эдак не выходит. И чего ходите тогда по ночам, детей только зря будите?
— Ну-ка замолчи, дрянная шлюха! — зашипел Нажарбек и замахнулся самшитовой тростью с медным набалдашником, — башку-то расшибу! Видела эту палку?
— Как не видать! Отличная палка. Жалко, собственная у вас куда меньше. Как свиной хвостик, ни дать ни взять! — расхохоталась Хадича.
Разъяренный Нажарбек хотел впрямь ударить, но поостерегся поднимать шум, лишь злобно плюнул, однако и тут его постигла неудача: то ли от ветра, то ли от слабодушия, слюна смешно повисла на неряшливой, клочковатой бороде. И надо ж было ему именно в сей неподходящий момент встретиться взглядом с Гали. Мальчик стоял, замерев от любопытства, переминаясь босыми ногами на холодной траве. Опомнившись, он поспешно, шмыгнул в юрту, и хоть мало что уразумел из увиденного, осознал: от Нажарбека отныне добра не жди.
Так и вышло. Не давал ему проходу чертов бурдюк. Чего только не вытерпел от него Гали. И по щекам хлестал за всякую провинность, и камчой огрел раза три по спине, едва увернулся. Однажды вовсе чуть не задушил.
В последний же раз беда приключилась из-за Караброна, черного, длинношерстного, вислоухого пса. Пес утробно ненавидел Нажарбека, чуя, верно, его злобу к Гали, и не будь почти всегда на привязи, давно, пожалуй, порвал бы в клочья. Нажарбек платил ему тем же и однажды избил пса камчой, да так, что изувечил. Нугай, отец Гали, пожаловался Наурбаю, ведь Караброн считался лучшим сторожевым псом. Наурбай был, видать, сильно не в духе и прямо при оторопевшем Нугае не стерпел и накричал на старшего брата, мол, коли уж проку от тебя, бездельника, никакого, так хоть не вредил бы.
Вконец осатаневший Нажарбек стрелою выскочил из шатра и побежал разыскивать Гали, а, сыскав, с непотребной руганью ухватил за шиворот и дважды ударил его камчою наотмашь. В первый раз Гали смог увернуться, зато второй удар настиг его, сочно окровавил шею и локоть, которым Гали закрыл лицо. От дикой боли Гали истошно закричал, пытался бежать, но Нажарбек успел вновь схватить его за полу бешмета, подволок к себе и замахнулся, чтобы ударить еще раз.
— Эй, Нажарбек.
Нажарбек тяжело засопел, обернулся и увидел Старика.
— Чего тебе?! Прочь пошел!
—Оставь ребенка, Нажарбек, — Старик говорил негромко, не сводя с Нажарбека тяжелого взгляда. — Не видишь, кровь у него. Кровь не вода, в землю не уйдет. За чужую кровь надобно отвечать.
— Ты не угрожать ли мне вздумал, беглый вор?!
— Я не вор, — глаза Старика под сузившимися веками вдруг полыхнули по-волчьи, — придержи язык, добром прошу. И грозить я тебе не стану. Пустое это дело. Крепче, чем жизнь, никто не накажет. Но, Нажарбек, ты ведь знаешь, закон степи гласит: кто ударил ребенка или собаку, тот не мужчина.
— Это… он тебе наболтал? — лицо Нажарбека приобрело цвет освежеванной туши.
— Никто мне ничего не говорил. Кое-что видать без слов. Уймись, Нажарбек, говорю тебе, не позорь свой род.
— Это я позорю свой род? Я?! Не смеши меня, Старик, или как тебя еще кличут! Тебе ли толковать о роде? У тебя даже имени, и то нет. Ты же как верблюжья колючка. К кому пристал, те и свои. Пока не погонят. А то, что скоро погонят, это я тебе обещаю. Я про тебя тоже кое-что знаю. Так что не путайся у меня под ногами!
Нажарбек вновь грозно засопел, резким толчком отпустил Гали, и, с усилием загнав камчу за кушак, зашагал прочь, бормоча под нос.
***
— Не бойся, — сказал ему Старик потом, когда они вдвоем сидели у догорающего костра, — Нажарбек тебя больше не тронет. И никто тебя не тронет, если ты этого не захочешь.
— Откуда вам знать? Нажарбек, он знаете какой!
— Знаю. Потому и говорю. Не тронет.
