PROZAru.com — портал русской литературы

Ручной белый волк императора Батори. Гл. 10

В хате у Никты — прорва кошек, или, точнее, котов. Она сама обмолвилась, что других баб, кроме себя, в доме не потерпит. Такой характер. Так что здесь, кроме неё, живут четыре кота (три серых и один чёрный), её муж Адомас, полный, добродушный на вид литовец с тонкими светлыми волосами, и полугодовалый сын Гедеминас, не менее добродушное существо со способностью заталкивать кулачок в рот до самого локтя.

В приступах жара мне кажется, что и котов, и мужей, и младенцев вдвое-втрое больше. Только Никта всегда остаётся одна. Она очень высокая, выше Люции — таких высоких цыганок я больше никогда не видала, и, наверное, моё горячечное воображение из-за этого считает, что Никты и так достаточно. А вот всех прочих можно добавить.

Да, ночь на лопухах всё же не прошла для меня бесследно. Другого и не стоило ожидать — весь мой опыт кричал, что на ночёвки в лесу у меня жесточайшая аллергия. Снова воспаление лёгких. Я это поняла, как только открыла глаза. Меня знобило, а в лёгких — как знакомо! — словно плескалась вода. Проверка своих ощущений на несколько секунд отвлекла меня от того, что потревожило мой сон. От бряцанья конской сбруи.

Марчин стоял, спешившись и удерживая коня под уздцы, в метре от меня, отделённый только не очень густыми кустами. Он осматривал землю, выискивая мои следы. Если бы я и так не была покрыта испариной, меня бросило бы в пот. Я не могла даже толком пошевелиться, а вероятность того, что мертвец не заглянет за кусты и не заметит моё белое платье, мои выгоревшие волосы под лопухами, была ничтожна. Мне не оставалось ничего геройского или умного, и я снова поступила по-детски. Я затаила дыхание и принялась твердить про себя: «Пусть он меня не заметит. Пожалуйста, пусть он меня не заметит.»

Марчин поднял голову и посмотрел сквозь кусты прямо на меня.

«Пожалуйста, пусть он меня не заметит.»

А что мне ещё оставалось, кроме как повторять это?

«Пожалуйста, пусть он меня не заметит.»

Мертвец отодвинул рукой ветки. Его взгляд скользнул по мне и ушёл: Марчин разглядывал теперь, озадаченно хмурясь, деревья и землю вокруг меня. Потом он оставил в покое куст и медленно пошёл дальше. Он меня не заметил.

Это Айнур что-то дала мне. Неужели исполнение желаний? Я поспешила проверить:

«Пусть я стану здорова. Пожалуйста, пусть я немедленно стану здорова и сильна! Пусть я стану здорова и сильна!»

Но, сколько я ни повторяла своё желание, не помогло, и я пришла к единственно возможному выводу. Одним из даров Айнур оказался дар не быть обнаруженной, когда я того не хочу. Пожалуй, только этим можно было объяснить то, что ИСБ и служба спасения оказались бессильны найти меня в домике Кристо. По той же причине «волки» в Будапеште, приперев меня буквально к стенке, так быстро уверились в том, что ошиблись. И ничем другим уж точно нельзя было объяснить то, что Марчин не увидел меня, когда я лежала у него под носом, прикрытая лишь охапкой лопухов. Логично: ведь луну называют и «воровским солнышком». Не только «цыганским» и «волчьим».

Я смогла встать только через два часа и продолжила свой путь по лесу, наугад. Я плелась, сотрясаясь от озноба, и повторяла: «Пусть он меня не заметит. Пусть он меня не заметит». Я уже не понимала, зачем повторяю это, но повторяла всё равно, уже в бреду. Потом силы совсем закончились, и я села на какой-то кривой корень. Суставы грыз невидимый и, несомненно, злобный зверь. Я не знаю, сколько просидела так, скрючившись и дрожа от лихорадки, пока не увидела кота. Это был один из серых котов Никты. Видимо, он и привёл её ко мне.

Всё, что Никта даёт мне пить, отчего-то имеет гадкий, горький привкус. Вытертые края деревянной кружки моим губам кажутся грубыми, как наждачная бумага. Но потом всегда становится лучше: или в желудке зарождается приятное ощущение сытости, или жар уменьшается, и голова становится лёгкой, прозрачной, а боль покидает мои несчастные суставы и мышцы.

