PROZAru.com — портал русской литературы

Eugenija Palette — Квадрат — 3

-61-

масса народа Латвии встретила Красную Армию дружелюбно, с уважением. Разными формами это было выражено и сельской беднотой и батраками, середняками и интеллигенцией. Они знали, что Красная Армия не причинит им зла.

Одна латышская женщина, Мария, встретила наших бойцов хлебом-солью и сказала — «Вы не удивляйтесь, родненькие, что я такая веселая. Рада я оттого, что вы пришли. Я вижу теперь вранье немцев, которые говорили народу, что придут большевики, все заберут и разграбят. Я знала, что это неправда, потому что с русскими мы встречались

еще в сороковом году. У меня было две коровы, пять овец, одна лошадь. Весь этот скот забрали у меня немецкие грабители.

Другой крестьянин, Мартинс, в беседе с бойцами объяснял «Мы, бедняки, любим Красную Армию. Это наша родная власть. Она даст нам жизнь. А при немцах мы бедствовали. Над нами издевались, грабили, унижали, упрекали сороковым годом. Что мы за Советы голосовали.

Были и другие категории — значительная часть крестьян-середняков, городских служащих, кустарей и ремесленников не высказывали особой радости, но и не выражали недружелюбия. Эта группа выжидала.

Руппс вспомнил донесение одного лейтенанта о двух пожилых женщинах, которые увидели, как военные занимают их дом, и стали упрашивать бойцов не убивать и не вешать их. А потом, через время, когда штаб уезжал, эти пожилые женщины приветливо прощались с военнослужащими.

Люди задавали много вопросов — например, правда ли, что СССР считает их союзниками Германии, как говорили немцы. И что они будут расплачиваться за эту войну вместе с ними.

Но были и другие примеры — люди, живущие поблизости от разрушенного при отступлении немцами моста за ночь восстановили этот мост, тем самым, обеспечив продвижение целого соединения.

Жители других сел помогли вывезти грузы и боеприпасы на позиции. Другие добровольно собрали картофель, зелень, молоко, и свезли все это в госпитали для раненых бойцов и офицеров.

Крестьянин Петр Кондратьев, житель Латвии, незаметно ночью подъехал к сбитому в воздушном бою летчику, и тайным путем привез его к себе домой. На следующий день он провез летчика по болотам на нашу сторону, и сдал его в медсанбат.

Другой крестьянин, Райский Павел Егорович, когда к нему подъехали немцы с просьбой показать ему дорогу, по которой можно бежать, направил их в болото, где они застряли и вынуждены были сдаться.

Особенно приветствовали Красную Армию русские, живущие в Латвии, да и в Эстонии, вспоминал Руппс. Что же касается отрицательного и враждебного настроения, то это было по причине боязни организации колхозов, конфискации имущества, изъятия скота, наложения больших налогов, мобилизации в армию. «Мы за Советскую власть, но без колхозов» заявляли люди. «Мы не хотим лишения единоличного хозяйства» говорили они. Откровенно не хотели Советской власти кулаки и другие антисоветсвие элементы, почему-то не ушедшие с немцами. К тому же они боялись, что с них рано или поздно спросят за все злодеяния, которые они делали в годы оккупации.

Когда в Латвию вошли советские войска, повсюду были разрушения, следы насилия и грабежа. В одном городе на центральной улице были взорваны около пятнадцати каменных домов, торговые ряды, лучшие магазины, банк, городская типография, электростанция, литейная фабрика, вагоноремонтные и механические мастерские. Все

-62-

продовольствие, промтовары, медикаменты были вывезены в Германию. Хотя в городе оставались целыми жилые кварталы, целы были три церкви — одна православная и две лютеранские. Так или примерно так было везде. Вспоминая сейчас все это, безостановочно передвигаясь по своему квадрату, Руппс вдруг остановился. Он вспомнил относительно молодого человека с обожженным, в грубых рубцах лицом. Он долго не решался подойти поближе, к столу, где сидел Руппс, и долго оставался почти у самой двери.

Этот человек был латыш.

Он рассказал, что, войдя в деревню, латышские подразделения CD расстреляли всех мужчин от 16 до 50 лет. Его не тронули, потому что он всегда выглядел моложе. Потом погнали всех в огромный сарай на окраине села. Стариков, инвалидов, и тех, кто не мог идти, пристреливали. Женщин с детьми обычно отправляли в место второго шлюзования.

Там женщин обычно отделяли от детей и расстреливали. А детей отправляли в Германию.

Потом они разграбляли деревню, и везли домой богатую добычу, хвастаясь друг перед другом трофеями.

На этот раз они загнали всех в большой сарай и подожгли. Ему и еще одному подростку удалось зарыться в земляной пол сарая. И что удивительно — другие ведь тоже могли сделать это. Они видели, как это делали эти двое. Но предпочли сгореть.

« Я хочу объяснить, зачем я пришел» сказал человек, вспоминал сейчас Руппс.

«Вот», сказал он. И положил на стол двухтомное исследование Евангелия Мережковского, изданное в Белграде в 1932 году.

«Я нашел эту книгу на пепелище» сказал человек, продолжал вспоминать Руппс.

Руппс взял в руки книгу. Огонь пощадил ее. Сгорела только обложка и немного края. Но читать было можно.

«Мир, как он есть, и эта Книга не могут быть вместе. Он или она. Миру надо не быть тем, что он есть, или этой Книге исчезнуть из мира. Мир или глотает ее, как больной лекарство, или борется с ней, чтобы извергнуть навсегда. Эта борьба продолжается двадцать веков, а последние три века так, что и слепому видно — им вместе не быть. Или этой книге, или этому миру — конец».

«Так что же несет эта книга Миру, — мысленно повторял Руппс давно им выученное наизусть, — заплату новой нравственности на ветхий его порядок, или нечто более существенное и радикальное? То, чему с большим проникновением может внять наше время, когда отравление самих источников жизни на Земле из апокалиптических угроз превращается в реальное, когда спасительные онтологические цели и задачи должны перестать быть уделом только умозрения и мечтаний? И подходила ли литература, столь упорно начавшая оглядываться на давнюю и вечную «благую весть» к пониманию всех глубин ее?»

Руппс так увлекся воспоминаниями, что не заметил, как вошел Краев.

— Ну, прореха, звоню, звоню. Спишь, что ли?

Руппс удивленно посмотрел на него, потом посмотрел на стену, вдоль которой он шел.

Это была все та же, третья, стена. За ней начиналась четвертая. Сегодня он не успел пройти свой обычный квадрат. Не успел вспомнить все, что ему могла бы предложить память. Теперь все, подумал Руппс, зная, что на сегодня воспоминания закончены.

Он еще раз посмотрел на Краева, и улыбнулся. Обрадовался.

— А где Катерина? Никого нигде нет, — сказал Краев.

-63—

-63-

Скоро будет, — взглянул Руппс на висевшие над дверью часы. Ты же знаешь, она в это время что-то там моет. Я много раз говорил ей «Не мой! У тебя есть я, есть Краев! Нет, все по-своему!»

— И будет мыть, — отозвался Краев, — вечно все сама, — не договорил он.

И было заметно, что какая-то новая мысль пришла к нему и не уходила раньше, чем он сказал то, что сказал.

— Да вот думаю, надо бы нам на улицу. А? Давно на улице был? – спросил Краев. — Где ты там сегодня остановился? — полушутя спросил он.

— Да вот свою армейскую молодость вспоминал, да ты пришел, — отвечал Руппс. Но было заметно, что на самом деле он был этому рад.

— Ну, что. Пойдем на улицу?

Руппс согласно кивнул.

— Сейчас, после обеда, тепло будет. Тихо.

— Да. Тепло и тихо, — добавил Краев.

— А-а. Наверное, и камень теплый, — согласился Руппс.

Камень — это был огромный валун с прихотливо выщербленным боковым углублением, где могли свободно поместиться два-три человека и сидеть, как на хорошей скамье.

Сам же валун был так велик, что, если бы ни эта выщербленная его часть, то, стоя за ним, невозможно было бы видеть озеро, на берегу которого он лежал.

Камень этот лежал здесь с незапамятных времен. И Краев, когда жил в одном доме с Руппсом, любил приходить сюда сидеть и о чем-нибудь думать, глядя на воду.

Но вот прошел слух, что камень этот скоро отсюда уберут, а землю, вместе с озером продадут, или уже продали какому-то иностранцу с вполне российским именем Захар. И этот Захар будет строить здесь гостиничный комплекс. А озеро огородят со всех сторон, и никого пускать не будут. Говорили, что Захар хочет купить еще и громадную лесопарковую зону с другой стороны озера. Но то ли ему не продали, то ли он сам отказался, было неясно. Другие говорили, что это только вопрос времени.

— А земля-то все еще наша? – неожиданно спросил Руппс. — Или нет? А то, пока я тут болею…

— Да вроде наша, — отвечал Краев.

— А что же власти?

— А что власти. Они — пожалуйста. Плати только. Кто б ты ни был.

— А-а, — понял Руппс.

Он сидел теперь на камне, рядом с Краевым, опершись на костыль, без которого не выходил из дома.

— И лес? – спросил он, немного помолчав.

Краев не отвечал.

— Лес он, я думаю, не купит, — наконец, сказал он.

Руппс молча повернулся к нему.

— Я скажу. Только ты молчи. Смотри, никому, — неожиданно попросил Краев. — Он не купит лес потому, что там живут люди.

-Люди?

— Да. Их там много. Это те, кто не хочет, чтобы лес и озеро продавали. И еще они не хотят, чтобы у них каждый день что-нибудь отнимали.

— Как? А, ну, да. Понял. Чтобы им дали, наконец, спокойно жить.

Краев кивнул головой в знак согласия.

-64-

— Так вот этот Захар, дня три назад пришел к лесу со своей свитой. Они хотели обойти всю лесопарковую зону. Осмотреть. А лес, будто чащобой какой обернулся. И за каждым деревом — люди. Есть там украинцы, белорусы, латыши и таджики, есть евреи, те, которые не сионисты, а нормальные люди. Немцы ведь тоже не все были фашистами. Но больше всего, конечно, там русских. Потому что их вообще больше. Как оказалось, все эти люди перебрались в лес со своих насиженных мест, потому что на своих насиженных местах они больше жить не могут. Их все время куда-то отодвигают, сдвигают, а то и просто сгоняют. Каждый день ждут очередного наступления на их существование, на их

права, на их жизнь. Каждый день они ждут чего-то плохого. А к плохому надо быть готовыми. И готовиться лучше всего сообща.

— Так вот, пришел Захар в лес со своей свитой, — вернулся Краев к своему рассказу, — а там за каждым деревом — люди.

— Уходи, — говорят они Захару, — это наш лес.

— Ты кто? – спросил он одного.

— Литовец. Живу в России.

— А ты?

— Я белорус. Живу в России.

— А ты? – спросил еще одного Захар.- Россиянин?

Это ты россиянин… А я — русский.

— И тоже живешь в России? – насмешливо спросил его Захар, не обращая внимания на сказанное человеком..

Человек молчал.

— Нет такой страны Россия, если ты, глупый, еще не знаешь. Ее давно уже приговорили.

— Ты, что ли? – подал голос человек, стоящий за ближним деревом.

Тебе никто слова не давал, — отвечал ему Захар.- Поэтому молчи и слушай. — Вы агрессоры. Вы разрушили полмира. Из-за вас началась вторая Мировая война. Вы разрушили королевский шедевр Кенигсберг. И теперь вы ответите за все. Я отберу у тебя этот лес.

— С вами мы еще поговорим, — обратился Захар к литовцу и белорусу. — Я попытаюсь вас убедить. А русским никакой пощады. — Чего смотришь? – обратился он теперь к стоящему безмолвно у дерева человеку, заметно входя в раж. — Да. У тебя все надо отнять. И мы сделаем это.

— Чего это ты, господин хороший? — вставил литовец, живущий в России. — Войну начала Германия. А королевский город Кенигсберг разрушила английская авиация.

— Не дело говоришь, — вставил белорус, пристально глядя на Захара.

— Если бы не было этих русских, ничего бы этого не было, — отвечал Захар, продолжая продвигаться в глубь леса.

Но по мере того, как он все больше и больше продвигался в лес, все больше и больше выходило из-за деревьев людей. И все короче и короче становился его шаг. И пришел такой момент, когда он остановился.

— Ладно, — сказал Захар, будто миролюбиво.- Пойду к властям решать вопросы. А ты, — обратился он опять к молча стоявшему у дерева человеку, когда проходил мимо него, идя обратно — Ты должен покаяться. Все ваши должны покаяться. Даже ваши, газеты и журналы пишут об этом. Только вчера читал «Огонек», «Известия», «Труд». И все они в один голос говорят, что русские виноваты во всем негативе, который происходит в мире. А ты все бунтуешь… Никакой вам пощады, — договорил Захар, и, сняв свои темные, вполлица, очки и опять надев их, направился к выходу из леса, откуда пришел. Следом за ним отправилась его свита.