— Он бил нашего пса, — сумрачно сказал Гали, продолжая всхлипывать и вытирать нос тыльной стороной чумазой ладони. — Караброн был на привязи. Ну да, он на него зарычал. Так и что с того, Караброн всегда рычит, когда к нему приближаются, а когда на привязи, так и на своих рычит иногда. Нажарбек его несколько раз ударил камчой по голове, со всей силы, так, что у него вытек глаз, он выл и катался по земле, а Нажарбек смеялся и все повторял: «А вот не рычи на меня, не рычи». Даже подпрыгивал, — Гали снова всхлипнул и зло сплюнул.— Отчего Аллах терпит таких людей? Почему не накажет его?
— Я думаю, Аллах никого не наказывает. Как он может наказывать тех, кого сотворил такими, каковые они есть? Аллах творец, а не палач.
— По-вашему выходит, что Аллах мог ошибаться?
— Конечно, мог. Я же сказал, Аллах — творец. А творец не может не ошибаться. Чем примитивней существо, тем меньше оно делает ошибок. Разве могильный червь ошибается? У Аллаха нет волшебной палочки. Он не колдун и не шаман. Он не творит чудес, ибо слишком велик, чтоб тешиться ярмарочными фокусами. Все, что у него есть — это разум и воля. Сотворив человека и вдохнув в него малую частичку этого разума, он, я думаю, не сразу понял, что существо это будет строптиво, неразумно и подвластно порокам, но избавить его от пороков возможно только лишив воли, а значит — разума. Посему, все, что возможно с ним сделать, — это предоставить самому себе… Аллах творил мир, а не игрушку для забавы.
— Это вам мулла сказал? — Гали поднял на Старика широко раскрытые глаза.
Мулла? — Старик усмехнулся. — Я что-то не слыхивал от нашего муллы Кул Хафиза ни одной внятной мысли. Кроме трех-четырех плохо заученных сур, смысл которых он не понимает.
— Нельзя так говорить про почтеннейшего, — Гали насупился и даже отодвинулся подальше.— Про вас вообще говорят, будто вы безбожник и хулите Аллаха.
— Кто говорит? Нажарбек?
— И не только Нажарбек, — он вдруг с надеждой глянул на Старика. — Это ведь неправда, да?
— Ну конечно, неправда, — Старик рассмеялся и похлопал мальчика по щуплому плечу. — Я верю в бога, как всякий нормальный человек. Только причем тут жирный Кул Хафиз?
— Он мулла! — Гали вновь отодвинулся.
— Что с того? Разве Аллах поставил его муллой? Что мне может сообщить о тайнах мироустройства нечистоплотный толстяк, от которого пахнет кислым молоком и немытыми ногами?
Гали сконфуженно кивнул. Ай, негоже ему слушать такое! Хорошо, мама не знает. Гали вновь торопливо огляделся. Старик заметил, глянул искоса и вновь усмехнулся.
Мама хочет, чтобы Гали стал кузнецом, как отец. Оно и правильно, кузнец без куска хлеба не останется никогда. Отец молчит. Положим, без куска-то не останется. Но не более. Сам Гали хочет жить так, чтобы никакой Нажарбек не смел замахиваться на него палкой. Отец молчит. Оно понятно, кому охота, чтобы — плетью, но ведь на всякого непременно сыщется свой Нажарбек, полагает он. Хоть и согласится, пожалуй, что быть караванбаши много лучше, чем кузнецом.
Пока он размышлял об этом и придумывал, что бы такое возразить Старику, он обнаружил, что сидит у костра один, да и костер уже почти угас, что он замерз, и его окончательно сморил сон…
***
Чужою жизнью караванщики не интересуются, полагая, что чем меньше суешься в чужую жизнь, тем реже будут соваться в твою. Долгая дорога, лишения и опасность приучает интересоваться лишь тем, что тебе действительно нужно и должно знать. Чрезмерно любознательных здесь не любят, и ежели углядят втолкуют, что он не на верном пути.
Хотя Сабитджан, верблюжий и лошадиный лекарь, похоже, знает про Старика более прочих. Именно потому и помалкивает, когда речь о нем заходит. Однако как-то все же проговорился. Что, вроде, оттого ходит Старик с караванщиками, что избегает появляться в городах. А избегает потому, что вина, вроде, за ним, а уж какая вина, да перед кем вина — неведомо. Поэтому всякий раз отстает он от караванов на подходе к Сараю, или к другому большому Да и караван-сараи ищет попроще и полюдней. Про это знают и не удивляются. Человек, добравшийся до тридцати лет, не мог иметь белоснежно чистую биографию. А уж дальше, так тем более.
И еще он сказал, что Старик уже давно ищет какого-то человека. Или ждет. Потому и ходит с караванщиками, что у них цепкая память, зоркий глаз и недлинный язык. Людей ведь ищут по двум причинам. Или месть, или любовь. Так вот, вроде, это не месть. Откуда видно? А есть вещи, которые не скроешь, даже если очень хочешь скрыть.
