Ручной белый волк императора Батори. Гл. 6

«… Два дня уговаривал её князь-волшебник, показывал свои сокровища и предлагал в дар драгоценные украшения и волшебные забавицы, пел ей нежные песни и отпускал изысканнейшие комплименты, но ничего не помогало. Первый день княжна сердилась, а второй так загрустила, что, казалось, она вот-вот сляжет в гроб. В отчаяньи хозяин дворца пообещал исполнить любую её просьбу — кроме воссоединения с семьёй, конечно. И тогда девушка попросила вывести её на свежий воздух. Волшебник согласился, и ровно в полночь они вышли на лесную поляну. Княжна сразу стала весела и очень хороша, она танцевала, напевала, плела из цветов венки и болтала всякую милую чушь. На самом деле, красавица была уверена, что братья её ищут, и тянула время до рассвета, когда на её золотые волосы упадёт солнечный луч и они засверкают так ярко, что их будет видно издалека. Но волшебник тоже об этом думал и потому, едва краешек неба над лесом посветлел, увёл пленницу под землю, как она его ни уговаривала повременить ещё минуточку. На вторую ночь повторилось то же самое, а на третью, за мгновенье до того, как краешек неба стал светлеть, княжна придумала хитрость и сказала хозяину леса:

— Любезный князь, вот что я вам скажу, вы пели мне самые нежные песни и показывали самые удивительные диковины, но мужей выбирают по другому признаку. Вот что, давайте вы меня сейчас поцелуете, и если ваш поцелуй будет мне сладок, я соглашусь стать вашей женой.

Конечно же, эта идея пришлась волшебнику по душе! Едва княжна высказала её, как он стал её целовать, и так увлёкся, что не заметил, как краешек солнца показался над лесом. Первый лучик упал на золотые волосы красавицы княжны. Их сверкание тотчас заметили братья, вскочили на коней и через несколько минут оказались на лесной поляне. Старший схватил сестру, усадил перед собой, и вскоре все трое вернулись в дом старушки кормилицы, а оттуда уехали в княжеский дворец, как ни в чём не бывало.

Потеряв прекрасную пленницу, владыка леса затосковал. А горе у волшебников совсем не такое же, как у нас. Вместо того, чтобы плакать и жаловаться, князь сел на пенёк у маленького лесного озерца и больше не вставал и не шевелился. Только его длинные чёрные волосы стали расти и расползаться в разные стороны, словно диковинное растение. Они росли и росли, а княжна тем временем стала скучать. Всё ей вдруг стало скучно и неинтересно: и танцы были скучны, и песни менестрелей скучны, и еда скучна, а уж снова носить тесные туфли было совсем невыносимо. Ни с того ни с сего они стали жать бедной девушке, словно колодки, хотя её маленькие ножки не увеличились ни на четверть дюйма. Почти что месяц она сидела и смотрела в окно, а когда взошла полная луна, надела самое красивое из своих охотничьих платий, увязала в узелок самые милые сердцу безделушки, вывела потихоньку из конюшни свою арабскую кобылку и поскакала в тёмный лес. Только наутро принесла её кобылка в соседнее княжество. Спешившись, княжна увидала, что на земле лежат длинные чёрные волосы. Она удивилась и пошла, перебирая руками одну из прядей. Долго ли, коротко ли, а вышла она к лесному озерцу и видит, сидит на пеньке человек не человек, зверь не зверь, а кто-то, из кого эти волосы растут во все стороны. Княжна была такой же воспитанной, как её отец, потому она привлекла внимание сидящего, легонько дёрнув за волосы, и вежливо поздоровалась. Представьте теперь себе удивление обоих, когда князь-волшебник обернулся, и они увидели лица друг друга!

А свадьбу они сыграли в тот же день, как только владыка тёмного леса привёл себя в порядок.»