-65-

После этого прошло два дня, — продолжал Краев, — пока, вроде, никаких известий. У меня там, в лесу, знакомый полковник. Держим связь круглые сутки, — сказал он.- Они там начинают устраиваться, — продолжал он, — Создают какие-то комитеты. Собираются созвать всенациональный конгресс. Рассказывают людям о положении вещей. Надо развеять миф о безопасности. Бывшие советские газеты и журналы покатываются со смеху — да кому вы нужны, нищие?

— Да, да, — что-то хотел сказать Руппс.

Краев кивнул и продолжал — Затравленное непонятными обличениями, зачарованное враньем — сладкими посулами общество во многом потеряло способность ориентироваться, утратило чувство самосохранения. Ангажированная пресса «оберегает» нас от нежелательной информации. О проигранном, например, в последние годы

дипломатическом сражении в Париже, на совещании глав 34-х государств Европы и Америки в 1990 году. Впрочем, сражения и не было. МИД без боя уступил традиционное преимущество СССР в «обычных» вооружениях Западу.

В 1988 году страны НАТО имели в Европе 22 тыс. танков, в том числе США – 5,7тыс.

Им противостояли 46 тыс. советских танков. Сейчас положение таково – 20 тыс. – 5,7 – 25 тыс. За два года число советских танков уменьшилось почти наполовину. И установленный в Париже лимит предусматривает и дальнейшее сокращение до 13,3 тыс. танков и одновременное увеличение американских до 13, 3. Общее превосходство НАТО планирует соотношение 1,5:1. И так по всем вооружениям. На военном языке, — продолжал Краев, — это называется капитуляцией. Обычно подобные события вызывают взрыв народных эмоций, и обсуждаются в средствах массовой информации. У нас – восторг по поводу «дипломатических успехов» в Париже, и молчание о роковых последствиях в военной сфере. Как назвать поведение всех этих шарлатанов от демократии — известно, но как понять равнодушие общества, миллионов и миллионов людей. Мы всего стыдимся — своих поступков в Прибалтике, в Восточной Европе, участия в Афганской войне и неучастия в Иракской. Стыдимся своей военной мощи и высочайшей квалификации специалистов оборонной промышленности. Когда до России доходят крики с окраин — «русские, убирайтесь домой», мы покаянно разводим руками, мол, русские ассоциируются с Центром. А Центр-то, может, и виноват перед республиками Мы думаем, нас не любят за нашу недавнюю будто бы «агрессивность» и нынешнюю бедность, за «социалистический выбор» и прочие прегрешения.

А между тем — нас ненавидели всегда — в богатстве и бедности, Царскую Россию и большевистский Союз. Ненавидели, когда мы грудью защищали Европу от азиатских орд, и когда шли в Берлин и Париж за знаниями… Ненавидели, и старались покорить. А нет, так обмануть. Надо знать свою историю (которую сейчас исключают из обязательных предметов в школах), и изучать ее не по фальсифицированным учебникам, а по первоисточникам, — договорил Краев.

— Я читал когда-то «Записки о Московии» С. Герберштейна, — вставил Руппс

Краев кивнул.

— Этот австрийский барон, — снова заговорил Краев, — появился в Москве в 1526 году, в составе тройного посольства. Официальная часть визита – посредничество в переговорах Василия I с польским королем Сигизмундом. И хоть ни Россия, ни Польша об этом не просили, посольские лисы предлагали «переговоры о союзничестве, согласии и братстве». Василию предлагалось вместе с прочими христианскими государствами присовокупить свои силы к силам христианского сообщества. Или, как теперь говорят – «мирового сообщества».

Тайные инструкции свидетельствовали о другом.

Тройное посольство к московскому и польскому дворам было призвано не примирить их, а, напротив, осложнить отношения. Разжечь взаимное недоверие. Раздувая пожар на

-66-

Востоке, Габсбурги стремились обеспечить свои интересы в центре Европы. Надо было связать Польшу нестабильностью в отношениях с Москвой, и лишить ее возможности влиять на положение в Венгрии и Чехии, где польские Ягеллоны и австрийские Габсбурги поддерживали противодействующие партии. Не доверяя австрийцам, поляки были, тем не менее, польщены вниманием Европы. А Сигизмунд в беседах с послами охотно обличал

варварство московитов. И все получилось. В 1527 году эрцгерцог был провозглашен Чешским королем, а затем венчался венгерской короной. Роли были розданы правильно.

И сколько раз потом Запад заставлял Польшу играть ту же игру, стравливая ее с Россией. Это было и в ХVП, и в ХVШ, и в Х!Х веках.

А вот недавно изданная в Америке книга З.Бжезиньского — «Большой провал».

Та же схема — ссылка на принадлежность Польши к западной цивилизации, стоящей якобы на более высокой ступени развития, чем русская, а потом — неприкрытое натравливание на Москву.

— Помнится, Герберштейн не очень хорошо отзывался о России, — согласился Руппс.

-Да. Человек, приехавший сюда с задачей обмануть, увидел «великое лукавство и коварство». Есть и «вероломство».- «Коварен великий князь, его царедворцы и вообще московиты». И далее — о купцах «разговор особый». «Иностранцам любую вещь они продают дороже. И то, что при других обстоятельствах можно купить за дукат, они запрашивают пять, восемь, десять, иногда двадцать дукатов. Но и сами они покупают иногда в несколько раз дороже». И не в цене тут дело, — проговорил Краев. В первом случае, оказывается, московиты коварны, во втором — глупы.

Русский дипломат не желает первым слезть с лошади — гордец, — продолжал говорить Краев. — Барону удалось сделать обманное движение, после чего он все-таки задержался в седле, а русский ступил на землю первым — блестящая уловка, демонстрирующая преимущество европейского ума. И такой двойной подход во всем. «Этот народ находит большее удовольствие в рабстве, чем в свободе», — первым написал Герберштейн. И это заклеймило нас навсегда. «По большей части господа перед смертью отпускают иных своих рабов на волю, но эти последние тотчас отдают себя за деньги в рабство другим господам».

Руппс кивнул. Он что-то хотел сказать.

— Отпускают на волю, вроде бы благородно, — продолжал Краев. — Но благородство, по твердому убеждению барона, не пристало русскому. Барон предпочитает обратить внимание на последнее — самопродажу. Да и много ли господ умерло, отпустив на волю своих рабов во время пребывания Герберштейна в России? — продолжал Краев. – Совершенно очевидно, что свой глобальный вывод, отказывая целому народу едва ли ни в самом главном человеческом качестве — стремлении к свободе, автор «Записок» основывает на единичных примерах.

— Так, куда ж деваться? – отозвался Руппс, — У нас тоже крестьян освободили, но без земли! Надо же как-то жить. Как-то кормиться. Вот они и нанялись в батраки обратно к баронам. И это продолжалось до 17 года.

Краев кивнул. Понял.

— Вообще, европейский дипломат, — продолжал он, — склонен принимать на веру любой слух, если он рисует русских с невыгодной стороны. Вот он рассказывает историю о присоединении Серпухова к землям Василия Ш. Он приписывает князю «безбожные злодейства». А вот — об уничижении князя, будто тот, спасаясь от татар, несколько дней прятался в стогу сена. Но зато, рассказывая о судьбоносной победе русских на Куликовом поле, ограничивается односторонним протокольным упоминанием. Охотно принимая на веру «негатив» он с большим сомнением относится к сведениям о богатстве России.

-67-

Например, он отказывается верить русским о количестве домов в Москве, тайно взвешивает в руке чашу на пиру у князя Василия, сомневаясь, что она из золота, что было

абсолютной правдой. Он пишет о трусости русских на поле боя, хотя к тому времени Россия уже объединила обширнейшие территории. Как это могли сделать трусы?

А вот перл – оказывается, русское войско никогда не одержало бы ни одной победы, если бы ни иностранные наемники. В первую очередь — немцы. Якобы какой-то немецкий пушкарь Иоганн лично выстрелил при осаде Рязани Крымским ханом из выстроенных в ряд орудий. И он один так напугал крымчаков, что они разбежались. Но ведь, случалось, русские и немцев побивали, — усмехнулся Краев.

Руппс кивнул, улыбаясь.

— Тогда барон пишет, что это случилось потому, что среди немцев оказался какой-нибудь изменник. Герберштейн убежден — русский человек лишен волевого начала. В любой ситуации он — не субъект, а объект чужой воли.

Тут Руппс по-настоящему рассмеялся.

— Это русские-то? – спросил он, усмехнувшись.

— А вот, например, описание России, составленное православным священником из Сирии Павлом Алепским. «Благородство и простота. Сила воли и врожденная любовь к прекрасному» — такие качества русского человека выделяет этот путешественник.

Но мало констатировать пристрастность Герберштейна, надо установить причину такого отношения. Отказывая русским в собственной воле, сообразительности, смелости, барон глядит на нас глазами потенциального завоевателя. Обмануть русских, использовать их для достижения австрийских целей в центре Европы — это задача минимум. Но очень было бы хорошо захватить этот богатейший рынок, и не только рынок…

Рынок отправились завоевывать и те, кто прочел Герберштейна, и кто его не читал

Бескрайние просторы России манили западных завоевателей. Поляки, шведы, немцы, французы — сколько этих злых, беспощадных волн хлынуло к нам за прошедшие столетия. Они твердо усвоили, русские — нация рабов, и хотели сделаться господами.

— Как ты? Посидим еще? — неожиданно спросил Краев Руппса. На мгновенье ему показалось, что тот слушает его с трудом.

— Все нормально, — отозвался Руппс, взглянув на Краева.

Теперь Краев мог видеть его лицо — оно было розовым и спокойным. Как лицо человека, которому многое было понятно. Это не было лицо безразличного, уставшего от жизни человека. Это было лицо единомышленника.

— Знаешь, я только сейчас узнаю и понимаю некоторые вещи. И многое, из того, что знал раньше, как бы находит свое место. Ты знаешь, сколько у меня книг. Всю жизнь собирал. Но нигде и никогда я вот так не читал о русских. Расскажи еще что-нибудь, — попросил он Краева.

— Через три века после Герберштейна в Россию прибыл путешественник, книге которого суждено было стать не только всеевропейским бестселлером, но и своего рода описанием отношения Запада к России.

-Это маркиз Астольф де Кюстин. Но об этом я расскажу тебе в другой раз, — сказал Краев, взглянув вдаль, на опускающиеся теплые сумерки. А теперь, ты видишь вон там за озером огни фонарей?

Руппс с напряжением посмотрел вперед.

— Готовятся к всенациональному конгрессу, — проговорил Краев.

— Как же они без света? – удивился Руппс.

— Они говорят «Ничего, переживем. Все важные дела будем делать днем. Другим сейчас еще хуже. Людей обманывают, убивают, идет повсеместное истребление населения самыми разными способами, в том числе зомбированием. Ломается психика, уходит вера, надежда, и, как ни грустно — любовь. Да, любовь тоже уходит, — повторил Краев, помолчав.

-68-

Уходит образование, — продолжал он, в Интернете всерьез обсуждается отмена отчества в России вслед за исчезновением истории из школьной программы. Зато повсеместно

внедряются стандарты первого телевизионного канала. А главное — идет разгосударствление страны, после чего она может стать сырьевым придатком Запада. Это выбьет из колеи любого, даже не очень впечатлительного человека. А по телевизору каждый день одно и то же — «на Кавказе завершена спецоперация. Убит один боевик», или – « самолеты с россиянами прибыли из охваченных беспорядками стран», или «уволен губернатор такого-то края за нецелевое использование десятков миллионов

долларов». Который уже по счету… А в выходные — или «Прожекторперисхилтон» или этот никому ненужный, давно изживший себя КВН, или генетически ущербные смехачи,

где нет ни одного по-настоящему приятного человека. Чтобы на него было можно смотреть и не хотеть плюнуть в его сторону. Или (о, радость!) — карикатурные, мерзопакостные бабы – «Девчата». Одно радует — название исключительно русское…

А ты говоришь «без света». В потемках, так в потемках. Вместе со всеми»

Оба долго молчали. Руппс, тяжело опершись на костыль, долго смотрел на воду.

— Я думаю, в России труднее навести порядок, чем в Латвии. Это так, — пояснил он. — У нас легче. Страна небольшая. Но тенденции одни. Все по накатанному. От чего ушли, к тому пришли. Никаких идей. Хотя, есть одна, все та же, тысячелетней давности — благополучие правящей клики. И все. Есть какие-то маленькие, какие-то псевдоидейки, но чем более экзотичней мысль об общественном устройстве, вброшенная в сознание человека, тем ближе она к этому неистребимому, рефлекторному желанию — схватить кусок пожирнее. Но сейчас я не об этом хотел бы сказать, — продолжал Руппс, — я думаю, человек всю жизнь находится как бы в плену своих собственных идей, той модели существования, которая более всего ему импонирует. Он будто ходит в некоем квадрате, меряя его изнутри шагами, в поисках выхода.

— Кто ходит? – переспросил Краев.

— Человек.

— Прости, я потерял нить разговора.