***
Гали ждет Старика почти каждый вечер. Порой он приходит, порой нет. Он вообще странный, этот Старик. Может взять и исчезнуть на целый день. Никто, впрочем, не тревожится: только тронется караван, он появится вновь, будто никуда не уходил. Говорить с ним всегда легко, потому что он со всеми держит себя как с равными себе. В том числе и с Гали. Он говорит: нет на свете ничего, что делало бы одного человека выше другого, ни богатство, ни знатность, ни возраст. Если, к примеру, караван собьется с пути и у людей мало воды и питья, а вокруг волки и лихие люди, как они ведут себя? Они держатся сообща и делят все поровну, не так ли? Того, кто отказывается делать, что ему должно, тайком поедает припрятанное, ждет презрение. То есть, они ведут себя единственно правильным образом. Но когда караван общими усилиями выходит к своим, все возвращается: кто-то выше, кто-то ниже, кто богат, кто беден. Вот, это и есть самый великий грех, и тот, кто полагает, что это правильно, помогает нечестивому.
Он много что говорил, этот Старик. Гали слушает его, понимает, то никогда мир не станет таким, о каком он говорит, но слушает его, как завороженный. И главное, он, сознавал, что тоже, как ни странно, немного нужен этому странному человеку, который внезапно появился в его жизни, и так же внезапно, он это чувствовал, уйдет.
В тот вечер Старик появился по обыкновению внезапно. Гали вздрогнул и тотчас обрадовано встрепенулся.
— Скажи-ка, Гали, — спросил Старик медленно, не сразу, вероятно, вспомнив его имя. — Не было здесь Сабитджана?
— Сабитджана? — лицо Гали разочарованно вытянулось. И в самом деле, причем тут какой-то Сабитджан…
Однако не спел он об этом подумать, как из тьмы, словно из иного мира, вышли два человека. В одном из них он тотчас признал Сабитджана. Другой был ему незнаком.
— Здравствуйте, почтенные, — учтиво, но с неприятной, писклявой выспренностью произнес незнакомец. Голос его был искажен нездешним акцентом. Плоское, раскосое лицо расплылось в улыбке, да такой широкой, что морщины на лице его выпрямились, а глаза, кажется, напрочь исчезли. У глупого человека может быть умное лицо, говаривал Старик. Иногда. Но у умного человека глупого лица быть не может. Если человек похож на дурака, он и есть дурак. Вспомнив это, Гали вдруг громко фыркнул. Незнакомец, удивленно покосился на него, затем, поджав короткие ноги, присел рядом со Стариком и, не переставая улыбаться, вперился в Гали с, тяжеловесной вопросительностью. Затем перевел взгляд на Сабитджана.
— Э, да ты что-то совсем клюешь носом, Гали, — сказал, странно посмеиваясь, Сабитджан. — Сдается мне, самое время тебе спать. Завтра трогаемся раньше обычного, чтоб ты знал. Надо поспеть к вечеру в город, чтобы с ночи занять место на базаре.
Сказав это, он мягкой, но не допускающей возражения настойчивостью приподнял его и, похлопывая по плечу, повел в сторону от костра. Они шли молча и лишь возле юрты Гали остановились.
— Кто этот человек, дядюшка Сабитджан?
— Не знаю, парень, — вдруг посерьезнев, ответил Сабитджан. — Но нутром чую людей, которых лучше бы не знать. А тебе подавно.
Гали хотел спросить что-то еще, но понял, что Сабитджан больше ничего ему не скажет, потому промолчал.
***
Незнакомец некоторое время молчал, неторопливо и бесцеремонно разглядывая его и улыбаясь, покачивал головой. Словно для того и пришел, чтобы глянуть, удовлетворенно кивнуть и уйти.
— Итак, я слушаю вас, — сказал Старик, устав, видимо, от нелепо затянувшегося молчания.
Незнакомец оживился, будто именно этого и ждал.
— Слушаешь? Нет. Это я у тебя слушаю. Ты меня ждал, да? Раз меня ждал, говори мне, что хочешь себе знать. Я себе так думаю. Да?
С трудом произнеся это, незнакомец засмеялся. Лицо его стало похожим на заплесневелую ячменную лепешку.
— Хорошо, — Старик перешел на уйгурский. — Что ты хочешь, чтоб я сказал?
Заслышав родную речь, незнакомец повеселел еще более.
— О, приятно говорить с образованным человеком. Я устал от вашего варварского наречия. Скажи для начала, как тебя зовут. Чтобы выяснить, тот ли ты, кто меня ждал, и тот ли я, кого ты ждешь. Скажи, как тебя звать, только назови имя, а не какую-нибудь кличку. Я этого не люблю. Я пришел сюда не для того, чтобы болтать со всяким встречным.