Под балками в хате висят связки трав и низки каких-то ягод и кореньев. Их собирает муж Никты, но использует только она. Никта — ведьма, в самом классическом, простонародном понимании этого слова. Она ходит в старомодных одеждах: пышных чёрных юбках с оборками, чёрных передниках, деревенских рубахах, расшитых чёрными и красными нитками вроде и обычно, а всё равно как-то зловеще. На шее у неё бренчат мониста и амулеты. Чёрный платок с монетками по краям она повязывает прямо поверх длинных распущенных чёрных кудрей, которые самым неожиданным образом пускают на солнце рыжие отблески. И да, у неё есть чёрный кот, не считая ещё трёх серых.

Я впервые вижу цыганку-ведьму. В последнее время со мной как-то много всего происходит впервые, я уже жаловалась на это?

— Я впервые вижу цыганку-ведьму, — говорю я Никте, возвратившись, уже сама, со двора и ополаскивая руки в специально стоящей бадье.

— Потому что я сначала была ведьмой, а потом стала цыганкой.

Она сидит на лавке и кормит Гедеминаса грудью с таким видом, будто не сказала сейчас ничего необычного.

— Прости?

— Я подцепила дух. Такое бывает. От рождения я такая же полька, как любая другая.

— Но у тебя довольно южная внешность. В смысле, очень южная внешность.

— Немного турецкой крови.

— Угу.

Я забираюсь на лежак, любезно предоставленный мне хозяевами, и зарываюсь в груду одеял.

— И как же тогда ты стала цыганкой? Не могу понять механизма превращения.

— Подцепила дух. Духи умерших людей иногда ведут себя так же, как духи умерших народов. Точнее, это духи умерших народов являются единством духов умерших людей и ведут себя соответственно.

— Ух ты.

— Да. Смотри: в немцах Пруссии прусской крови — без ушата капля. Но они называют себя пруссами, и в дворянских семьях свято хранится пусть перековерканный, но прусский язык. Они на нём разговаривают или хотя бы вставляют словечко-другое. Так часто бывает: поселившись на костях убитого им народа, народ-завоеватель оказывается одержим духом народа завоёванного. Поляков в Галиции захватил дух галицких русинов, а варваров — дух Рима. Мне же не повезло убить цыганку… и повезло слишком долго оставаться рядом с её телом. Во всяком случае, мне нравится то, что вышло.

— А цыган охватил дух истреблённых вилктаков?

— Да. Так. Они оказались восприимчивы и они были христиане, а значит, с точки зрения вилктаков, именно те люди, что убили их.

— Я брежу или ты в самом деле всё это говоришь?

— В самом деле.

— Ясно. Я посплю.

— Спи. Скорее выздоровеешь.

У меня почти нет сомнений, что это Никта нашла Люцию и сняла её пояс, но я не спрашиваю. Ещё я думаю, что Никта — мёртвый жрец, а Адомас — живой. Но я всё равно не спрашиваю. Не спрашиваю, откуда она взяла кровь, которой накормила меня. Я молча размышляю. Я могу вернуться в Венскую Империю, но добьюсь ли помощи от Ловаша, теперь немного сомневаюсь. Если смотреть правде в глаза, в конечном итоге всем заправляет Тот, и если он что-то не одобрит — а крестовый поход против Польской Республики ему вряд ли покажется замечательной идеей, он слишком для этого прагматичен — то сумеет отговорить Ловаша, вывалив на него целую кипу фактов и аргументов. Сколько я ни верчу ситуацию, мне всё время кажется, что выход один: лишить артефакты, за которыми охотятся безумные жрецы, их волшебной силы. Я не могу разбить идолов, но мне будет достаточно, если товарищам Марчина будет не за чем охотиться и, вследствие, мне ни к чему разыскивать и убивать «волков»-воинов. Мне надо найти могилы и способ их открыть.

Кажется, я сказала это вслух.

— Другая тоже так решила.

— Что?

— Другая вилктачка тоже отправилась к могилам жрецов.

— Та, с которой ты сняла пояс?

Никта сосредоточенно растирает в ступе какую-то траву. Зелёные глаза на смуглом скуластом лице кажутся пугающе прозрачными. Призрачными. Маленький Гедеминас тихонько дышит в резной зыбке, а Адомас с самым медитативным видом прошивает новый ремень. Перед этим он сам вырезал его из кожи, прикрепил пряжку и проколол шилом отверстия для иглы с огромным ушком.

— Да. Люция.

— Ты знаешь, где она начала искать?