Я сижу, наслаждаясь таким редким у матери мирным настроем. Речь её мягко журчит, завораживая, и сказка кажется от этого самой интересной, самой лучшей на свете. Мягкий свет ночника придаёт чеканным чертам её лица особую нежность, коротко стриженные, как у эгалитаристок из телевизора, волосы больше не делают его суровым. В руках у матери старая, чуть ли не начала века, книжка со сказками, с привычным мне польским набором букв вместо галицийского, к которому я никак не могу приноровиться. Вроде бы алфавит примерно такой же, а только некоторых таких удобных литериц не хватает, и складываются буквы как-то по-другому. Мама говорит, что на немецкий манер. На немецком я ещё не умею читать, мать обучала меня только по-польски: сказала, что начинать надо на родном языке. А я, если честно, не знаю, насколько мне польский родной, ведь до недавних пор гораздо больше я разговаривала именно на немецком. И в садике, и с товарищами по играм, и в кондитерской, и вообще везде. И здесь, в Пшемысле, со мной всегда заговаривают сначала на немецком и только потом переходят на галицийский: звонкий, напевный и такой похожий на польский, что недоумеваешь, зачем так странно произносят с детства знакомые слова и почему некоторые из слов непонятны совершенно.

На обложке книжки со сказками нарисованы мальчик, похожий на девочку, и девочка, похожая на куклу. У обоих длинные каштановые волосы. Мальчик в голубом костюмчике, его пышные штанишки завязаны под коленками ленточками, на курточке — отложной белый воротничок, а в правой руке — большая круглая шляпа. Левой он держит под уздцы большую деревянную лошадку на колёсиках, верхом на которой восседает кукольная девочка. Платье у девочки ещё пышнее, чем штанишки у мальчика, сидит она неудобно, боком, и её голову украшает кокетливый капор, завязанный под подбородком на пышный бант. И пухлые губки, и розовые щёчки, и белые ручки — всё кажется у девочки сделанным из фарфора. Может быть, она и есть кукла? Большая кукла, с которой играет мальчик. А сам мальчик — переодетая девочка.

Уголки толстой обложки совсем измусоленные, а толстые, прочные страницы немного пожелтели.

— Зачем же княжна вернулась к колдуну, да ещё в такой мрачный лес? — спрашиваю я маму. Она улыбается:

— Должно быть, поцелуй показался ей сладок.

— Тогда почему она сразу не осталась?

— Потому что сначала у неё не было выбора. А когда нет выбора, и особенно выбора между хорошим и хорошим, даже сладкий поцелуй будет горчить. Для княжны было важнее в первую очередь вернуть себе свободу. И там уже, на свободе, решать, чего она хочет и не хочет.

Я немного думаю.

— А почему колдун не мог выйти из своего леса? А княжна потом сможет выходить, в гости к родственникам ездить?

Мама ненадолго задумывается, потом просто переворачивает лист и начинает читать следующую сказку, про пирожки с правдой, кривдой и удачей.

Ночью я думаю о княжне-златовласке и князе-волшебнике. Особенно меня интригуют его длинные чёрные волосы. Я даже вижу, как они растут, растут, растут, словно диковинная трава или лоза, опутывая стволы деревьев, оплетая кусты, обвивая камни. Я наклоняюсь и поднимаю одну прядь: она не смолисто-чёрная, а с лёгким коричневым оттенком, мягкая, скользкая и прохладная. Я осторожно двигаюсь сквозь лес, перебирая по ней руками — всё вокруг вдруг заволок туман, и чем дальше я двигаюсь, тем он гуще. В сказках про такой туман говорят — как борода у водяного. Я скольжу, нащупывая босыми ступнями дорогу, как скользит в моих руках бесконечная чёрная прядь — словно бусина по леске.

Когда князь-волшебник оборачивается, я вижу, что это Ловаш.

И просыпаюсь.

Обнаружить себя ради разнообразия в постели оказывается неожиданно приятно. Другой вопрос, что мне никак не удаётся вспомнить, откуда свалилось такое счастье.