— Ты сюда пришел потому, что тебя послал тот, кто тебе заплатил, — жестко возразил Старик — И не говори со мной в таком тоне. Я этого тоже не люблю. Как меня зовут? Я редко называю свое имя, но раз так надо назову. Меня зовут Ахмед. Ахмед Булгари…

ВЛАСТИТЕЛЬ
Мне на земле ни почета, ни хлеба не надо,
Если мне царские крылья разбить не дано
А. Тарковский

Ахмед Булгари
(Меня зовут Ахмед. Ахмед Булгари с некоторых пор. У меня было множество разных имен, а того более прозвищ. Так сложилась жизнь. Город, что я оставил, и чье имя позднее присовокупил к своему, я уже почти забыл. В редкие часы соленая волна памяти выбрасывает на берег обрывочные воспоминания, я собираю их, как разноцветные камушки, которые и в дело не годятся, и выбросить жаль.
Нищета и бездомность — отменная школа для воли и рассудка.
Я прошел две войны, ни на одной из них я не был даже ранен, но на второй попал в плен и едва не угодил в рабство в Персию. По дороге бежал и почти дошел до своих. Однако на двенадцатые сутки, возле берега меня внезапно схватили полуголые люди с какими-то мерзкими склизкими, точно рыбьими телами. Я пытался сопротивляться, даже разбил кому-то лицо, но мне тут же перехватили горло жестким, кусачим ремнем, уволокли на стойбище, в низину, где исполосовали вполсилы кнутами, привязали к стволу старой, с порыжевшим стволом ивы в назидание и на поживу слепням и оводам. Спина моя почернела от летучей нечисти, вскоре я перестал чувствовать боль, лишь отдаленный манящий звон безумия. «Если выживешь, умным станешь. Если умрешь — еще умнее станешь», — приговаривал человек с красными, злыми глазами, сидя на корточках возле меня. Я слышал его будто сквозь дрему и кивал, что, кажется, немало его забавляло. Эти люди пили из долбленой тыквы какое-то пойло, от которого разговор их становился маловразумительным. «На-ка, выпей и ты», — сказал тот человек и плеснул мне на спину. От жгучей боли я, кажется, потерял сознание.
Я торопил смерть, и когда услышал за спиной еле слышные шаги, решил, что она уже пришла за мной, и застонал от счастья.
«Не оборачивайся, — услышал я тихий, приглушенный, будто из глубины колодца, голос. — Не оборачивайся, если хочешь жить».
Я и не оборачивался. Не потому, то так уж хотел жить, просто невыносимо болели спина и шея. Кто-то быстро развязал веревки, что-то шепча, похоже, какие-то заклинания. Потом те же руки, маленькие, но проворные, сунули мне в ладони грубую глиняную чашу с еще теплым кобыльим молоком. «Выпей, потом иди к реке. Иди вверх по реке пока ночь. Днем отсидись. Ночью иди. Через два дня выйдешь к своим. И не смей оборачиваться».
Так я и сделал. Не оборачивался, ибо тотчас забыл тогда о спасителе, не до того было. Тонкая, печальная полоска гусей, что летели на юг, указала мне дорогу: я пошел в обратную сторону. Ночью шел, порой по колено в воде. Днем спал в шалашах, наспех сооруженных. Жрал улиток и раков, если попадались. Как-то ухитрился поймать дикую утку, разорвал и съел ее сырой.
Я выбрался к своим как раз через двое суток. Если, конечно, можно считать своими вербовщиков, которые едва не уволокли меня на новую бойню, конца коим тогда не было. Выручил меня мой облик: безобразно распухшее, ободранное лицо, лиловые, гноящиеся раны на плечах и бессвязный бред, что я выкрикивал голосом. Что-то про ангела, который меня спас и будет спасать впредь.
Иногда мне кается, что так оно и было. То есть, что некое призрачное существо сопровождает и будет сопровождать меня, отводя в самый последний момент бесплотной рукою роковые стрелы судьбы.
Мой ангел следовал за мною, наблюдая за зигзагами моей судьбы. Он уберегал меня от воровских шаек, вытаскивал из сладкого, греховного чада опиокурилен.
И в тот самый миг, когда некие серые люди взяли меня за локти и, терпеливо снося мои протестующие вопли, поволокли невесть куда, я уверенно думал, что все это лишь очередной головокружительный фортель судьбы, за коим последует закономерное счастливое избавление…)


Бродяга
Лишь Всевышний ведает, что творит,
а прах, поднятый ветром, есть прах вдвойне.