— Чаще всего он просто не успевает за жизнь сгенерировать идею, которая увела бы его от судьбы. Или осуществить ее. И потому становится волей или неволей пленником этого гипотетического квадрата. И это касается не только отдельного человека, но и всего человечества вцелом. Страны, нации, народа. За прошедшие века оно, человечество, пыталось применить несколько, казавшихся ему универсальными, идей, касающихся мироустройства, развития общества, распределения ресурсов, выполнения жизненных программ, но оказалось, что ни одна из них не отвечает интересам всех. А других идей нет. Или они не существуют в природе. Вот и начинается модификация, подлатывание, трансформация, перестраивание того, что давно было отогнуто всеми. И неизбежное возвращение к началу. И опять квадрат, из которого нет выхода.

— Я понял, — отозвался Краев.- Хождение по твоему квадрату — это не что иное, как хождение по кругу. Ведь, если спрямить углы, получится круг. Я не вижу здесь разницы. Но дело, я думаю, еще и в другом. Ведь все, что человек хочет найти, надо искать в этом

квадрате, здесь, в этой жизни. Дальше нет ничего. Это и есть причина всех конфликтов в этом мире. Потому что, чтобы добыть и присвоить себе то, что ты ищешь, надо отнять его у другого. Если силы хватит.

— И жизни… — подтвердил Руппс.

Краев кивнул.

-И у каждого этот квадрат свой. У тебя, у меня, у страны, у народа, — продолжал Краев. И чаще всего жизнь короче того времени, которое необходимо, чтобы воплотить сгенерированную идею в реальность.

-69-

Было часов одиннадцать утра, когда в комнату постучали.

Руппс уже давно сходил на кухню, приготовил себе чай. В последнее время он научился делать это, несмотря на ослабевшую руку. Потом он взял что-то, как он говорил, «на зуб». Это была булочка, которую Кло испекла еще вчера. Все это он отнес в комнату, поставил перед собой, и стал думать. Ему было, о чем думать сегодня. Вчера они с Краевым так хорошо погуляли, посидев на камне, который Краев называл «вертолетной площадкой», потому что там приходили в голову такие мысли, которые уносили высоко, высоко,

откуда было видно внизу все, до самого маленького человека. И многое из того, о чем говорил Краев, было не то, чтобы неожиданным, но новым.

Руппс давно уже жил в России. Он сжился с ее людьми, с ее кошками и собаками, с ее языком, ее праздниками, ее менталитетом. И даже русской идеей — объединение всех славянских народов, о которой узнал от Шинке. А тому рассказывала его русская мать,

еще в Латвии. Об этой идее большевики не говорили. Потому что на этот счет у них была своя точка зрения, а именно — они подменили ее интернационализмом.

Мать Шинке была из русской белой эмиграции. и о русской идее хорошо знала, потому что в Первую Мировую войну еще звучали призывы «Крест на Софию!», что значило отвоевать у турок захваченный ими Константинополь и православный храм Святой Софии, откуда в 911 году на Русь пришло православие. В Латвии религия была другая, протестантская, отпочковавшаяся когда-то от католицизма в результате Реформации. Но были, и по сей день есть, много православных храмов — живой след присутствия там в течение трех веков России. Во многом именно благодаря православной церкви связь русских, живущих в Латвии, с Россией не прерывалась никогда.

Руппс был человеком, не слишком верившим в Бога, но, поскольку религия везде и всегда накладывает свою печать на быт и образ мыслей любого народа, он не мог не сравнивать, и не сознавать отличия мелочности, гипертрофированной жажды быть в центре внимания, откровенной казуистики в основополагающих выводах, когда следствие подменяется причиной, а причина — следствием, от глобальной великой идеи объединения всех славянских народов под рукой и под знаменем страны, где она родилась. Он не мог не сознавать разницы этих масштабов.

Ему было комфортно здесь. Он был женат на русской женщине, которая, правда, рано ушла из жизни. Его сын Роберт родился вырос и получил образование в России. Его близким другом и родственником был русский генерал, соратник и единомышленник. А внук Антон, которого он любил больше сына, был русским уже на три четверти. Правительство назначило ему хорошую пенсию. Жил он в хорошей квартире, рядом с озером и «вертолетной площадкой», почему-то во второй раз подумал он так о камне.

Но, когда он вспоминал легкий, деревянный подвесной мосток через затон, устланный сплавным лесом и удаляющиеся шаги женщины в полосатой юбке и длинном голубом переднике, он долго молчал.

Вспоминались отец, отсутствие всяких средств к существованию, тотальная безработица — не работали даже лесопилки — девочка Линда, с которой он учился в начальной школе. Она вынуждена была работать в публичном доме. Потом позже, когда пришли немцы, она не прошла тест на онемечивание — у нее нашли какие-то признаки еврейской крови, о чем он никогда не знал и никогда не думал. И девочка была «обезврежена», как

выражались нацисты. Вспоминались русские танки в Риге, всеобщее ликование, недолгое улучшение жизни, которое всячески сводилось к нулю официальными властями и до выборов и после выборов посредством террористического подполья. И, наконец, бегство в Россию через границу, вместе со старым Крекиньшем. Тогда он, Руппс, был готов умереть на любом фронте, если бы в Латвии от этого стало лучше. Чтобы не втаптывались в грязь жизнь и права человека, кто бы он ни был. Потому что так, как было в Латвии тогда, жить

-70-

он не мог. Тем более, когда рядом был такой пример — первое в мире государство рабочих и крестьян.

И вот теперь, когда обострилась борьба за независимость, оказалось, что все вернулось обратно — дискриминация по национальному признаку, появились какие-то «неграждане» — совершенно беспрецедентное, непрофессиональное, смешное изобретение латышского гения, чего никогда не было ни в одной стране. К этому надо добавить снос памятников, хотя памятники — всего лишь веха истории. Нельзя представить себе, чтобы какой-нибудь памятник был бы снесен в Испании, Италии, Англии. Там памятников не боятся…

Вернулись фашистские парады легионеров, СС, травля неугодных. Тут Руппс вспомнил фразу молодого Крекиньша — «такие, как ты, сейчас у нас не в чести». И, наконец, отлавливание, людей, с которыми они хотели бы свести счеты. А еще какие-то смехотворные требования компенсаций за прошлогодний снег или будущие «Мистрали» в Балтийском море…

Да, уж если и виноваты в чем-нибудь русские, неожиданно подумал он, так это в своем отступничестве, в своем предательстве миллионов и миллионов людей, которые,

благодаря ренегатству их правящей клики, остались один на один с этой жадной, алчной сворой…

Подумав так, Руппс оглянулся. В комнате не было никого. Несмотря ни на что, он не хотел бы говорить это Краеву, хотя тот бы, конечно, понял.

Да, не такой он хотел бы видеть Латвию, свою родную страну, где, по сути, ничего не изменилось.

И когда в одиннадцать часов утра в комнату вошла Кло и сказала, что его хочет видеть какая-то женщина, он, отвлекшись от своих мыслей, кивнул.

— Народный Фронт Латвии, — представилась женщина на латышском. Потом положила на стол бумагу, где был длинный список подписей.

— За независимость Латвии, — опять сказала женщина, — нам нужно знать мнение всех, в том числе и тех, кто не живет в Латвии сейчас. Подпишите?

Руппс взял листок, надел очки, и стал читать. Он делал это так долго, что женщина поняла все.

— Не хотите? — разочаровано спросила она.

— Я понимаю — от моей подписи мало что зависит. Но я должен подумать, сказал Руппс. Если я передумаю, я позвоню,- добавил он — оставьте телефон.

Женщина молча передернула плечами, и вышла из комнаты.

Через минуту в комнату вошла Кло.

— Ну, что подписал? Я в курсе, зачем она приходила.

Руппс отрицательно покачал головой.

— Пока нет, — сказал он, — но я подумаю.

— Я так и предполагала, — отвечала Кло.- Да. Там звонил Шинке, — сообщила она, — скоро придет вместе со своим Ёршем.

— А-а, выздоровел его Ёрш, — понял Руппс.

Кло улыбнулась.

— Говорит, он тебе что-то сказать хочет. Сказал, после обеда будет.

Руппс кивнул.

— А мы вчера с Краевым ходили на «вертолетную площадку» — неожиданно сказал он Кло.

И Кло поняла, что ему нравится это название.

— И? – спросила Кло.

— Да вот узнал, что какой-то иностранец Захар собирается купить наше озеро и камень. И к лесу подбирается.

-71-

— Захар? – переспросила Кло.- Не тот ли это Захар, которого я знаю? – спросила она не то Руппса, не то саму себя. Я встречала его у Гулливера. Там он представился как «нерусофоб», а сам написал омерзительную статью о русских.

— Судя по тому, что рассказывал Краев, это он и есть, — отозвался Руппс.

— А что он делал у Гулливера?

— Какую-то выставку хочет сделать. Но Гулливер сказал, надо с ребятами поговорить.

— Пусть поговорит, — отозвался Руппс, и Кло показалось, что Руппс чего-то не договорил.

Она хотела рассказать ему о том, что Гулливеру звонил Роберт, что спрашивал о ней и об Антоне. Но не сказала. Она знала, старый Руппс не хочет ничего о нем знать.

Сославшись на дела, она сказала, что ей надо выйти из дома.

— Кофе? Чай? Компот? – спросила Катерина, заглянув в столовую часа через два.

— О, Кло! – подошел к ней, встав из-за стола, Шинке, слегка поклонившись, и поцеловав руку.

— Да неудобно вас беспокоить. Но вот, в качестве компенсации, мы принесли хороших конфет. Три килограмма, — поспешил сообщить Шинке. — Надоели мы вам? – осведомился он.

И Кло поняла, что он уже где-то перехватил.

— Три килограмма! – притворно удивленно повторила она, округляя глаза.- Хотя, если вы поможете…

— Принести что-нибудь?

— Есть конфеты! – уточнила Кло, смеясь.

— Божественная женщина, — сообщил окружающим Шинке.- На мою мать похожа, — сказал он, уже направляясь к Ершу, который сидел на стуле в самом конце стола и внимательно глядел на этот политес большими бирюзовыми глазами..

— Не обращайте внимания, — сказал он вдруг окружающим, — все красивые женщины похожи на его дорогую мамочку. — А в кого же тогда он сам?- задал он неизвестно кому провокационный вопрос.

Вместо того, чтобы обидеться, Шинке расхохотался. Потом подошел к Ершу, взял у него большую сумку, и достал огромный пакет конфет.

— Ну, доволен? – спросил он Ерша.

— Боря Ёрш, единственный очень близкий и очень давний друг Шинке, без которого тот практически нигде не появлялся, что служило поводом говорить о них всякие сомнительные вещи, улыбнулся Кло и сказал-

Доволен, доволен, — повторил он. — Вот тебе, — добавил он, глядя на Шинке.

Шинке сделал притворно-обиженную физиономию, и его длинный, совсем непохожий на среднестатистический российский нос, выразил неудовольствие.

— Так, чай или кофе? — теперь уже спросил Руппс компанию.

— Чай, — сказал Шинке. И без бутербродов.

Все дружно хохотнули, потому что знали эту уловку. И уж, если было сказано «без бутербродов», Кло принесет их целую гору.

— Замечательная девочка, — сказал Ёрш о Кло, когда она вышла.- Повезло вам, — сказал он теперь Руппсу.

— Это сыну моему повезло, — отозвался Руппс.- Только он дурак.

— У этой девочки уже сын почти такой, как ты, — перебил Ерша Шинке.

— Уж нельзя и комплимент сделать. Женщине…, — будто обидевшись и глядя на Шинке своими неприлично бирюзовыми глазами в обрамлении густых черных бровей, — отозвался Ёрш.

— Ну, хорошо. Прощаю, — сказал Шинке, обращаясь теперь взглядом к Руппсу.

— Вспомнил я, где видел твоего Балодиса. Фашист он. Так я и думал. Он выступал в Риге на площади Свободы перед легионерами. Призывал к еврейским погромам. «Мы должны

-72-

помочь им уйти от нас. А то они делают это слишком медленно», говорил он тогда, стоя на немецком танке. А я думал, что он похож на толстый, вонючий пузырь, полный дерьма. Одно время он был начальником латышских СС подразделений. И хоть я не был евреем, а был русским, я всегда старался на глаза ему не попадаться.

— А русских они ненавидели, если не больше, то уж не меньше, чем евреев, — вставил Ёрш.

Это правда, — отозвался Шинке. — Вот тогда мне моя дорогая мамочка и сказала, что надо идти в Россию. Даром, что фамилия немецкая. По отцу, которого тогда уже не было в живых.

— И правильно сделал, — кивнул Ёрш. Наши евреи говорят, что судьба русских чем-то похожа на судьбу евреев. Тоже разбросаны по всему свету. И везде гонимы. А уж наши люди в этом толк знают.

— Да. Ничего не возникает на пустом месте, — вставила Кло, принеся, и в самом деле, целую гору бутербродов. — Но надо как-то защищаться. Поэтому я думаю, что сионизм, как ни неприлично это звучит… — потеряла нить разговора Кло, умолкнув и продолжая раскладывать бутерброды по тарелкам. — Хотя, конечно, оправдывать сионизм невозможно. Так же, как невозможно оправдать фашизм, — договорила она. И опять умолкла.