Я осторожно прислушиваюсь к своим ощущениям. Как и всё последнее время, болит голова и подташнивает. Ушибов добавилось, но серьёзными их назвать нельзя. Немного затекла спина, зато всё тело утопает в горе нежнейших перин — или одной, но очень толстой. Под головой — небольшая упругая подушка, а сверху накинуто что-то мягкое и лёгкое. Я приоткрываю глаз, потом другой — в комнате полутемно, и я могу глядеть без слёз. Что же это за благословенное место? К сожалению, я не вижу ничего, кроме участка стены, завешенного на турецкий манер узорчатым болгарским ковром, и далекого, почти скрытого в тени потолка, покрытого то ли серой, то ли бежевой штукатуркой. Похоже, мне просто придётся подождать час, чтобы исследовать свою новую локацию. Пока же мне приходится изрядно повозиться — в такой нежной и глубокой перине, скорее, побарахтаться — чтобы повернуться на бок. Когда мне это, наконец, удаётся, я просто снова засыпаю.

Следующее пробуждение ещё приятнее. Оно сопровождается запахом кофе. Хорошего, только что сваренного кофе. И… о да, ароматом жареной на шкварках кровянки. Стоит мне завозиться, как кто-то подходит к постели. На секунду мне кажется, что сейчас я увижу Ловаша: в белой рубашке с закатанными рукавами, две верхние пуговицы расстёгнуты, и на груди тускло поблескивает маленький медальон, тёмные волосы гладко зачёсаны назад, губы сложены вроде бы серьёзно, но в самых уголках таится не то улыбка, не то насмешка. Но нет, этого мужчину я не знаю. Впрочем… кажется, это он ворвался в наш номер верхом на чёрном коне. У него серьёзное, почти страдальческое бледное — и довольно молодое — лицо, тонкий нос с горбинкой, тёмно-серые глаза, совсем коротко стриженые тёмные волосы.

— Госпожа, — это звучит не как обращение, а как приветствие. — Позвольте, я помогу вам сесть.

Он не слишком-то деликатно, но довольно аккуратно поднимает мои плечи и голову, быстро подсовывает под них высокую подушку.

— Кто… — я прокашливаюсь, чтобы голос не так сильно напоминал о грузчиках с базарной площади и нашего дворника дядю Пишту Ковача. — С кем имею честь?

— Позвольте представиться, — бледный юнош отвечает без тени иронии. — Моё мирское имя Марчин Казимеж Твардовский-Бялыляс. Поскольку мы с вами являемся троюродными братом и сестрой через матушек, вы можете звать меня просто Марчин или даже Марчиш. Как вам угодно. И… я бы предпочёл родственно-фамильярное обращение, не люблю церемоний.

Теперь я поняла, что общего нашли друг у друга мои родители. Кучу родственников и осведомлённость в собственном генеалогическом древе.

— Лилиана Джуренка Хорват, можно просто Лиля. Это у вас… у тебя тут кофе пахнет?

Твардовский- Бялыляс замечательно понимает намёки. Он отходит куда-то за изголовье, появившись вновь, устанавливает над моим животом маленький столик, подогнанный так хитро, что его ножки приходятся точно на края кровати, а не утопают в перине. На столике появляется поднос: кофейник, сахарница, сливочница, крошечная чашечка белого фарфора, кажется, саксонского, такая же тарелочка, а на тарелочке — омлет с яичницей на шкварках, помидорах и крови. Заключительным штрихом — благородно-приглушённый блеск серебряных ложечки и вилочки с вензелями на ручках. Я чувствую, что готова прослезиться от умиления.

— Любезный Марчин, скажите… скажи, пожалуйста, вот эта колбаса, это то, о чём я думаю? — самым сладким голоском спрашиваю я нежданно объявившегося родственника.

— Это жареная вампирская кровь, — подтверждает он. — Я не знал, как давно ты её ела. И в каком виде ты имеешь обыкновение кушать её. Она не теряет нужных свойств от жарки?