Ахмед Булгари Поэма «Властитель»

Он сидел, широко разбросав по полу ноги, обутые во вполне еще добротные, однако явно с чужой ноги башмаки, скрестив на животе руки и высоко вскинув острый, сонно хрипящий кадык. Сидел так, будто заглянул сюда ненадолго, просто передохнуть, да как-то вздремнул, но вот-вот проснется, оглянет с удивлением эту тесную, переполненную до одури спертым мраком нору и уйдет отсюда прочь навсегда.
Человеку снились сны. Именно сны, много снов, и они, похоже, сменяли друг друга непрерывной, замкнутой цепью, не успевая надолго задержаться, потому что он то тревожно вздрагивал, то блаженно улыбался, то приглушенно вскрикивал и тряс головой.
Это был рослый, поджарый человек с плотными, рыжими бровями, слитыми гримасою сна воедино, темными, ввалившимися глазницами, густой, но аккуратно подстриженной бородкой. Одет бедно, однако, видать по всему, знавал и лучшие времена.
Между тем, похоже, в хоровод образов и видений ворвалось нечто заставившее его судорожно вытянуться, разжать руки; нечто, что исказило его лицо и исторгло глухой, протяжный стон. Он, содрогнулся всем телом, глухо выкрикнул проклятье, на мгновение широко распахнул обессмысленные забытьем глаза, осмотрелся по сторонам, тяжело вздохнул и вновь сомкнул веки. Однако вернуться назад, в мглистый тоннель сна ему уже не удалось. Сначала громкий возглас, а затем сильный удар по ступне окончательно возвратили его из мира видений.
— Эй! А ну-ка встать! Поднимайся, свинья, кому сказано!
Перед ним стоял невысокий, но чрезвычайно крепко сбитый человек с огромными, корявыми, как корневища, ладонями, упертыми в бока, и толстой, поистине бычьей шеей. За ним маячил некто вовсе незримый с чадящим, ржаво поскрипывающим в руке фонарем.
Сидящий окончательно пробудился, глянул на вошедшего недобро, исподлобья и криво усмехнулся.
— Это ты, Касым. Знаешь, с такой мордой, как у тебя, не умирают своей смертью.
— Пошел к выходу! И поживей, охота мне тратить на тебя время, — произнес Касым глухим, надтреснутым голосом.
— Ну наконец-то. Засиделся я тут. Меня отпускают наконец? Отвечай же, глухой пень!
Касым выругался, сгреб его за плечо и толкнул в дверной проем. Человек вскрикнул, ударившись грудью об косяк, однако, опасаясь повторения, торопливо пригнулся и шагнул в такой же темный коридор.
— Касым, если б твоя матушка знала, какого ублюдка родит на свет божий, она бы удавилась перед родами, — сказал человек, не оборачиваясь, ибо знал, что надсмотрщик его все равно не услышит.
(В этот момент я не испытывал ни малейшей тревоги. Я был убежден, что все это, приключившееся вчера недоразумение, засим благополучно завершилось, и то, что представлялось мне тогда обычным, разумным распорядком жизни, вернется ко мне с минуты на минуту. Любой кошмар должен закончиться пробуждением, так оно повелось с детства, и так должно пребывать всегда. И, кажется, лишь на дне этого теплого месива холодным остроугольным камешком копошилась странная надоедливая тревога, и связана она была с тем промелькнувшим, как удар хлыста, видением, окончательно взорвавшим мой сон. Что это было, я не помнил тогда. Помнилось лишь, то, что связано все это было с неким темным как болотная вода, удушьем…)
***
Возле ворот их, нетерпеливо постукивая копьем о каменные плиты, дожидался стражник. Был он еще молод, невысок ростом, худ, с гладко выбритой головой горбоносым, птичьим лицом, бегающими, часто моргающими глазами. Завидев их, он зло ощерился.
— Наконец-то приперлись! — сказал он, вновь зыркнув по сторонам. И тотчас громко выкрикнул в самое ухо надсмотрщику гортанным голосом. — Эй, Касым, глухой вепрь, так это он и есть?!
Тот в ответ лишь кивнул и вскинул вверх обе ладони. Касым, дело свое сделал и дальнейшее его не интересует.
Зато стражник не отрывал от узника недобро любопытного взгляда. Любопытство, похоже, боролось в нем с презрением и спесью.
— Так меня отпускают на свободу? — спросил узник потухшим голосом, ибо сам уже перестал верить в спасение, которое еще мгновение назад виделось ему делом почти решенным.
— На свободу? — стражник глянул на него с удивлением. — На какую свободу?