— Я сама ей показала, куда ближе идти.

Если бы я могла, я бы подпрыгнула. Болезнь уже почти совсем отступила, но я только-только проснулась, а Никта не держит кофе. Она пьёт травяные и ягодные отвары. Короче, я всё-таки не подпрыгиваю.

— Ты знаешь, где это?!

— Какая же ведьма не знает? Это всё известные люди. О многих даже простые крестьяне толкуют: в той-то роще похоронен воевода Йонайтис. Конечно, точное место надо уже на месте смотреть.

— Ты дала ей какое-нибудь средство, чтобы войти в могилу?

— Зачем? Она вилктак. Волшебные ключи нужны людям, а в вас течёт кровь упырей. Вы связаны с миром смерти, все его двери для вас открыты. Могилы легко впускают в себя и упырей, и вилктаков.

— А мёртвых жрецов?

— Нет.

— Но они же связаны с миром смерти?

— Но не кровью.

Я нервно шучу:

— У меня уже такое впечатление, что всё волшебство нашего мира так или иначе держится на крови вампиров.

— Да. Так.

Качество порошка удовлетворяет Никту, и она пересыпает его в большую керамическую чашу. Берёт несколько корешков и принимается их резать, бойко, словно морковку.

— Такие корни называются «пальцы мертвеца», — поясняет ведьма, словно я о чём-то её спрашиваю.

— Но та сила, которую дают вам ваши божества? При чём тут вампиры?

— Я не знаю. Но и это так.

Адомас резко хлопает прошитым ремнём, сложив его пополам. У него довольное лицо, он кивает сам себе и снова берётся за шило — вертеть отверстие под застёжку.

— Как звали ту цыганку, которую ты… убила?

— Ларисса. Из рода Змеёныша.

Имя этого рода ничего не говорит мне. Возможно, у него вообще нет представителей в Венской Империи. Возможно, он родом из Румынского Королевства или России. Или из местных, польских цыган, если такие бывают.

— У тебя есть карта Польской Республики?

— Принесу завтра.

Одним ударом двух жирных зайцев, так сказал тот сумасшедший дед, да?

С утра — то есть, по человеческому времени, около полудня следующего дня — Никта привязывает Гедеминаса шалью, перекидывает через плечо торбу, берёт с полки замусоленную колоду карт и уходит в деревню. Возвращается только вечером, величественная и невозмутимая, как деревянный идол у неё во дворе. Степенно, размеренно выкладывает из торбы нагаданное: несколько кусков сала, полкаравая, картошку, завёрнутый в тряпицу творог, почти новый туристический атлас Польши, две относительно свежие газеты и — о, счастье! — нормальные, удобные, без шнуровки и нижних юбок, без белого кисейного подола джинсы и к ним — сразу две линялые блузки, бежевую и бирюзовую. Не сказать, чтобы эти два цвета входили в число моих любимых, но меряю принесённую одежду я с энтузиазмом. Маскарад под польскую барышню, устроенный Марчином Казимежем Твардовским-Бялылясом, мне изрядно надоел. И блузки, и джинсы мне впору, только рукава и штанины длинноваты. Я примеряюсь их закатать, но Никта деловито вытряхивает меня из обновок, щёлкает огромными ножницами, роняя на дощатый пол разноцветные лоскуты, потом снимает чехол со старой чугунной швейной машинки в дальнем углу и стрекочет древним механизмом двадцать или тридцать минут. Ещё примерка, и — о, чудо — вся одежда будто скроена точно по мерке, а впридачу я получаю простую плоскую сумочку из обрезков джинсы и старого шерстяного пояса, расшитого народными узорами.

— Да. Так, — одобряет Никта. — Сейчас Адомас нагинки доделает.

Ведьма ловко разворачивает одну из страниц атласа и принимается размеренно отмечать карандашом могилы. Вместо крестиков она ставит галочки.

— Ты зря так торопишься, — сетует она. — Посмотри на себя. Ты ещё такая слабая, что тебя ветром сдувать будет. Тебе надо отлежаться.

— Мы крепче людей.

— Но не ваши лёгкие. Это — самое слабое место вилктаков. Вампиры столько ваших не убили, сколько туберкулёз положил.

— Чтобы умереть от туберкулёза, надо им для начала заразиться, а мне было негде. Брось, я в порядке, и хватит об этом.

Никта задумчиво на меня смотрит.

— Знаешь, Люция сказала, что ты дурочка.

— В каком смысле?