— Разве что самую чуточку, — я аккуратно отделяю боковинкой вилки кусочек омлета. Уже засунув в рот, ловлю укоризненный взгляд господина Твардовского-Бялыласа и только тогда замечаю, что под краешком тарелки таился ещё и ножик. Тоже серебряный. Я строю глазки и оправдываюсь:

— Руки сильно дрожат, не могу управиться сразу с двумя приборами. Кстати, не нальёшь мне кофе? Один кусочек сахара на чашечку, пожалуйста. И сливок чуть-чуть.

«Марчиш» (как я всерьёз могу так называть человека выше меня на две головы?) слегка кланяется и неспешно, аккуратно наливает мне кофе. Сахар он кидает серебряными щипчиками, лежавшими с другого края подноса. Ой-ой-ой, куда я попала?..

Стараясь держать марку, я благодарю кузена коротким кивком и слабой улыбкой и в два глотка выпиваю всю чашку. Твардовски-Бялыляс, не меняясь в лице, наполняет её снова. И занимается этим в течение всего завтрака (или, скорее, обеда), порождая во мне вроде бы необоснованное, но всё равно конфузящее чувство вины.

Или у него не водится нормальной посуды, или польское дворянство любит повыпендриваться почище венгерского. Потому что даже у Ловаша я такого не видала.

Когда я опустошаю, наконец, и кофейник, и тарелку, то понимаю, что, во-первых, должна бы расспросить кузена, а во-вторых, ума не приложу, с чего начать. Он временно разрешает мои сомнения, подхватывая столик и сообщая:

— Можешь привести себя в порядок. За теми дверцами. И прошу позволения ещё зайти сегодня часа через два, мне хотелось бы поговорить кое о чём.

— Э… спасибо. Пожалуйста. Хорошо, — выдавливаю я. Надеюсь, то, что скрывается «за теми дверцами», не такое же древнее, как ложечка с вензелем и саксонская сливочница.

«Попозже» господина Твардовского-Бялыляса затягивается на несколько часов. За это время я не только успеваю «привести себя в порядок», обнаружив за дверцами все блага цивилизации примерно сороковых годов двадцатого века, но и обнаружить, что на моей рубашке на самом интересном месте оторвалась пуговица, отчего между расходящихся краёв неаккуратно выбивается «больничная» сорочка, на кровати лежат сразу три перины, а дом построил какой-то ненормальный. Моя комната расположена на самом верху башни — я выяснила это, открыв окна и ставни и осмотревшись. У подножия башни расположен основной дом, больше напоминающий маленькую крепость. И дом, и двор, и хозяйственные постройки (одна из них, судя по звукам, курятник, а ещё одна, наверное, одноместная конюшня классом звёздочки на три-четыре, потому как без телевиденья и мини-бара) окружает высокие частокол из толстых, заострённых поверху брёвен. На некоторых из них сидят человеческие черепа. Точно ненастоящие — слишком большие, но сработанные так художественно, что поневоле вспоминаешь подворье лесной ведьмы Ядзибабы, пожирающей непослушных и нелюбимых детей. Особый шик черепушкам придают зелёные фонари в глазницах, загорающиеся с наступлением темноты. И дом, и башня украшены химерами и горгульями, или как они там называются. Поскольку дверь моей комнаты заперта, я не могу обследовать другие комнаты и помещения, зато уже увидела и саму Ядзибабу: по двору к курятнику и обратно проковыляло зловещее человекообразное существо, с буйной гривой сиво-седых волос, повязанных блёклой косынкой узлом назад, в широченных пыльных шароварах, растянутом на локтях рыбацком свитере и в длинной косматой жилетке, такой заношенной, что уже нельзя определить, чья шкура пошла на её изготовление. Босые ноги, крупные руки и горбоносое лицо существа одинаково грубы и морщинисты — это видно даже с моего места.