— Да такую. Э, да ты, похоже, никогда не слыхивал такого слова? Даже не знаю, как тебе это объяснить…
Стражник вновь недобро ощерился, хотел ткнуть с его размаху древком копья меж лопаток, однако отчего-то раздумал. Лишь втолкнул в открывшуюся створку ворот.
— Мне велели препроводить тебя к хану, — сказал он будто кому-то в сторону. — Интересно, с чего бы?
— К хану? А почему это тебя удивляет?
— Еще бы не удивляло. Ошметок грязи, да к великому хану.
— Мы все ошметки грязи под стопами Всевышнего, не правда ли?
— Истинная правда, голодранец. Да только всякому ошметку разная цена. И если ты еще раз посмеешь мне дерзить, я на обратном пути обещаю объяснить тебе, в чем это различие…

ХАН
Быть куклой самою большой
еще не есть быть кукловодом.

Ахмед Булгари

Человек сидел на троне, скрестив на груди руки и откинув затылок. Он то ли подчеркнуто внимательно слушал говорящего, то ли дремал.
Человек же согбенно стоящий перед ним, был сгорблен не столь ревностным почтением и опаской, сколь немалыми годами и хворями. Хлипкая, одышка мешает ему говорить, словно загоняя слова вовнутрь.
Завидев, что человек на троне сидит недвижно с закрытыми глазами, старик испуганно замолкает, пристально всматривается в сидящего, затем начинает осторожно пятиться к двери, почтительно прижимая к груди свиток со сломанной печатью.
— Ну! — приоткрыв внезапно глаза, громко произносит сидящий, да так, что старик вскидывается и привычно хватается за сердце. Это вызывает у сидящего на троне довольный смешок. Старик тут же отвечает на него вымученной, сморщенной улыбкой.
— Ты закончил наконец? — говорит сидящий на троне. — Ты стал чересчур благочестив? Не помирать ли собрался, почтеннейший?
Старик не отвечает, продолжает бормотать и кланяться, косясь на хана. Видно, однако, что сутулость и глуховатость явно наиграны.
— Говорят, благочестие это одряхлевшее сладострастие, — продолжает Бирдебек и смеется. — Что ты думаешь об этом, кади?
Кади глуповато пожал плечами, не зная, что ответить. За сморщенными, как вялая кожура, веками не видать ни злобы, ни обиды.
— Коли закончил, проваливай. Не закончил, заканчивай. Я устал.
— Осталась мелочь. В городе объявился человек. Похоже, чужак, прежде его не видывали. Обретается в ночлежках, подрабатывает чем придется, именует себя э-э-э…Ахмедом из города Булгара, бродячим поэтом. На базаре потешает публику стишками, порой говорит недопустимые вещи. Можно сказать, баламутит народ.
— И что с того? Это новость? Нет, кади, не новость. В городе объявился очередной болтун и шарлатан? А то, их раньше не бывало. Нынче каждый второй бездельник мнит себя спасителем человечества. Когда у человека нет охоты работать, у него непременно отыскивается талант! Ты не о том говоришь, кади. О чем, о чем помышляет моя родня, сдуревшая от безнаказанности, вот что мне хотелось бы знать. А ты мне треплешь мозги о некоем уличном виршеплете. Ты не издеваться ли надо мной задумал, почтенный бурдюк с салом?
— Но… Он опасен. Клянусь Аллахом, опасен! — придушенно кричит кади, не решаясь приблизиться к трону. Лицо его на мгновение становится злым. — Вы еще не знаете, как он опасен!
— Опасен? Чем же? Чем может быть опасным никчемное и бессильное? Изволь, ежели тебе неймется, можешь его принародно выпороть. Все спасители человечества это любят, ибо полагают, что если их зад пострадает под палками, мир от этого станет чище и добрее.
— Дело не только в этом, великий хан, — кади наконец овладел собой, и говорит спокойно и уверенно. — Вы правы, как всегда. Бесполезное — безвредно, молчуны опасней говорунов. Однако есть еще кое-что. Дело в том… Даже не знаю, как и сказать…
— Да ты уж как-нибудь скажи, всемудрейший кади, — говорит хан, не сдерживая зевоты. — Скажи да и убирайся.
— Да. Дело в том, что он… очень похож на вас, великий хан.
Некоторое время лицо хана продолжает сохранять выражение раздраженного недоумения Однако вскоре к недоумению примешивается нечто напоминающее растерянность и даже страх.
— Ты разумеешь, что ты несешь? — говорит он негромко, овладев наконец собой. Затем вновь замолкает, мрачнеет и произносит тихим и твердым голосом: — На хана никто похожим быть не может.