Никта не отвечает, и некоторое время мы довольно глупо пялимся друг на друга. Затянувшуюся паузу прерывает вошедший со двора Адомас. Лицо его, как всегда, когда он закончил какую-нибудь хорошую работу, светится от удовольствия.

— Меряй, ребёнок, — благодушно говорит он, кидая мне «нагинки». За этим словом, оказывается, скрываются довольно ловко скроенные башмачки из кожи: два лоскута тонкой сверху и один жёсткой снизу. Шнуровка тоже кожаная, из очень мягких, нежных полосочек. Не сказать, чтобы я такие купила, проживая в Пшемысле, но нагинки оказываются достаточно удобны. Адомас, ещё более довольный от того, что башмачки так хорошо сели мне на ногу, сообщает, что под них и носков не надо — его нагинки никогда в жизни не натирают. Только сушить их, если что, надо на ноге или на распорке, а то уменьшатся и покоробятся.

— Ребята, — с чувством говорю я. — Даже не знаю, как вас и отбла…

Никта молниеносно поворачивается и кладёт мне на губы палец с длинным, тревожаще острым ногтем.

— Лилиана, запомни три запрета. В лесу не просят, не боятся и не благодарят. Никогда. Иначе потом можно и костей не собрать. Понимаешь?

Я согласно мычу, опасаясь кивать в такой близости от никтиного ногтя. Ведьма отнимает палец и, как ни в чём не бывало, принимается хлопотать, разбирая стол.

— Ну, я просто хотела сказать, что вы, ребята, как добрые феи.

— О, нам лучше, чтобы у вас с Люцией всё получилось, — возражает Никта. — Ты представить себе не можешь, что начнётся, если старый безумец Шимбровский получит оружие воевод-чародеев. Воцарение Батори покажется доброй сказкой.

— А чем плохо воцарение Батори? — я чувствую себя задетой за живое.

— Ничем, кроме того, что половиной Европы теперь управляют вампиры. И никто не сможет остановить их, приди им в голову какая-то пакость. На свете нет волшебства сильнее того, которым они владеют по своей природе. Но с Шимбровским другое дело. Если он сломает запреты и обкрадёт мёртвых, не миновать чумы, потопов и голода. Боги будут разгневаны, и моя богиня тоже.

— Польские паны! — вскрикивает вдруг Адомас, разом утрачивая спокойствие. — Эта земля стала несчастной, когда её гордость втоптал в кровавую жижу польский сапог на каблуке! О, пусть будут поляки в княжестве литовском, пусть будут и белые русы, и жиды, и цыгане, наша земля добра и приветлива, но польские паны — бедствие из бедствий, кровожадные псы, лживые змеи!

Я невольно пячусь, хотя и твёрдо помню, что ничего не рассказывала о своей матери. Адомас тем временем разволновался не на шутку и даже принимается жестикулировать.

— Кто носится, не соблюдая правил, по нашим улицам и дорогам, кто сбивает наших детей и оскорбляет наших женщин? Польские паны! Кто подкупает закон, запрещает нам нашу литовскую память и гордость, переписывает нашу историю? Польские паны! Кто ещё недавно забивал плетями всякого литовца, чей взгляд показался косым? Польские паны! Проклятые … — в волнении Адомас переходит на литовский, и я теряю нить его рассуждений, хотя основная мысль мне понятна и так. Польские паны в северной части Республики, похоже, имеют примерно ту же репутацию, что венгерские дворяне у словаков и галициан. Даже, пожалуй, ещё похлеще.

— Верни ей вилку, — обрывает песнь патриотизма Никта. — Она в чёрной шкатулке.

— Маленькой или большой? — спокойным голосом спрашивает Адомас.

— Маленькой.

Адомас копошится на одной из полок и подаёт мне фамильный прибор Твардовских-Бялылясов и что-то вроде белёсой тряпочки.

— Я её наточил, — говорит он, очевидно подразумевая вилку. — А письмо только разлезлось. Я не знаю, тебе оно такое надо?

Я осторожно беру «тряпочку» — размокший и слипшийся свёрток бумаги. Карандашных буквиц уже не разобрать, и я без особого сожаления кидаю ключ от тайны Айнур в очаг. От вилки отказываюсь:

— Возьмите себе. Можно продать или заложить.

— Нехорошо продавать оружие, — строго говорит Никта. — Бери. Адомас наточил её. Тебе ещё понадобится добывать себе кровь.