Это правда, — согласился Ёрш. — Гитлер тоже ведь создал фашизм от обстоятельств и от ненависти. Поражение в первой мировой войне. Миллиардные репарации. Политический и промышленный кризис. Безработица. И самое главное — Германии запрещалось по Версальскому договору иметь собственную армию. А Гитлер все это отменил. Дальше известно, — договорил Ёрш.

— К тому же, я думаю, что Гитлер так ненавидел евреев за то, что чувствовал потенциальное соперничество с сионизмом. Чувствовал, что когда-нибудь ему предстоит схватка с ним. Я на самом деле так думаю, — сказал замечательный Боря с замечательными бирюзовыми глазами.

— Ну, ты даешь. Почему мы с тобой никогда об этом не говорили? – спросил Борю Шинке.

— Потому что, когда мы вдвоем, нам некогда об этом говорить. Ты всегда ко мне за что-нибудь пристаешь. А я оправдываюсь, — отвечал Ёрш.

Теперь рассмеялись все.

Потом было весело. Ели, разговаривали. Ёрш рассказывал анекдоты, что он делал необыкновенно. Было забавно видеть, как он округлял свои фантастические глаза, прикрывал их, потом снова открывал, потом таращил, и новый взрыв хохота сотрясал прилегающую к кухне девятиметровку. И никому не хотелось, чтобы это закончилось..

— Иду я, значит, из сбербанка. Только что пенсию получил. Купил баночку. Настроение такое, как бывает один раз в месяц… — умолк Боря, давая возможность улечься смеху. — Вижу, стоит девушка. Молоденькая, молоденькая. А меня, когда я бываю веселый… один раз в месяц… все молоденькие девушки любят, — сказал он, поглядев на Шинке.

Шинке поднял указательный палец вверх, будто призывая всех присутствующих к исключительному вниманию. И, было заметно, с интересом ждал, что будет дальше.

— Да. Так вот. Стоит девушка беленькая такая. Лет двадцать. «Дяденька», говорит, « дай мне немножко» и указывает глазами на пиво.

— Только вместе со мной, говорю я, — продолжал Ёрш, уже начиная улыбаться, широко растягивая свои полные губы, кокетливо поглядывая на всех.

— А ляжки у нее хорошие? – спросил немец Шинке, зло сверкнув взглядом на Ерша.

После этой фразы возник шквал не то смеха, не то понимания, не то предвкушения чего-то еще никому не понятного, но ассоциативно уже витающего где-то рядом.

— Эх, тебя там не было. Ты бы оценил, — ничего не ответил на его вопрос Ёрш, — хотел анекдот рассказать, с досадой проговорил Ёрш, с укором взглянув на Шинке.

-73-

— Хорошие вы ребята, — неожиданно вмешался в общее веселье Руппс. — Но вот, кажется, идет генерал, сообщил он, прислушиваясь к дверному замку. — Хотя, говорил, что сегодня не будет, — договорил Руппс. поглядев на Кло.

Кло кивнула.

Через минуту в кухню, на самом деле, вошел Краев.

— Фиолетов не звонил? – спросил он в первую же минуту.

Кло опять кивнула. Теперь Краеву.

— Минут пятнадцать назад, — подтвердила она.

— Чего хотел?

— Сказал, позвонит, — объяснила Кло

— Да все это хорошо забытое старое. Стриженая ворона, — неожиданно проговорил Краев — Ничего они не добьются. Но помочь бы надо. Надо подумать, как?

— А что это «стриженая ворона»? – неожиданно спросил Ерш, улыбаясь и заискивающе поглядывая на Шинке.

— Правда, что ль, не знаете? – удивился Краев.

Осведомленности никто не проявил.

— Ну, это ходили по рынкам в России молодцы, носили корзинку, прикрытую лоскутом ткани, и кричали «Чудо! Чудо! За посмотр три копейки». Народ платил три копейки. Лоскут убирали. А в корзине была обыкновенная ворона. Только стриженая, — договорил Краев, улыбаясь вместе со всеми.

— А почему вы думаете, они ничего не добьются, — опять спросил Ёрш, отмахнувшись от Шинке.

Краев молчал.

Прошло несколько минут.

— Нет. Конечно, я желаю, чтобы все у них получилось. Но я хорошо знаю, что такое власть. Любая — политическая, или власть денег, в том числе и блажь того, у кого эти деньги есть. Потому что под фарисейские крики о свободе печати, о приоритетном значении нужд простого человека, о независимости органов информации, они, эти самые органы, стали откровенными рупорами толстосумов, проводниками их идей, защитниками их интересов. И безнадежное дело вступиться на их страницах в защиту чести или достоинства своей державы или ее людей.

— Но есть же, например, я знаю, радиостанция, которая называется «Радио России». Почему бы не обсудить какие-то важные вопросы там? — спросили восхитительные бирюзовые глаза Ерша. Они были так замечательно наивны, что сомнений в искренности их хозяина не оставалось.

— Я слушал это радио, — отозвался Шинке.- И, знаете, мне показалось, что это филиал «Радио Свобода». А назойливые утверждения, что эта радиостанция будет говорить не только о русских, произносится с иностранным, похожим на французский, акцентом, который отбивает всякую способность к пониманию, о чем, и для кого они там говорят. Но я тоже за то, что надо тем, кто в лесу, чем-нибудь помочь. А то эти шарлатаны от демократии обнаглели.

Сегодня Гулливер был дома один. Он сидел в своем любимом, прикрытом расписанной красками рогожей, кресле и старался привести мысли в порядок. Но это не удавалось.

Уже два раза ему звонил Захар по поводу выставки, и оба раза он, Гулливер, говорил ему какую-то ерунду. То еще с ребятами не поговорил, то в ближайшее время будет занят

-74-

выставочный зал. То — еще интереснее — необходимо сделать тщательный отбор всего представленного, для чего надо собрать жюри. Но этот, последний, аргумент прозвучал неубедительно. И он, Гулливер, сам почувствовал это. И как только он это почувствовал,

у него тут же появилось желание сказать Захару все, что он об этом думает, но Захар отключился.

Да, он, Гулливер, Владимир Разлогов, не очень хотел, чтобы эта выставка состоялась. И не знал, как сказать Захару об этом так, чтобы он этого не почувствовал.

Станет предлагать деньги, пожалуй, думал Гулливер. И потому предстоит трудный разговор. Ему надо будет найти какие-то слова, которые убедили бы Захара в том, что

работы вялые и по замыслу, и по композиции. К тому же — все это давно было. Что творчество — это личность, а ее в этих работах нет. Вот, статейка, которую они

совсем недавно читали с Кло, собирая ее в разрозненных листках, по полу, куда более авторизована, чем эти безликие акварели. И что настоящее его призвание, должно быть, писать пасквили. Они получаются у него ярко, красочно, с хорошо выраженной заинтересованностью. И это, безусловно, будет волновать читателя. А живопись — это занятие, как бы слегка не его. По крайней мере, ребята, которые видели эти работы, думают так же. А деньги… Что деньги? Это — запрещенный прием, когда речь идет о таланте, хотел бы он сказать Захару.

Но пока не сказал.

После всего, что было в его жизни, он приучил себя жить, не торопясь. Аккуратно. Не допускать перехлеста эмоций. Но это не всегда удавалось. И тогда он надолго уходил в свое спасительное пространство, как в собачью будку, как любил говорить Гулливер. Туда, где ему всегда было место.

Вспоминая прожитые годы, Гулливер почти точно знал, когда он начал ощущать пространство в себе, и себя в пространстве. Это было еще в раннем детстве.

Где бы он ни был, что бы ни делал, он всегда должен был чувствовать его рядом. Ощущение этого огромного, безбрежного резервуара воздуха и света, как и ощущение свободы, родилось вместе с ним, понемногу проникая в его сознание, в его, Разлогова, восприятие мира. И все, что не отвечало его представлениям о нем, стисняло его дух, его воображение, его физиологию, вызывало ощущение дискомфорта. И вечный вопрос об огромности мира, и странной невозможности человека, индивидуума, реализовать свои мирские желания и проекты приходил сам собой. И тут он подумал почти в слово в слово то, о чем совсем недавно говорил Руппс. Бывает так — два разных человека, независимо друг от друга, говорят об одном.

Индивидуум, будто всю жизнь — от рождения до смерти — находится в тисках, кем-то, или им же самим, учрежденных условностей, неисполненных, но страстно желаемых, проектов, что заставляет его самого, его мысли, его озарения или разочарования, курсировать в неком ограниченном пространстве, выйти за пределы которого он не может. Будто кто-то невидимый, вбросив в это пространство круг тем, логических построений реальных или нереальных проектов и, увы, возможностей, и заперев человека в нем — ему и в голову не приходит, что порой повинен в этом он сам — оставляет его наедине со своими притязаниями и возможностями тоже. Но чтобы перестать генерировать невозможное, надо стать другим, надо родиться снова. Или ждать некоего гипотетического прорыва ожиданием, на которое уходит жизнь. Ожиданием, у которого есть настоящее, будущее и даже прошедшее. Потому что, так или иначе, жизнь идет, и шла своим чередом. Потому что убогая альтернатива квадрата не дает шанса на какой-нибудь прорыв. Кроме эффекта перераспределения. Эффекта калейдоскопа. Все возможные варианты в одном, небольшом пространстве. Правда, есть еще пути — это насилие над стенами, над самим собой, над миром. Но это всегда чревато — и первое, и второе и третье.

-75-

И это удел немногих.

Но вот, если пространство внутри самого себя, это во многом меняет дело.

Потому что сразу же нет безысходности. Потому что создается иллюзия, что все зависит от тебя самого, думал Гулливер… Тогда он брал в руки кисти. И рисовал.

И это был его прорыв. Это была самая большая его тайна. И хотя, было время, когда он на время оставлял мысль о творчестве, оно все равно всегда было в нем. Рядом с ним. Это

оно давало ощущение так необходимой ему свободы. Особенно в этом трудном противоречии художника и мастера добычи, который тоже был в нем.

Но пришло время, Гулливер, кажется, даже помнил эту минуту, когда он начал ощущать недостаток этого, своего пространства. И это уже было счастье.

Это было как озарение, как вдруг осуществленный прорыв в неизвестность, в которую можно послать любой сигнал — короткий или длинный, светлый или темный, добрый или

злой. И Он, Володя Разлогов, мог сделать это, потому что он — художник. Потому что, имея пространство в самом себе, он имеет и власть над всем, что вокруг. И где бы он ни был, чтобы ни делал, он всегда должен был чувствовать его рядом.

Он вглядывался в него, будто в себя самого, и все, что он видел там, принадлежало ему.

И вот однажды он увидел Алису.

Она стояла у зеркала в своей амбулатории, лицом к нему, и будто улыбалась. Он очень хорошо знал это выражение ее лица. На самом деле, это трудно было назвать улыбкой. Скорее, это была ежеминутная готовность к ней, что создавало видимость идущего откуда-то изнутри ее, тихого света. И от него ему делалось удивительно спокойно и радостно.

Он мог подолгу смотреть на нее, наблюдая, как она закручивает в тугой узел тяжелые длинные волосы или как сосредоточено накладывает на лицо макияж. И всякий раз он ждал, когда она вдруг повернется к нему и посмотрит на него, озарив мгновенье своей будтоулыбкой. И где-то внутри у него потеплеет только потому, что она рядом.

Потом она снова поворачивалась к зеркалу, чтобы завершить свою работу. А он, сидя на медицинской лежанке, покрытой белой простынью, или на стуле, и продолжая смотреть на нее, чувствовал, что ни за что не хочет уходить, хотя давно пора было бы это сделать.

Она не звала, не прогоняла, ничего не просила, и подолгу молчала. Но он почти всегда знал, что в ту или иную минуту она хочет сказать. А иногда даже опережал ее. И тогда она по-настоящему улыбалась.

— Ну, что? – часто говорила она, — Пора.

Он понимал, и, молча поднявшись с лежанки, делал шаг в направлении к двери. И тогда она подходила к нему проститься.

Она так и стояла перед ним совсем близко сейчас, когда он увидел ее в своем принадлежащем только ему пространстве, и улыбалась. На мгновенье ему показалось, что сейчас она подойдет, и, как тогда, когда они виделись в амбулатории в последний раз, спрятав в него свое мокрое от слез лицо, скажет «Не забывай». И эта короткая фраза будет стоять в его сознании всю жизнь. Она будет мешать ему жить, потому что всякий раз будет напоминать о его несостоятельности. Он не должен был отпускать ее от себя. Это была его женщина. И он очень хорошо знал это. Сколько раз потом наяву и во сне, вспоминая, он будет видеть ее роскошный рот, яркие глаза, совершенный овал лица, розовые локти и маленькую мочку уха с рубином в ней. «Это — подарок мужа» когда-то коротко сказала она. И, кажется, именно тогда он понял, что такую, как она, он искал всю жизнь. Потом он много раз жалел, что так ничего и не успел подарить ей.