Вновь замолкает, осознав, что произнес высокопарную глупость.
— Это разумеется! Это конечно! — подхватывает с готовностью кади, но тотчас виновато разводит руками. — Однако вообразите — как две капли воды, великий хан. Я видел своими глазами…
Хан прерывает его нетерпеливым жестом и закрывает глаза.
(И что с того, думает он. Будто других забот нет. Бродит по городу оборванец, выкрикивает рифмованный бред, рассуждает о справедливости мироустройства. И — похож как две капли воды на правителя. Двойники — забава Всевышнего. Это впрямь забавно, когда они — одного поля ягоды. А когда один из них великий хан, а другой — полоумный уличный фигляр, уже не забавно. Не поймешь, что из этакой причуды может вылупиться. Коли об этом знает кади, старый наушник, то об этом могут знать и другие. )

***
— Так говоришь, как две капли воды? — спрашивает Бирдебек внезапно и резко, так — Кто такой и откуда?!
— Звать его Ахмедом, я уже сказал, — торопливо, будто сглатывая непережеванное, говорит кади. — Родом откуда-то севера.
— Вот что. Распорядись отловить этого малого и привести ко мне. Посмотрю, кто таков и решу, что с ним делать. Глядишь, сгодится на что.
— Да он уже схвачен, великий хан, — радостно вскрикивает кади. — Прикажете привести?
— Ну не сейчас же. Слишком долго. Позже… как-нибудь.
— Так он уже здесь, великий хан, — говорит кади весьма довольный собой. — Почти возле самых дверей. Дозволите впустить?
— Впусти, коли так.
Он вдруг с удивлением почувствовал, что перестал понимать сам себя. Можно, конечно, забавы ради побеседовать с собственным двойником, как с собственным отражением в грязном водоеме. Однако странное беспокойство вползло в него холодной тусклоглазой ящерицей. Что за напасть. Приказать немедленно удавить, да и весь разговор…

Хан и бродяга

У Аллаха не счесть имен,
и самое грозное из них — Судьба.

Ахмед Булгари

Ахмед, все еще щурясь от яркого света, не отрываясь, смотрел на хана. Хан смотрел на него. Это продолжалось так долго, что стражник, который привел Ахмеда, принялся осторожно пятиться назад.
Хан первым вышел из столбняка.
— Ну и что ты на меня смотришь, несчастный? — спросил он, уже вполне взяв себя в руки.
— Да уж не знаю, как сказать, великий хан, — через силу улыбнулся. Ахмед, не отводя глаз. — Выговорить-то страшно.
— Да уж ты попробуй. На площадях баламутить чернь тебе удавалось. Не страшно было?
— Чего ж бояться. Скажу, ежели вам угодно, — к удивлению хана, Ахмед привстал, заговорил вполне уверенно. — Мне кажется… мы с вами похожи, великий хан. Не находите?
Бирдебек. с усилием рассмеялся. Однако, видимо, осознав неуместность и неестественность смеха, резко замолк и насупился.
— Нет, не нахожу. И довольно об этом. Скажи-ка мне, о чем ты болтал на базарной площади?
Ахмед выкатил глаза, будто не поняв, о чем идет речь. Затем, вроде бы, сделал вид, что с трудом наконец понял, чего от него хотят.
— Я говорил о справедливости. Я всегда о ней говорю. Разве это плохо? Власть должна быть справедливой, или ее не должно быть вообще. — Она, власть, на то и дана. Ведь согласитесь, жить по звериным законам человек мог бы и без всяких властителей….
Говорил, стараясь не глядеть на хана, словно обращаясь к каким-то другим, незримым слушателям. Хан поглядывал на него искоса, с брезгливой улыбкой. Затем нетерпеливо перебил.
— Как ты сказал? Опираться на справедливость? А как опираться на справедливость? Справедливость — мираж, пустота. Пустота может ласкать взгляд и слух, но на нее нельзя опереться. Крестьянин, у которого вор крадет овцу, считает это несправедливым, а вор —справедливым. Когда вора схватят и посадят в зиндан, вор будет говорить — это несправедливо. Крестьянин же скажет: спарведливо. Даже для двух людей нету одной справедливости. Что толковать о тысячах. Знаешь, отчего случаются самые большие беды? Когда люди принимаются устанавливать справедливость. Один Аллах ведает, на какие зверства способна толпа, уверовавшая, что творит справедливость. Вот потому-то, — хан откинулся на спинку трона, наслаждаясь произведенным эффектом, — мне и придется тебя обезглавить, Ахмед, хоть ты наверняка почтешь это несправедливым.