Литовец легонько проводит зубцами по доскам стола, оставляя блескуче-белые царапины; посмеивается, хитро щуря глаза:

— Ножа не бойся, бойся вилки. Один удар, четыре дырки!

Я торжественно принимаю «оружие» и прячу его в сумочку. Туда же укладываю и атлас. Мне опять предстоит путешествие налегке.

— Пойдёшь сейчас? — Никта смотрит за окно, в сгущающиеся сумерки.

— Да.

— Хорошо. Если будешь ночевать в лесу, клади под голову папоротник или багульник. С утра будешь быстро набирать силу.

— Ты серьёзно?

— Да.

— А голова? Не будет болеть?

— У вилктака — нет. У вас же давление во сне падает. От папоротника будет подниматься.

Чёрт!

Шоссе, наверное, одинаковы во всех странах мира, поэтому, стоит мне выйти из леса к дороге, ощущение того, что я нахожусь в другом государстве, уменьшается. В Галиции было бы точно такое же асфальтовое полотно, и точно так же над ним висело бы звёздное небо. Мне приходится выждать с полчаса, прежде, чем я замечаю приближающиеся фары дальнобойщика и привычным движением вскидываю руку с выпрямленной дощечкой ладонью. Фура тормозит метрах в четырёх от меня, и я подбегаю и сама открываю дверь. Водитель смеряет меня взглядом и что-то спрашивает, широко улыбаясь — видимо, по-литовски.

— Простите?

— Что делаешь, сколько берёшь?

— Ничего не делаю, — ошеломлённо говорю я.

— Ну и что тогда голову морочишь? — водитель нагибается, захлопывает дверь и трогается, не слушая моих объяснений. Я едва успеваю отскочить.

Сожри меня многорогий, но это обидно! Меня уже третий раз путают с проституткой. Даже знакомство с Ловашем с этого началось, что обидно вдвойне. Я оглядываю себя. Одета скромно: джинсы, блузка да тёплый жилет из закромов Никты. Никакой косметики, причёску и причёской-то не назовёшь. Может, у меня выражение лица какое-нибудь не то?! Чёрт, чёрт, чёрт, чёрт!

Я упрямо встаю у обочины и жду следующего дальнобойщика. Но с ним сцена повторяется почти в деталях, он точно так же не хочет меня слушать. Сказать, что я упала духом — не сказать ничего. «Третий раз волшебный,» — убеждаю я себя. «Третий раз всегда волшебный в сказках. А я всё равно что в сказке. Я даже в избушке у ведьмы жила.» Я вздыхаю и снова упрямо поднимаю руку, когда вижу фуру. Уже часа два или три ночи, я устала. Или, сожри многорогий Шимбровского и Марчина одним укусом, третий раз будет волшебным, или я сама нашлю чуму, потоп и голод на эту часть Европы!

Фура останавливается возле меня, буквально в полуметре. С другой стороны кабины хлопает дверь, и через мгновение я вижу невысокого мужчину в усах и шляпе, который подходит ко мне, помахивая сложенным пополам ремнём. Я даже не успеваю подумать, что он какой-то странный, как вдруг получаю этим ремнём по руке и отскакиваю, шипя от боли. Мужчина замахивается снова, и я пячусь:

— Эй, что вы делаете! Что вы делаете! Какого чёрта!

— Что я делаю! — восклицает мужчина и совершает огромный прыжок, в конце которого снова хлещет меня ремнём, теперь уже по бедру. — Весь Будапешт стоит на ушах! Дядя поседел! Тётя выплакала глаза! Жених в тюрьме! А она! Она стоит на дорогах! Что я делаю! Да того, что я делаю, мало! Тебе надо обрезать волосы, надо выдрать их из головы, вот что с тобой надо сделать! Что я делаю! Никогда ещё в роду у Жикоскирэ не было шлюх, пока эта маленькая сучка не вздумала опозорить свою семью!

Если бы весь этот монолог мужик произнёс, стоя в какой-нибудь патетической позе, я бы гораздо быстрее сообразила, что он говорит по-цыгански, но он скачет вокруг фуры, хлопая и щёлкая ремнём, и мне приходится скакать тоже, а это очень отвлекает меня от мыслительных процессов. В какой-то момент, взвизгнув от особенно меткого удара, ошпарившего мою шею, я ухитряюсь впрыгнуть в кабину и тут же захлопываю и запираю обе тяжеленные двери, чуть не сорвав себе жилы. Сердце Луны сейчас на шее, и я, закрыв глаза, умоляю его перейти куда-нибудь, где его нельзя увидеть постороннему глазу. Спешное ощупывание показывает, что Айнур снова помогла мне: теперь я стала обладательницей тонкого пояска из серебряных дисков. Только после этого я приопускаю стекло в той двери, в которую неистово стучит поборник нравственности семьи Хорватов-Жикоскирэ, и кричу туда по-польски:

— Если вы не прекратите, я не выйду, пока не приедет полиция! Я подам на вас заявление!