Если бы он встретил ее сейчас. Если бы он только встретил ее сейчас, думал он…

Он рассказал бы ей все, что произошло с ним за эти годы. Он бы отдал ей свою душу, половина которой принадлежала ей. И ни за что не отпустил бы ее снова. Что бы там ни

-76-

было. Он смог бы. Он еще силен. Он сможет проявить характер. Да, если бы встретил, подумал он еще раз, и почувствовал, что улыбнулся.

И тут же понял — это улыбалась его душа. Она благодарила его за эти воспоминания. Потому что вот уже несколько лет они почти не общались. Во всяком случае, он редко слышал ее, свою душу. Будто какой-то разлад произошел между ними в последнее время. И он не сразу понял это.

Но когда однажды на улице он увидел, как два милиционера избивают мальчишку, и он, Гулливер, не вступился, и прошел мимо, он вдруг вспомнил о ней, о своей душе. И о разладе, которого не заметил.

Их было двое толстозадых, с красными лицами, с дубинками в руках. Мальчишке — лет семнадцать. Что уж там он такого сделал, что его надо было убивать, не давая передышки. Этого Гулливер не знал. Но парнишка так отчаянно кричал «Мама», что не слышать этого было невозможно. С каждой минутой милиционеры все больше входили в раж, и все тише и сдавленней кричал мальчишка. А мимо шли люди. И никто. Никто! не остановил этот произвол. Все прошли мимо. И он, Гулливер, тоже.

Уже дома он долго сидел в своем кресле, раздумывая, что с ним происходит. Что происходит или уже произошло с теми людьми, которые торопились поскорее пройти мимо. И что еще произойдет, если кто-нибудь из них хоть раз опять сделает это. Это будет все. Это конец. Стоит только раз или два перестать кого-нибудь жалеть, кому-то сочувствовать, с кем-то сопереживать. Потом уже будет легко. Потом уже будет просто. Потому что твоя собственная душа от тебя отвернется.

Да. Но что же он мог сделать тогда, спрашивал и спрашивал он себя. Ведь они были вооружены. При исполнении. «В жизни всегда есть место подвигу», вспомнил он школьную фразу. И ему пришлось напрягать память, чтобы вспомнить, что это сказал Горький. Как давно это было. А что же теперь? Кто из сегодняшних школьников знает эти слова? А теперь нет в жизни места подвигу?

А теперь, каждый прожитый день — подвиг, подумал он. И ему показалось, что он где-то уже это слышал.

Потом он долго сидел, вспоминая снова и снова все, что с ним произошло.

Ничего я не мог, в который уже раз подумал он.

Но что-то внутри него самого упорно не соглашалось с ним. Ты мог подойти и сказать, что это — не по закону. Нельзя убивать человека без суда и следствия. А там, может, все-таки подошел бы кто-нибудь из прохожих. И был бы общественный резонанс. И можно было спорить. А когда споришь, правда иногда бывает не за тем, кто сильнее, думал и думал Разлогов.

И понял — это с ним говорила его душа. И может быть, и души тех, кто прошел мимо и не остановился. Жива, значит, подумал он о душе, и почувствовал, как наполнились влагой его глаза.

Прошло еще немного времени, и он снова увидел Алису. И опять ему стало радостно только потому, что она рядом. Только одна любовь может спасти душу, подумал Гулливер. Без нее нельзя. Тогда зачем все это, спросил он сам себя, обведя взглядом комнату, где на полу, на столе, на стульях, на стенах, стояли, лежали, висели его работы.

Для кого все это, опять спросил он себя. И вдруг снова увидел тех двоих, молодых, толстозадых, в камуфляжной форме.

Руппс был уже у четвертой стены своего квадрата, когда в комнату постучали, и Кло пропустила в комнату Юриса Эглитиса.

-77-

Он был подтянут, хорошо выбрит. Его тонкое продолговатое лицо с острым подбородком было спокойно. А ровный загар придавал этому спокойствию странно фундаментальный оттенок. Не было и тени настороженности или беспокойства. От того взъерошенного человека в дождевике и желтой вязаной шапке, надвинутой на самые глаза, который однажды тревожно позвонил к Руппсу в квартиру, не было ничего. Он был даже весел. А

тяжелый коричневый портфель с металлическими застежками и вовсе придавал ему оттенок респектабельности.

— Ну, как вы тут? — спросил Эглитис, проходя в комнату и взглянув на дверь, которую

прикрыла за ним Кло.

— Ты-то как?- улыбнулся Руппс, подходя к столу, стоявшему в центре комнаты и предлагая Эглитису сесть.

— Хорошо. Закончил книгу, — отвечал Юрис.

— О чем?

— Обо всем, что ты уже знаешь, — улыбнулся Эглитис.

— Да вот хочу кое о чем поговорить с тобой, — заговорил он снова. — В Ярославле, где я живу, мало, что известно о Латвии. А у тебя, я знаю, бывают люди оттуда, — сказал Эглитис.- Хочу поехать в Ригу. Надо кое-кого повидать. Что-то решить с квартирой. Да и соскучился за эти полтора года. Что ни говори — Родина, — он будто виновато, улыбнулся.

Руппс кивнул.

— Не надо тебе ехать в Ригу, — немного помолчав, прямо сказал он. – Здесь действительно бывают люди оттуда. И вот, что я знаю — квартиры у тебя нет. Они рассказывали, что передали ее прежнему владельцу, приехавшему из Франции. Сначала они вроде хотели продать, а деньги передать в кассу взаимопомощи Народного Фронта Латвии. Так я слышал. Квартира четырехкомнатная, в центре Риги. Вобщем, сам понимаешь… Но нашелся хозяин. И есть закон о реституции.

Эглитис кивнул.

— К тому же, — продолжал Руппс, — они тебя ищут. Они несколько раз спрашивали у меня, не знаю ли я, где ты. И при этом говорят, что тебе причитаются большие деньги от Народного Фронта. Но есть достоверная информация, что это — неправда.

Эглитис молчал, сидя на стуле и держа на коленях портфель, который он еще так и не поставил на пол.

Прошла минута.

Он достал из портфеля большой носовой платок, вытер лицо, потом стал смотреть перед собой, куда-то мимо Руппса, мимо комнаты, мимо окна, мимо ветвей стоявшего под окном каштана, мимо всего, что он сейчас видел. И только то, что он слышал, похоже, надолго засело в нем.

— Да, — неожиданно заговорил Эглитис, — упустили мы время. Если бы ваши российские вожди занимали правильную позицию, этого бы не случилось. Нужна была большая работа с людьми, нужен был честный референдум, — как-то беспомощно договорил он. – Но все сделали они, — добавил он тихо и коротко.

— КПСС не имела бы приоритета, — сказал Руппс, уже глядя на дверь, где показалась Кло с неизменным большим посеребренным, чайным подносом.

— Ты серьезно так думаешь? — насторожился Эглитис.

— Убежден, — отозвался Руппс. — И несмотря на то, что мало, кто понимает, что современные демократы — это всего лишь необольшевики, как говорит генерал -«стриженая ворона», люди все-таки пошли за ними. Потому что надеялись на хорошие перемены. Они устали от всего, что было. Но, увы. Ничего такого не произошло, — договорил Руппс.

— А почему ты называешь их необольшевиками? – спросил Эглитис.

-78-

— А потому что та же экспроприация, обман, передел собственности, насилие над личностью, над народом, над государством. Я тут слышал недавно выступление одного ретивого российского демократа. Так вот он сказал «если надо, чтобы погибло 300 миллионов во имя интересов демократии, мы сделаем это»… Нечто подобное в свое время, почти слово в слово говорил Троцкий. И кто это говорит. Недавний продавец цветов из

Риги. Так что, это ты там, в Риге, не доглядел в свое время, — хохотнул Руппс. — Тебе этого всего мало? КПСС проиграло бы любые честные выборы, — договорил Руппс.

— Но ведь КПСС — это не большевизм, — возразил Эглитис.

— Вот. Это главное, что должна была сделать КПСС еще в пятидесятые годы. Она должна была дистанцироваться от большевизма, — продолжал Руппс.- Партия и, в самом деле, некоторым образом, эволюционировала – тоталитаризм – авторитаризм — перестройка.

Но и второе, и третье является прямым следствием первого. И это несмотря на то, что в 37 году Сталин с большевизмом, по сути, покончил, отправив любителей идеи расчленения России на Колыму, чего сионисты до сих пор ему простить не могут. Вот почему, не дистанцировавшись от большевизма, но, по сути, соблюдая его основные постулаты, КПСС никогда не победит на честных выборах. Партия должна была принести покаяние, дистанцировавшись от большевизма. От этого зависело бы слияние коммунистического и патриотического движения, — договорил Руппс.

— Люди устали, заговорил он снова, — разуверились и в коммунистах, и в демократах. Они тоскуют о простой человеческой жизни без лозунгов, надсмотрщиков и господ. Они не хотят в прошлое. И в ужасе от необольшевистского настоящего. И когда кто-нибудь из них говорит — «Мне до слез хочется обратно в СССР… хоть разок увидеть лозунг о победе социализма, когда еще и Рига, и Крым были своими, и никто не говорил о Курилах. Я хочу в СССР, где мы все еще живы, где не стреляли, не взрывали, не бомбили и не делили. Если все это мы отдали за недоступную сегодня колбасу, за сливки, в которых нет ни грамма молока и за просроченное, промытое марганцовкой мясо, то спасибо. Я больше не хочу. Отпустите меня в СССР. Я найду дорогу назад. Слишком многое мы побросали по пути, отступая…». Так вот, — продолжал Руппс — если кто-нибудь когда-нибудь говорит такое, то он выбирает из двух зол наименьшее. Я очень хорошо помню, что сказал академик Лихачев после избрания Ельцина, продолжал Руппс. — «Я понимаю, сказал академик, люди выбрали лучшего среди худших». Да. Из двух зол — наименьшее, как им казалось. Потому что люди не понимали и не понимают, как жить дальше. И оставаясь в этом со всех сторон закрытом пространстве, ищут выхода, и не находят его.

— Знаешь, что я попрошу тебя, — вдруг заговорил Эглитис. — Вот, возьми, — продолжал говорить он, открывая портфель, — Возьми эту рукопись. Этот экземпляр я оставляю тебе. Если со мной что-нибудь случится, найдешь возможность. Опубликуешь. Здесь подробности, фамилии, лица, о которых никто ничего не знает. Чтобы там о нас ни говорили, всегда интересно знать подробности из первых рук. Обещай, что сделаешь это.

— Я понял, — сказал Руппс, беря в руки красную папку. — Так, ты все-таки поедешь в Ригу?

— Пока не знаю. Но не исключено. В любом случае пусть этот экземпляр будет у тебя.

— Знаешь, — сказал он опять через минуту, — больше всего я боюсь пропасть без вести. Не знаю, почему. Но почему-то боюсь, — договорил он.

Руппс кивнул. Взял рукопись. Положил в стол. И тут в комнату неожиданно вошел Краев.

Он сразу же понял все. И глядя на Эглитиса, приглаживая свою безупречную лысину рукой, и улыбаясь морщинами вокруг всегда бдящих глаз, сказал –

— Не езди, не езди. Не ровен час.

Эглитис поднял на него глаза. В них не было ни смирения, ни страха. Но Краев все-таки увидел в них что-то совсем другое.

-79-

— Это русские предали нас всех, — отчетливо сказал Эглитис.

-Ты имеешь в виду пятую колону?- безразлично спросил Краев, садясь на стул напротив Эглитиса.

— Вот прореха, — опять сказал генерал, — во всем виноваты русские. Впрочем, мы уже давно привыкли к этому, — промолчал он.- То-то маркиз де Кюстин возрадовался бы.

— Да. Ты обещал рассказать о нем, — неожиданно вспомнил Руппс.

Краев кивнул.

— Так вот, его появлению в России предшествовала такая простенькая «легенда». Якобы потомок французских аристократов, пострадавших в революции 1789, убежденный

монархист, отправился в Россию как в землю обетованную. Якобы он сначала думал о России как о земле обетованной. Однако, увиденное им повергло его в ужас, и сделало непримиримым врагом восточной деспотии.

Предки Астольфа де Кюстина действительно были аристократами. Но относились к той меньшей части аристократии, которая примкнула к революции. И служили ей до тех пор, пока ни были уничтожены машиной репрессий.

Отец и дед маркиза были казнены. Но не как роялисты, а как заподозренные в измене революции. Пользуясь терминологией автора новейшего бестселлера «Россия в 1939 году», его можно с известной долей условности назвать сыном детей Арбата. Что до врожденного монархизма, то вряд ли такой человек понравился бы нынешним московским либералам, но до российского «перерождения» они-таки дарили маркиза своей любовью… Маркиз прибыл в Россию в замечательный период. Это был период с 1815 по 1856 год — время беспримерного возвышения страны. Это была вершина, достичь которой она уже не могла ни в Х!Х, ни в ХХ столетии. Победа над Наполеоном, и послевоенный Венский Конгресс закрепили ее главенствующую роль в Европе. Но сорокалетие русской славы сопровождалось непрерывной чередой истеричных антирусских кампаний в западной прессе, и постоянными закулисными маневрами европейской дипломатии с целью создания коалиции против России. Деятельная поддержка польского восстания 1830-31гг, интенсивное перевооружение Турции и натравливание ее на Россию, послужившие одной из причин русско-турецкой войны 1828-29гг, — лишь несколько эпизодов этой деятельности.