Он с удовольствием наблюдал, как на глазах меняется лицо бродяги. Ироническая усмешка сменяется растерянностью, растерянность недоумением, недоумение — страхом. Впрочем, он, пожалуй, пока еще надеется, что это нечто вроде шутки, что затем хан рассмеется, хлопнет его по плечу, да еще и бросит, как это бывает в сказках, ему в руки кошель с монетами, после чего отпустит Нет, милейший, такие трюки проделывают только сказочные добрые и туповатые падишахи, с болтливыми, хитрожопыми дервишами. У жизни нрав иной. Хан тихо смеется и словно в подтверждение своих слов. Кади с любопытством следивший за беседой, мелко вторит ему.
— Обезглавить. Именно обезглавить. Это не так страшно.
— Но я… Я не преступник, — с трудом выговорил Ахмед.
— Тот, кто научил тебя молоть языком, должен был сообщить, что за слова надобно уметь отвечать. Он не сказал тебе этого? Это его вина, не моя. Вот в этом и есть справедливость власти.
Потрясение и уныние во взгляде Ахмеда сменяется нежданно едва скрытой ненавистью. Он смотрит на хана сузившимися от ярости глазами, и тот вдруг бледнеет и отводит взгляд.
— Веришь ли ты сам тому, что говоришь, великий хан? — Ахмед говорит, с трудом переводя дыхание. — Власть должна быть разумной. Это и значит — справедливой.
— Вот как? А моя власть, стало быть, неразумна? — Хан, похоже, не прочь позабавиться еще с этой забавной говорящей куклой.
— Стало быть, так. Когда налоги превращаются в удавку, властители ведут себя так, будто нету над ними Всевышнего, сановники воруют, не скрывая, что воруют, а солдаты идут умирать неведомо куда — это неразумно.
— Прекрасно! Ты, небось, полагаешь, что сказал нечто такое, чего мне не приходило в голову? Вообрази, приходило, и не раз. Как легко сказать: не должно быть неправедных войн! А бывают войны праведные? Государство или есть, или нет его. Если оно есть, рано или поздно оно будет воевать. Мир и война сменяются, как лето и зима. Зима приходит не оттого, что кто-то ее хочет, а оттого, что пришла ее пора. Хочешь жить в мире с соседями? Это очень просто! Надо лишь сделать так, чтобы так же решили твои соседи. Попробуй, сделай это!
Ахмед слушал его, эту самоупоенную болтовню, не пряча презрительной улыбки. Понимал, что терять ему нечего. Однако до конца выпустить наружу рвущуюся волну злобы отчего-то не решался.
— Я бы попробовал, если б представилась такая возможность.
Бирдебек. досадливо махнул рукой.
— Хвала Аллаху, такая возможность тебе не представится. Воображаю, что случилось бы!..
— Отчего же, — Ахмед вдруг рассмеялся громко и дерзко. — Мы могли бы на пару дней поменяться местами. Подмены бы никто не заметил, уверяю. Мы ведь как две капли воды…
— Поменяться?! Великому хану поменяться местами с вшивым висельником?
— Почему нет? — Ахмед говорит, не сводя с хана смеющегося и ненавидящего взгляда. — В зиндане, не так уж плохо. Вшей там нет. Клопы есть, это да. Два раза в день по кружке воды и по ячменной лепешке. Лепешки могли бы быть помягче, вода почище, клопы посострадательней, тюремщики подобрей, но все это не страшно. Зато подумайте — темнота и уединение! Это вечные спутники мудрости, то есть того, чего вам недостает, великий хан. Власть обостряет чувства, но притупляет ум. Потому что властители лишены роскоши уединения. А без нее ум хиреет. Росток нуждается в свете, а ум — в полумраке. Властители, одиноки, как никто из смертных, но лишены возможности уединения, то есть того, что в избытке у любого нищего бродяги. Они не могут остаться наедине со своими мыслями, им мешает запутанная шушера, вроде государственных дел. Так где же еще найти уединение, как не в темнице? Там, где я сижу, был, правда, один сосед, цыган. Сводник и конокрад, кажется, убийца. Днем донимал скабрезными байками, а ночью храпом и кашлем. При мне съел однажды живую ящерицу. Бр-р! Но его казнили сегодня утром. Так что у вас будет возможность поразмышлять в одиночестве о вечном.
Почему-то слово «вечном» приводит Бирдебека в странное волнение. Он вскакивает с трона, смотрит на Ахмеда почти с ужасом.
— Ну довольно. Прочь! Увести! Стражник! Я сказал — увести!
Стражник, все тот же горбоносый, смуглый человек с выбритой головой равнодушно толкнул Ахмеда в плечо и те скрылись за дверью.

Exit mobile version