Ответом мне служит вспышка отборной брани и звуки ударов ногой по колесу.

Тогда я просто устраиваюсь поудобнее и жду. Очень хочется объясниться, но я не могу позволить себе оставлять следы.

Через некоторое время запал у усача стихает, и он некоторое время бродит вокруг фуры, раздумывая. Потом стучит в окно и кричит:

— Эй! Как тебя! Ты полька, что ли?

— Да, — коротко отвечаю я.

— Пускай меня. Это моя фура.

— Вы же пытались меня избить!

— Я тебя спутал с другой девчонкой. Пусти, не буду больше бить.

— Поклянитесь!

— Смотри, крест целую!

Не без сомнений я открываю дверь, и водитель вскарабкивается на своё место. Угрюмо смотрит на меня.

— Как тебя звать?

— Агнешка, — ещё по пути к дороге я решила называться именем одной из своих польских бабок.

— Ты, Агнешка, такая молоденькая, вот как тебе не стыдно таким делом заниматься?

— Каким, Иисус и Мария, делом?!

— А вот что ты делала, когда здесь стояла?

— Голосовала. Хотела попросить кого-нибудь, чтобы меня подбросили до Олиты. Мне надо добраться до бабушки, а у меня нет ни денег, ни телефона. Ждала, что кто-нибудь пожалеет.

— О Боже мой, — вздыхает усач, заводя мотор. — О Боже мой. Вот правду говорят, дуракам и малым детям везёт. Только и не знаю, ты у нас дурак или малый ребёнок. Как тебе в голову пришла идея без денег поехать к бабушке?

Мне даже не приходится выдумывать эту историю. Она произошла с одной девочкой с Докторской улицы, мы с ней были хорошо знакомы.

— Отчим выставил. Пьяный был, сначала бить стал, потом полез, а я его послала и на улицу выбежала. Вот он разозлился и стал кричать, чтоб я не возвращалась. Я и не вернусь, ну его. А из вещей у меня только вилка в сумке, — я вынимаю её, и водитель кидает взгляд.

— Зачем тебе вилка в сумке? Придумала тоже!

— Для отчима. Ножом пырнуть — убить можно. А вилкой ткнула — он вроде испугался и отстал, а вреда никакого. Только я даже с вилкой к нему не вернусь.

— Да это понятное дело. Вот носит же земля уродов! Как это можно, ты ему в дочери годишься, он на твоей матери женат… а мать-то куда смотрит?!

— Она умерла полгода назад.

— Ты смотри, земля не остыла! Ах, паскудник!

Весь путь до Олиты я слушаю ругательства водителя, ни лица, ни имени которого так и не могу вспомнить.

— Не надо пугать бабушку, — говорит он, когда мы подъезжаем к городу. — Не надо заявляться ночью и говорить, что ловила машину на трассе. Надо сказать, что приехала на автобусе, и прийти днём. Смотри. Вот мотель. Я сейчас тебя покормлю и сниму номер.

— Э, не надо номера, — бормочу я, волнуясь, как бы мне боком не вышла такая благотворительность.

— Ты меня не бойся, я тебе в дедушки гожусь. Вот у меня внучка есть как ты, я на тебя гляжу, думаю: Господи мой Боже, не дай, чтоб с ней случилась такая беда. У тебя будет свой номер, своя постель, и я всем скажу, чтобы никто не вздумал и подойти к твоей двери, не то отведает моего ножа. Боже мой! Такой ребёнок должен всего бояться, искать милости на улицах, Боже мой, Боже!

Мне часто дают меньше лет, чем есть на самом деле. Видно, «дедушка» тоже обманулся, приняв меня за подростка. Что ж, тем лучше. Теперь у меня есть ужин и постель. И в неё действительно никто не пытается завалиться, так что я чудесно высыпаюсь. Правда, один человек всё-таки входил в мою комнату. Он засунул четыре полусотенные банкноты в мою сумочку.

Exit mobile version