Вот в какое время отправился в Россию маркиз, поклонник побежденного Кутузовым Наполеона. Он еще не ступил на нашу землю, но уже произнес – «чем так жестоко провинился человек перед господом богом, что 60 миллионов ему подобных обречены на жизнь в России». Едва завидев Кронштадт, Кюстин восклицает «Еще не коснувшись этого малопривлекательного берега, хочется уже от него удалиться». Этот мотив станет для Кюстина сквозным. «Жалкие, чахлые березы», «безотрадные берега»… Россия предстает перед читателем проклятой землей, краем света, пригодным разве что для обитания антиподов. Все попытки обмануть природу, украсить бесплодную землю городами, построенными в европейском стиле, автор с хода объявляет неудачными. «Подражание классической архитектуре просто шокирует» — заключает он, едва бросив взгляд на Петербург. «Глупое подражание», «все показное», «исключительно неприятное впечатление», — вариации этой темы бесчисленны. Но Россия — это не только проклятая земля. Это — народ рабов. «Весь русский народ, от мала до велика опьянен своим рабством до потери сознания»… Впрочем, это мнение он привез в своем кармане, начитавшись на корабле домыслов Герберштейна.

-80-

Подобные «беспристрастные очевидцы» ходят след в след, даже, если между ними дистанция в три столетия. У них одна цель. И они идут к ней самым коротким путем.

Но в чем-то Кюстин пошел дальше Герберштейна. В описание противостояния Европы и России он вносит расовые мотивы, теперь, после Гитлера, хорошо понятные человечеству.

Уже на корабле, глядя на русских матросов, маркиз замечает, что эти люди предстали перед ним «казавшимися по своему облику людьми, совершенно чуждой нам расы». Дальнейшие наблюдения привели его к мысли, что это и не люди вовсе. «Население, состоящее из автоматов».

Книга Кюстина вышла в 1843 году. А ровно через десять лет французские и английские войска высадились в Крыму. Им предстояло убить как можно больше русских. И они знали — в окопах, по другую сторону фронта сидят автоматы. Стрельба по такой цели как-

то не должна вызывать неприятных эмоций… Нелишним будет сказать, что в числе этих целей, на русской стороне, был молодой артиллерийский офицер граф Лев Толстой.

Тогда же книга Кюстина была переведена на все основные европейские языки. Ее тираж был баснословным для того времени — двести тысяч экземпляров.

Последнее прижизненное издание в 1854 году. Потом — перерыв. Больше в то время не требовалось. В России шла война.

В наши дни вновь зазвучало имя Кюстина. «Чрезвычайно проницательная книга маркиза де Кюстина «Россия в 1839 г.», написанная им после посещения страны, наводит на мысль о поразительной преемственности между политикой России в Х!Х веке и политикой сегодняшнего СССР». Откуда это? – неожиданно спросил Краев Руппса и Эглитиса. И продолжал

— Из новейшего шедевра «русистики». Из книги «Большой провал» Збигнева Бжезиньского. Книга, правда, посвящена кризису современного марксизма, но так велико искушение похоронить вместе с «Капиталом» и русский дух. Усмотреть в крахе западного учения поражение ненавистной России.

К этому можно добавить, что были и другие мнения.

Россия стала средоточием нравственных исканий Квирина Кульмана (ХУП век), Франца Баадера (Х!Х век), наследников мистических традиций Якова Беме, этой наиболее утонченной ветви Германской философии.

Выдающийся немецкий поэт-мыслитель Райнер-Мария Рильке говорил «Если бы я пришел в этот мир как пророк, я бы всю жизнь проповедовал Россию как избранную страну». И еще – «Я внутренне настолько полон Россией и одарен ее красотой, что, находясь за границей, я едва ли буду замечать что-либо».

И как ответный дар, как щедрый отзыв на восторженную любовь к России дается удивительное прозрение, позволяющее в совершенно новом для европейца свете увидеть русский характер с его вошедшим в поговорку смирением.

Более того, через осмысление русского национального характера западному сознанию приоткрываются начала общечеловеческой мудрости. Рильке писал друзьям – «Во всем русском есть великая гордость, но думали ли вы когда-нибудь о том, что гордость и смирение — одно и то же… А чувствовали ли вы когда-нибудь, что к этому пониманию можно прийти только в России! Перед маленькой часовней Иверской богоматери в Москве — коленопреклоненные люди выше тех, которые стоят. А те, что склоняются, выпрямляются до гигантской величины. Так это бывает в России».

Краев умолк.

— Кажется, я понимаю это, — сказал Эглитис.

Руппс кивнул.

Еще через два часа, когда в квартире оставались только Руппс, Краев и она, Кло, пришел Антон с девочкой. Знакомиться.

-81-

Девочка была высокая, одного роста с Антоном. Длинные, прямые, блестящие темно-русые волосы, расчесанные на прямой пробор и доходившие ей почти до пояса, не закрывали ее красивого, тонкого, будто иконописного, лица. И это лицо показалось Кло как-то слегка не отсюда, потому что у большинства расчесанных на прямой пробор волос, какие она видела ежедневно всюду, она не замечала такого лица. Лица, о владельце которого хотелось бы знать больше того, что можно было увидеть сразу.

Слегка склонив голову набок и улыбаясь, Кло сделала приглашающий жест рукой, уже открыв дверь в комнату, где были Руппс и Краев.

— Прошу, прошу, — поднялся со стула Краев, сделав шаг навстречу вошедшим, и по привычке пригладив лысину.

Потом подал девушке руку.

— Нина, — просто сказала она, улыбнувшись, отчего ее рот, растянувшись, обнаружил ровный ряд абсолютно белых зубов. Подав Краеву руку, она тут же подошла к уже поднявшемуся со стула Руппсу

-Просим, просим, — подтвердил Руппс. — Антон сказал, вы его лучший друг. Это правда? – спросил он, взглянув на внука, который сейчас стоял за спиной Нины.

— Нет. Это он — мой лучший друг,- отвечала она.

Все рассмеялись.

Беседа шла легко.

Говорили о школе, о предстоящих выпускных экзаменах, о трудном лете. О вступительных экзаменах ребята говорили спокойно и с немалой уверенностью, что все будет хорошо.

Антон собирался изучать математику.

Нина — поступать на исторический факультет.

— Значит, история, — немного помолчав, проговорил Руппс. — История — это интересно, — пристально взглянул он на Нину.

Крупные серые глаза смотрели на него прямо.

Краев кивнул.

— Вас интересует конкретно какая-нибудь историческая тема? Есть такая тема? – неожиданно спросил он.

— Есть, — осторожно сказала Нина.

Все смотрели на нее в ожидании ответа.

— Меня всегда интересовали утопии, — тихо сказала она. И видя, что никто не смеется, продолжала

— Их влияние на умы, на мировоззрение во всех аспектах от гуманитарного до борьбы за власть., — проговорила Нина, — Мы говорили об этом в школе.. Кампанелла.. Томас Мор.. большевики.. теперь вот необольшевики.. И мне всегда было это очень интересно. Вот было бы интересно, если кто-нибудь об этом написал какую-нибудь монографию… с привлечением источников от блаженного Августина, и «Диалогов» Платона, до работ Томаса Мора, хотя о нем у нас мало писали. И я знаю, почему, — твердо сказала Нина.

Все слушали, не отводя от девочки взгляда.

— Наверное, получилось бы несколько томов…

— Вранья! – с усмешкой сказал Краев.

— Я так не думаю, — возразила Нина, — Это — путь человечества, его блуждания в потемках в поисках истины. На пути постижения, вообще говоря, очень простой вещи. На пути приятия или неприятия частной собственности как государственного института.

— Мне бы хотелось обо всем этом…

— Написать? – спросил Руппс.

— Хотя бы знать, — слегка рассмеялась Нина.

-82-

— Да, — покачал головой Краев. — Антон, слышишь? — обернулся Краев к Антону.

— Посмотрим, — отвечал Антон с некоторым вызовом в голосе.

— Но ведь утопии, вообще говоря, не однозначны. И имеют разные формы и, что самое главное — цели, — заговорил Руппс — от романтического прожектерства и неверия, что можно что-нибудь изменить до откровенного обмана и наглой фальсификации. Не будем сейчас анализировать, — проговорил он.

— Ну, вот. Взялись… — проговорила Кло, по очереди взглянув на дедов и поставив на стол большое блюдо только что испеченного хвороста. Чашки с блюдцами были поставлены на стол еще раньше. И теперь все ждали пирога, который уже сидел в печи и должен был быть готов минут через двадцать.

— Взялись, говорю. Дайте мне поговорить с девочкой, — повторила Кло, и опять взглянула на дедов.

Затем села напротив девочки и широко улыбнулась ей.

Нина тоже улыбнулась в ответ.

Минуты через две мужчины ушли на кухню. Краев — курить. Руппс- заваривать зеленый чай. Антон — из солидарности с ними.

— Почему ты не приходила к нам раньше? – спросила Кло Нину. – Я думаю, нам давно надо было бы познакомиться.

— Да. Антон говорил, но мне казалось, что еще не время.

— А сейчас?

— А сейчас и на самом деле пора. Мы уже давно вместе.

— У тебя есть родители?

— Только мама. Я ее очень люблю. Ей тоже нравится Антон, — сказала Нина.

— Ну, что ж. Будем знакомиться с твоей мамой, — улыбнулась Кло.- Ты мне тоже нравишься.

— Правда? — не скрывая радости, — сказала Нина, долго не отпуская улыбку.

— Как тебе наши деды? – спросила Кло.

— По-моему, замечательные.

Через минуту первый замечательный дед вошел в комнату.

— Уже можно? — спросил Краев, смеясь.- Поговорили?

— Входи, входи. Обо всем сразу не поговоришь, — улыбнулась она, отправляясь на кухню, где уже должен был быть готов пирог.

За окном была ночь, когда Кло вдруг проснулась оттого, что кто-то ее позвал. Она открыла глаза, стараясь понять, кто бы это мог позвать ее в эту пору. Никого не увидев, поднялась, и включила свет. Это была небольшая настольная лампа, которая освещала угловую часть потолка, стеллаж с книгами, у самого балкона, и открытую туда из комнаты дверь. Вся остальная часть комнаты, оказавшаяся в темноте, смотрелась теперь еще темнее. С минуту вглядываясь во все это и теперь освободившись от сна, Кло вспомнила, что она — дома. В соседней комнате, рядом, должно быть, уже давно спит Руппс. Краев тоже где-то здесь, должно быть в боковой комнате, рядом с кухней. А, может, уехал домой. Да нет, вряд ли, подумала она опять. Он бы сказал еще с вечера. Надеясь снова погрузиться в сон, она выключила лампу. За окном лил дождь. Иногда ветер бросал в застекленный балкон пригоршни воды, и было радостно сознавать, что на балконе, куда выходила, кроме ее двери, еще одна дверь, где жил Антон, и в ее комнате тепло и сухо.

-83-

Она продолжала лежать без сна. Подъехала машина, осветив фарами ее окно. Потом будто звякнуло стекло, но не разбилось. Потом пришел сон. И где-то там, далеко во сне, опять возник крупный. сильный дождь. Сильный, не потому, что воды было много, но потому что капли били по стеклу с такой силой, что становилось страшно.

«Я с тобой» — послышалось откуда-то издалека. Так всегда говорил Роберт, если она чего-то боялась.

Да, Роберт, подумала она неопределенно. Но это имя всегда вызывало в ее памяти так много, что она даже не знала, какому воспоминанию отдать предпочтение. И тогда будто что-то заклинивало, и она вспоминала все сразу.

Перед ней будто медленно проплывала голубовато-знакомая, веселая волна радости и удовольствия оттого, что она эта радость, была в ее жизни, несмотря на то, что сейчас уплывала.

«Вот так и начинается новая жизнь» тихо, сказал кто-то на балконе.

И она узнала голос Антона. Она вздрогнула — как поразительно похож голос ее сына на голос Роберта. И та же фраза, которую Роберт когда-то сказал ей. Кло затаилась.

— Тебе она нравится?

— Что?

Ну, эта новая жизнь? – отвечала Нина.

Нравится. А тебе?

Потом наступила пауза. Кло до звона в ушах вслушивалась, что же на этот раз ответила Нина. Но ничего не услышала. Пауза была слишком долгой…

Потом она никак не могла понять, как и когда это пришло к ней. Сначала, кажется, перехватило дыхание. Потом защипало в носу, потом исчезла видимость, она перестала различать предметы, они были за извилистыми, причудливыми линиями, и раньше, чем она поняла, что это обыкновенные слезы, она увидела Роберта.

Он будто стоял за мрачной, плотной пеленой дождя, и тянул к ней руки, а она никак не могла приблизиться к ним. «Я с тобой», говорил Роберт «Я всегда был с тобой, даже когда не был рядом».

«Я знала это», радостно отозвалась она. И что-то внутри нее радовалось вместе с ней.

-Ты видишь, наш сын…, — что-то хотела сказать она. — Мне кажется, мальчик счастлив!

-Он должен быть счастлив, потому что мы с тобой были счастливы тоже — проговорил Роберт.

— Скажи мне, мы ведь все еще идем той нашей дорогой, которую начали давно на Куршской косе? Иногда мне кажется, что это она, наша с тобой дорога, оказалась такой несчастливой. Но ведь мы пока живы. Значит, и она, наша дорога, все еще продолжается. Правда? Ведь ты думал о нас? — спросила Кло.

— Конечно, думал, — отозвался он, — ты потрясающая женщина… была и осталась. И ты, конечно, права. Я думал о вас, — сказал он, помолчав.- Но иногда в жизни что-то происходит помимо нашей воли. И это невозможно объяснить.

— Не надо. Не объясняй. Я понимаю.

— Не говори так. Я поступил подло. Но, когда родился Руслан, отступать было некуда.

Кло согласно молчала.

— Я понимаю это, — сказала она опять.

Потом долго молчали.

И все-таки, он подошел к ней совсем близко. Так что она снова, как когда-то, и как иногда, в последнее время, уже без него, почувствовала его дыхание. Она видела его руки, его плечи, его напряженное лицо, и что-то еще, чего она не понимала. Потом поняла — это была благодарность за нежелание продолжать эту трудную тему, за самоотверженность, за гордость, за понимание, что сейчас им уже нечего было сказать друг другу.

-84-

Она не стала рассказывать ему о том, что они часто говорят о нем с Гулливером, что Гулливер думал и думает, что он, Роберт, обязательно вернется, а она не верит. Нет, она не говорила об этом. Она боялась отнять у себя эту последнюю надежду, хотя, может быть, это и не было уже надеждой. Но было тем, что все еще связывало ее с ним. И тем, что безжалостно все больше и больше ее от него отдаляет.

Теперь она предпочла больше не говорить ни о чем. Она плотно прикрыла глаза, чтобы удержать эту явь во сне, чтобы позволить себе на мгновенье — только на мгновенье – еще раз прикоснуться к нему глазами.

— Не надо, — сказал он, хотя она ничего еще не предприняла, не сделала ни одного движения, которое выдало бы ее. И там же, во сне, она, на мгновенье, взглянув все-таки ему в лицо, увидела, что в какой-то момент оно стало совсем чужим. Его знакомые голубые, глубоко посаженные глаза, как у Руппса и у Антона будто перестали быть присутствующими здесь. И ей стало неловко от взгляда этого, чужого ей, человека.

Острая боль в затылке, которая была такой сильной, что заставила ее проснуться принесла мысль, что вот сейчас, в эту минуту где-то что-то случилось.

Хорошая у тебя мама, — услышала она опять голос Нины.

— Я рад, что вы понравились друг другу, — сказал Антон.

И опять наступила долгая пауза.

-Хороший сегодня день, сказал Антон.

И Кло вспомнила просторную мансарду на Куршской косе, когда любое, самое обычное слово, сказанное там и тогда, казалось особым знаком, благосклонностью судьбы, фантастическим авансом, выданным самой жизнью

Уже потом, когда она снова уснула, и мир вокруг наполнился другими реалиями, другими звуками, другой любовью, она слышала, как ее сын, ее Антошка говорил этой красивой умной девочке «Я люблю тебя».

Она тоже что-то отвечала, только Кло не могла разобрать, должно быть потому, что их разговор снова прервался долгой паузой…

Полковник Фиолетов, приятель и сослуживец Краева, сидел под старой, престарой березой за сколоченным из новых струганных досок столом, и что-то писал.

Его джинсовая голубая рубаха, такие же брюки и такая же джинсовая шляпа, с небольшими полями, были припорошены свежими опилками. Уже не первой свежести рубаха была расстегнута. Рядом стояла бутылка минеральной воды.

— А, Краев! – обрадовался он, увидев генерала. — Садись. Вот, пишу, чтобы все знали — в лес пропускать всех, любой национальности и любого вероисповедания. Но безоружных. Пишу, чтобы на КП производили досмотр. Конечно, не исключено, что придут и те, кто не разделяет нашу точку зрения. Тогда пусть идут с миром. Пускать ли сюда полицию, подумаем. Не хотелось бы… Они ничего не найдут, так придумают.

— Понял, — отвечал Краев. — Рубашка-то у тебя чистая есть? — полушутя спросил он, взглянув на Фиолетова и отметив про себя его усталый взгляд.

— Нет, так будет. Антонина должна подойти. Принесет все, что нужно, — сказал он о своей жене. А мыться здесь — сплошное удовольствие. В лесу есть чистая и теплая речка. Или мне так кажется, — проговорил Фиолетов. Придумали, черт знает что — какой-то Захар… какая-то продажа… Не будет этого, — полушутя и совершенно уверено сказал Фиолетов, улыбаясь и глядя на Краева.

Краев кивнул.

-85-

— Скажи мне, чем вам помочь? — после небольшой паузы спросил он. И Руппс хочет тебе помочь, и моя Катерина, и Боря, и Иван Шинке и много других людей, сказал он.

Никто не хочет, чтобы лес и озеро закрыли от тех, кто всю жизнь живет здесь, забором. Это вопрос самосознания, воспитанного ни одним поколеньем. Так чем тебе… вам помочь? — опять спросил Краев.

— Сегодня часа через два, — посмотрел Фиолетов на часы на левой руке,- привезут палатки. Надо организовать разгрузку. Устанавливать будем завтра все вместе. Думаем поставить пока пятьдесят. Но этого мало. Люди идут и идут. Одна бабуля с соседней улицы пришла сюда со своей козой. Говорит, буду здесь вместе со всеми, пока власть ни даст охранную грамоту и лесу и озеру всем нам, кто был здесь. А животное кормить надо.

-Мы должны победить. Эта земля принадлежит всем нам. Кто посмел присвоить себе право распоряжаться тем, что ему не принадлежит? А то вон уже полицаи приходили. «Осмотреть место» как они сказали. Но мы их не пустили, договорил Фиолетов и умолк, глядя на идущих к нему двух молодых парней в спецовках. На одежде и волосах тоже белели стружки.

— Владимир Иваныч, — обратились они к Фиолетову, — там надо место отметить. Народ вас требует.

Фиолетов кивнул.

Краев знал Фиолетова еще с фронта. И хорошо знал, как этот человек что-нибудь решает. Он делает это как бы про себя — быстро и точно. И, если что-нибудь решил, сбить с мысли его уже невозможно.

— Да вот народ колокольню надумал строить на случай пожара. Колокол один священник обещал. Пойдем, посмотрим, — пригласил Фиолетов Краева.

Краев кивнул.

Зазвонил мобильник. Это был Руппс.

— Что? В лесу? – спросил он так, что было слышно на расстоянии.

— Я бы тоже хотел быть там, — сказал Руппс.

— Конечно. Мы об этом подумаем. Потихоньку и дойдем, — отвечал Краев и улыбнулся в телефон. И был уверен, что Руппс по голосу понял, что он улыбнулся.

— Понял, — бодро отвечал Руппс. — Ну, все. Пока. Приходи обедать. Катерина тут что-то на кухне затевает, — назвал он Кло Катериной, хотя всегда говорил, что Кло — намного удобней.

— Ну, что идем? – напомнил Краев Фиолетову.

Фиолетов кивнул, и подозвал паренька в клетчатой рубашке, стоявшего оказывается в пяти шагах, за березой, которого Краев до сих пор не видел.

— Ясь, иди сюда, — сказал Фиолетов, — вот возьми, — проговорил он, подавая листок, который только что писал.- И отдай Егору. Он знает, что делать.

Ясь кивнул, и молча отправился куда-то туда, откуда Краев совсем недавно пришел.

Там было что-то вроде контрольно-пропускного пункта.

Теперь Краев и Фиолетов отправились следом за ребятами в спецовках «отмечать место» для колокольни.

Минут через десять открылась обширная лесная поляна, со всех сторон окруженная березами. Человек десять из обосновавшихся здесь обитателей и рабочих уже ждали.

Фиолетов поприветствовал всех, и посмотрел по сторонам, оценивая пространство.

— Ну и зачем вам я? — хохотнул он. — Вы и сами все знаете. По-моему, лучшего места не найти. Единственное, я бы сказал надо вон к тому просвету, откуда хорошо виден поселок, который находится там внизу. Надо, чтобы и мы их видели, и они нас. А так нормально. Отсюда на всю округу слышно будет, — кивнул он в сторону расположенного под самым крутым обрывом, по сути, внизу, «под лесом» посёлка.

-86-

Все согласились.

А двое ребят в спецовках взялись за лопаты, чтобы окончательно наметить место.

— Ну, что, займешся палатками? – спросил Фиолетов Краева, когда они отошли от поляны метров пятьдесят. — Только надо подождать часок, — взглянул Фиолетов на часы.

Краев кивнул.

— Тогда пойдем в мою палатку. Там должны прийти люди договориться копать питьевой колодец. А то питьевой воды нет. Пока речную берем. Кипятим. И хоть на пищеблоке есть доктор, который следит за всем, мне тоже нужно туда иногда захаживать,- объяснил Фиолетов. — Поговорю с этими людьми. А потом — туда. Подождешь меня в палатке.

— Если позволишь, я пройдусь. Погуляю по лесу. Потом приду. Как раз и палатки приедут, — сказал Краев, глядя на Фиолетова.

— Красиво здесь, — продолжал он, — особенно вид вниз, на поселок. И река. Это ты об этой реке говорил? — спросил Краев.

Фиолетов кивнул, понимающе взглянул на Краева, и направился в сторону своей палатки.

Краев посмотрел ему вслед. Тяжеловат стал, подумал он о полковнике, на правое колено припадает. И глаза, бывшие когда-то зелеными, теперь абсолютно желтые, вспомнил

Краев. Отдыхать бы…, не додумал он до конца. И медленно пошел к кромке поляны, обрамленной березами.

Деревья расступились, освободив выход туда, где виднелся просвет, и где лес обрывался вниз, к расположенному под ним посёлку.

Но здесь, где сейчас находился Краев, лес обступил его тишиной и прохладой.

То здесь, то там слышались людские голоса.

Мужчины и женщины, взрослые и дети, далекие и близкие, сейчас они были рядом. Они готовы были защищать этот лес, и сами просили у него защиты.

Он был вековой принадлежностью российской жизни.

Во второй половине ХVIII века жизнь наибольшей части народа проходила в лесной полосе Русской равнины. Степь вторгалась в эту жизнь только эпизодами — татарскими нашествиями да козацкими бунтами. Еще в ХVII веке западноевропейскому человеку, ехавшему в Москву и Смоленск, Московская Россия казалась сплошным лесом, среди которого города и села представлялись только большими или маленькими проталинами. Даже теперь более или менее просторный горизонт, окаймленный синеватой полосой леса — наиболее привычный пейзаж средней России, думал Краев. Лес оказывал человеку разнообразные услуги — хозяйственные, политические и даже нравственные. Обстраивал его сосной и дубом, отапливал березой и осиной, освещал избу березовой лучиной, обувал его лыковыми лаптями, обзаводил домашней посудой и мочалом. Давал народному хозяйству пушного зверя и лесную пчелу.

Лес служил надежным убежищем от внешних врагов, заменяя русскому человеку горы и замки.

Само государство, первый опыт которого, на границе со степью, не удался по вине этого соседства, могло укрепиться только на далеком севере под прикрытием лесов.

Лес служил русскому отшельнику фиваидской пустыней, убежищем от соблазнов мира.

С конца ХIV века люди, в пустынном безмолвии искавшие спасения души, устремлялись в лесные дебри Северного Заволжья туда, куда только могли проложить тропу. Но, убегая от мира в пустыню, эти лесопроходцы увлекали с собой туда же и мир. По их следам шли крестьяне, и многочисленные обители там возникавшие становились опорными пунктами крестьянского расселения, служа для новоселов и приходскими храмами и ссудодателями, и богадельнями под старость.

Так лес придал особый характер северорусскому пустынножительству, выразившемуся в особой форме лесной колонизации.

И все-таки лес всегда был тяжел для человека.

-87-

В старое время, когда его было слишком много, он перекрывал дороги, зарослями теснил с трудом расчищенный луг и поле, медведем и волком грозил самому человеку и домашнему скоту.

В лесах гнездились разбойники. И ежеминутное ожидание непредвиденной опасности напрягало нервы и будоражило воображение. Лес это темное царство лешего одноглазого, злого духа-озорника, который любил дурачиться над путником, забредшим в его владения. Но зато уж и достать его, путника, если он не хочет, было невозможно. Это была страна в стране, государство в государстве, живущее по своим законам.

И зачем этому Захару этот лес, полушутя подумал Краев, ему с ним не сладить…

А уедет в свой Лондон, так кто его знает, что здесь может случиться, поддавшись настроению предыдущих мыслей, подумал он. Здесь чуждый ему дух, чуждые порядки, чуждые настроения, продолжал думать Краев, вдруг почувствовав, что его собственное настроение слегка изменилось. И он стал думать, что, может быть, все не так уж плохо. Или испугается чего-то этот Захар. Или отступится. Или денег не хватит, совсем уж весело подумал Краев.

Но тут за ним прибежал Ясь и сказал, что Фиолетов просит его поторопиться, потому что машина с палатками уже пришла.

Разгрузка проходила быстро и организовано. Без комментариев.

Люди просто делали нужное дело.

Краева паразило спокойствие и уверенность, с какой работали люди. Они будто когда-то кем-то были привиты от суеты, от беспокойства, от ощущения неправоты, от сомнений. Может быть, это была привычка. Будто кто-то один, очень сильный, собрав волю в одной точке сознания, противостоял всему, что могло бы нарушить, поколебать уверенность в его правоте и победе. Конечно, сомнения были. Но им не позволялось присутствовать, и они ушли сами.

— Ну, и что они сказали? – спросил, видимо, в продолжение предыдущего разговора, рыжий веснушчатый человек кого-то, кто стоял рядом, лица которого Краев не видел.

— Они сказали, что он мог бы уже давно купить и лес, и озеро. Но ему надо осмотреть то, что он покупает. Что есть в лесу, чего нету. А без этого денег он дать не может. А вот озеро ему нравится, — рассказывал «другой».

— А-а, выходит, мы мешаем им получить денежки, раз не пускаем этого деятеля сюда.

— Выходит так, — отвечал веснушчатый

— Это вы когда ходили спрашивать? – опять спросил он же.

— Два дня прошло, отвечал «другой». — Собрались авторитетные люди с близлежащих домов, и пошли. Были два врача, один доцент из технической академии, артистка Областного Театра Иванова, один полковник, три студента, домохозяйка. Все живут в этом районе. Правда, была еще одна пожилая пара из другого района. Они были, как они говорят, «из солидарности». У них какой-то свой счет к властям. А власти как увидели нас, так и сказали «Уходите. Сделать ничего нельзя. Все равно лес будет продан. А не перестанете, говорят, хулиганить, пришлем ОМОН».

— Деньги поскорей хотят получить, — понял рыжий, — задаром, — добавил он.- Оно не ихнее, им что…- договорил он.

— А что как, и правда, придет ОМОН, — проговорил «другой».

— Не посмеют, — отозвался веснушчатый, сбросив с плеча очередную палатку на траву.

Наступила пауза. И Краеву показалось, что никто из только что говоривших не был уверен в том, что «не посмеют».

-88-

— Много там еще? – услышал Краев голос веснушчатого, направлявшегося к машине.

— Да нет. Еще минут десять, — отвечал откуда-то «другой», теперь тоже направившийся к машине.

Они уже вынесли из машины последнюю палатку, и еще какой-то небольшой груз, похожий на полевую кухню, как увидели на центральной просеке группу людей, приближающихся у тому месту, где стоял грузовик, и откуда до палатки Фиолетова было шагов тридцать..

Краев сначала подумал, что это прорвался-таки Захар с телохранителями. Но оказалось, что это были городские чиновники. Одного из них генерал даже где-то видел.

— Вы что тут хулиганите? – набросился на Краева один из них, как раз тот, который показался Краеву знакомым.

— Не позорьтесь. Уважаемый человек из Лондона хочет купить недвижимость, а вы что учинили. Позор!

— Произвол! — пророкотал другой чиновник со странно непропорциональным лицом. Точнее, это было как бы два лица — одно с округлыми, вот-вот обещающими расплыться в улыбке щеками, другое — как бы очерченное двумя-тремя вертикальными линиями, сходящимися у подбородка в одной точке.

— Произвол! — пророкотал чиновник опять, — стыд! Имейте в виду, если вы этот свой табор не расформируете к чертовой матери, — продолжал захлебываться собственным рокотом чиновник, с каждой минутой теряя оба своих лица, — завтра здесь будет ОМОН! – выпалил он, и иссяк, должно быть, ища новые аргументы, чтобы пугнуть.

— Произвол, говорите, — спокойно ответствовал Краев. — Какое точное, однако, слово, — хотел он еще что-то сказать, но увидел подходящего Фиолетова.

После символического приветствия Фиолетов спросил «Чем могу?», «Кто такие?».

— Это ты — кто такой?- воззрился на Фиолетова недавний оратор, переводя свои сузившиеся до предела зрачки то на Фиолетова, то на Краева.

А к ближайшим березам стали подлетать вороны.

Они рассаживались на верхних и даже нижних ветвях берез, и оживленно комментировали происходящее короткими репликами, стараясь не пропустить ни одного слова.

— Кр, Кр-кр, Кр-кр-кр, — слышалось то тут, то там.

-Очень советую прислушаться,- произнес кто-то из тех, кто стоял перед Краевым.

И он с удивлением отметил, что не понимает, кто это сказал, хотя смотрел на посланцев дикого бизнеса, не сводя глаз. Он посмотрел на правый фланг этого ощетинившегося монолита, затем на левый — все были на одно лицо, и, судя по суровому выражению этих лиц, все были со сказанным солидарны..

— К воронам? — хотел спросить Краев, чтобы уточнить, к чему следует прислушаться.

Вороны едва сдерживали глухое ворчанье.

— Кр-р-р-р-р, — раздавалось с верхних и нижних ветвей

— Кр-р, — поднимала голос какая-нибудь недовольная птица, расправляя крылья.

В какой-то момент главный оппонент и оратор почтенной делегации опасливо посмотрел на березу, почерневшую от насевших на нее ворон, потом перевел глаза на Фиолетова.

Фиолетов молчал.

И вдруг Краев увидел за группой вошедших в лес людей — целую толпу других людей, стоявших будто в оцеплении. Будто по кругу. И лес, снова обернувшийся чащобой. И за каждым стволом — безмолвно стоящего человека.

— Моёё, моёё, — вдруг угрожающе закричала ворона.

Но и тут столпившиеся по кругу и стоявшие за деревьями люди молчали.

-89-

И это не было смирением. Это было похоже на невыказанную усмешку, которую очень часто за это самое смирение принимают.

А люди подходили и подходили, грозя вот-вот взять гостей в кольцо, из которого еще надо было уйти.

Когда оратор, сменив некоторое благодушие на откровенную агрессию, произнес «Вы ответите за это», обнаружилось, что люди ушли. Каким-то чудесным образом все исчезли. Ушли по-английски и Фиолетов и Краев. И теперь, сидя за свежерубленным столом в палатке Фиолетова, молчали.

— Ну, что ты об этом думаешь? – наконец спросил Фиолетов.

— Я думаю, надо хорошо подготовиться к встрече, — серьезно отвечал Краев. — Я помогу тебе, — неожиданно для себя самого добавил он.

— Надо заманить ОМОН подальше в лес, чтобы за каждым деревом им чудилась угроза, — полушутя — полусерьезно сказал Фиолетов.

— И? – спросил Краев.- Ты сам-то веришь в то, что говоришь? Это из серии анекдотов как мышку поймать,- договорил он.

— Ну и как? – рассмеялся Фиолетов.

— А вот мышка забежит под шкаф. А ты возьми, и все четыре ножки подпили. Шкаф упадет, а под ним будет мышка…

Фиолетов расхохотался.

Потом они с минуту посмотрели друг на друга, и к Фиолетову присоединился Краев. Теперь смеялись оба. Это длилось долго, с минуту, или чуть больше.

Потом Краев внезапно умолк.

— Слушай, может все-таки не пришлют они ОМОН, — посмотрел он на Фиолетова. — Ну что тут, в самом деле, ОМОНУ делать?

— Как что? Освободить дорогу этому Захару, чтобы он, наконец, увидел то, что покупает. И дал им денег.

— И что, другой дороги, кроме этой нет?

— Представь себе, нет. Справа и слева — озеро. Позади леса — обрыв к поселку. Дорога одна.

— Понятно, — озабочено произнес Краев. — Ну, тогда стоим,- твердо сказал он, — Я с вами.

И буду здесь, у Катерины. Домой не поеду. А ты, если что, звони мне.

Фиолетов кивнул.

— Вот сейчас быт наладим. Будем приглашать артистов. Видел, там ребята эстраду стругают? – оживился Фиолетов.

— Что-то видел. Так это эстрада?- удивился Краев. — Вот это да…

— Будем лекторов приглашать. Пусть они нам про международное положение рассказывают, — продолжал Фиолетов. — Потом выберем Лесное Правительство. И будем думать, как выбираться.

— Откуда?

— Куда упали, — коротко сказал Фиолетов.

Краев молчал. Он не знал, что сказать на то, что он внезапно ощутил, понял. И даже, если бы он знал, что надо сейчас сказать, он бы, пожалуй, не сделал этого. И это он тоже понял.

— Ну, ты сейчас к Руппсу? – спросил Фиолетов.

— К Руппсу позже, — отвечал Краев. — А сейчас я хотел бы поговорить с людьми. Надо их как-то оповестить, чтобы собрались.

— Это мы сейчас сделаем, — понял Фиолетов, — для этого у нас рельс есть, — договорил он, и позвал Яся, который мгновенно появляется, когда был нужен.

Через несколько минут над лесом уже плыл долгий, протяжный, красивый звук. Он наполнял сознание призывом, безотлагательным действием, сформированной волей и

-90-

готовностью к любому повороту событий. Он заставлял каждого бросить все, и идти, бежать, торопиться навстречу этому повороту. И не было ничего, что заставило бы не повиноваться этому категорическому императиву.

Со всех сторон, из самых укромных уголков лесного пространства бежали люди. Они знали — этот звон о них…Только им самим решать, как быть, и что делать дальше.

Молодые и не очень, совсем юные и совсем пожилые, вынесшие на себе все невзгоды и лишения, которые только могла предложить им жизнь, они наконец-то вступили в спор с этой жизнью, предъявив ей свои требования, свое видение мироустройства, свои пожелания и неотъемлемые права не только для них самих, но и для тех, кто идет следом.

— Люди,- сказал Краев, — только что нам было заявлено, что «если мы не расформируем этот табор», завтра здесь будет ОМОН. Сказав это, Краев снова увидел неизвестно как и когда собравшихся снова на березах ворон. Широко размахивая крыльями, они что-то оживленно обсуждали.

Мгновенно воцарившаяся после его слов тишина, будто качнулась из стороны в сторону, потом загудела, то тут, то там всплескиваясь сама над собой.

— Пусть попробуют, — сказал молодой парень в джинсах и майке и с хохлом из волос над высоким лбом.- Пусть не хамят, и не трогают то, что им не принадлежит.

-89-

— А пусть приходят, — выкрикнула пожилая женщина, необъятных размеров, — я всю жизнь живу здесь. И мы росли, и наши дети выросли рядом с этим лесом и озером. Чего это они удумали продавать… Какие-то заборы ставить.. Не дадим, — выкрикнула толстуха, и почему-то залилась беззлобным смехом.

Две вороны взмахнули крыльями. Но остальное воронье сообщество не реагировало.

— А ОМОНА не боитесь? – спросил Краев.

— Так ведь, кто-кого! – хитро прищурившись, сказал человек средних лет, похожий на бомжа. — Вот, Суворов говорил «Иногда хватит и того, чтобы на бруствер вылезть и хорошо высморкаться»…

Все засмеялись.

— Неужто стрелять будут, буржуи проклятые? — произнес женский голос.

— Так, отдай лес, и не будут, — послышался насмешливый голос совсем рядом, за ближним деревом.

— А вот! – показал какой-то человек фигу.

Рядом с человеком стоял парнишка, лет двенадцати. И Краева поразило, какое серьезное было у мальчишки лицо.

— Ага, сначала с садов-огородов согнали, вот-вот с квартиры сгонят, платить совсем нечем. Ни работы, ни завтрашнего дня. А теперь вот еще и лес и озеро. А ну как завтра скажут – помирать всем за ненадобностью, — посмотрел человек с кустистыми светлыми бровями вокруг.- Помирать, что ли будем?

— Правильно, Зернов, — сказал кто-то рядом. — Дело!

— Не дадим леса, — загомонили вокруг. – Будем стоять, раз власть нас не защищает.

Вороны захлопали крыльями. А одна поднялась на крыльях, и снова села.

— А когда это они пожалуют? – спросил человек, рядом с которым стоял парнишка, лет двенадцати, с серьезным лицом.

— Этого они не сказали, — отвечал Краев..

— Понятно, — проговорил Зернов. — Не пускать, значит, никого.

— Вот! — согласился Краев, — не пускать никого! Все должны это понимать.

— Мы понимаем, — сказал кто-то. – А где Владимир Иванович? – спросил кто-то о Фиолетове.- Надо сказать ему, чтобы усилил КПП. Побольше людей туда поставил.

Краев кивнул.

— Сейчас будет Владимир Иванович. Он тоже хотел бы поговорить с вами.

Exit mobile version