За забором начинается густой хвойный лес, такой тёмный, что сразу понятно — фамилию неизвестный мне предок Твардовского-Бялыляса

Луна уже взошла и вовсю поливает округу своим жидким светом, когда дверь в мою комнату наконец-то открывается. Но это не Марцин, а та самая (или тот самый? совершенно невозможно определить) «Ядзибаба». В руках у него (или неё) тряпичный ворох. Критически осмотрев меня с ног до головы, существо удовлетворённо кивает, сбрасывает свой груз на кровать и шамкает себе под кончик носа что-то вроде приглашения — или приказа — спускаться ужинать после того, как я переоденусь. Прежде, чем я успеваю осмыслить её (или его… ёж ежович, сын Ядзёвич, надо бы как-то определиться) бормотание, оно хлопает дверью, и я остаюсь в комнате, освещённой только луной и тускло-зелёной подсветкой со стороны частокола. Всё, что мне удаётся рассмотреть — что на кровати лежат тонкая сорочка, мягкий корсет и платье какого-то весьма оригинального фасона, длинное, с подшитыми нижними юбками.

Когда я переодеваюсь и выхожу, то обнаруживаю, что практически сразу за дверью начинается лестница, такая же тёмная, как моя комната. Если бы приступка перед дверью была на ладонь поуже, я бы просто покатилась по ступенькам кубарем. Подхватив одной рукой тяжёлые юбки, я осторожно спускаюсь, проходя мимо двух этажей с двумя запертыми дверьми, пока не вижу дверь открытую, ведущую в помещение чуть более просторное, чем моя спальня — что-то вроде залы. В центре стоит небольшой круглый стол, просто сверкающий саксонским фарфором и серебряными приборами — он накрыт на двоих, и стула возле него тоже два. Твардовского-Бялыляса нигде не видно, и я прохожу по зале, с любопытством осматриваясь. Окна занавешены бархатными портьерами в «греческую» складку, между ними висят небольшие портреты акварелью — должно быть, предков хозяина. В одном из простенков — высокое, больше человеческого роста, зеркало без рамы. Я пользуюсь случаем рассмотреть свой наряд со стороны. Кажется, это поздняя стилизация под семнадцатый век: пышная юбка, тонкая талия с чуть удлинённым «мыском» спереди, довольно глубокий квадратный вырез. Ткань цвета молочного шоколада, кружевная отделка цвета шампанского. Раньше я всегда старалась носить холодные оттенки, в тон волосам, но, к моему изумлению, тёплые мне идут даже больше, превращая кожу из желтоватой в ванильную, делая глаза глубже и мягче, румянец нежнее. Я по старой привычке прикидываю костюм для выступлений в новой гамме. Пожалуй, вместо широкого пояса можно было бы пошить корсажик, и украсить его венгерскими «лапками», вышитыми серебряной нитью…

Я вздрагиваю, когда Марчин оказывается вдруг близко-близко, прямо за мной, и его пальцы подбирают мои волосы и поднимают их наверх, будто в высокой причёске. Шея от этого кажется почти неестественно длинной. Тепло пальцев неожиданно опаляет кожу головы даже через волосы.

— Ты чего? — вопрошаю я отражение Марчина.

— Когда такая причёска, совсем великолепно, — у него действительно оценивающий взгляд. — Сразу видно, что наша кровь. Породистая.

Я делаю шаг вперёд и сердито встряхиваю головой, рассыпая волосы нарочито дико. Где вы были, породистые, когда я от голода встать не могла! Или когда за мной охотилась половина упырей Венской Империи? Впрочем, я тут же осознаю, как несправедлива — в конце концов, из лап фанатиков меня вырвал именно Марчин. И всё равно — мне не нравится мысль выглядеть настолько нецыганкой.

— Мы с тобой даже непохожи.

— Я удался в отца, — соглашается Бялыляс. На мой взгляд, он скорее удался в лошадь, но я решаю остаться при своём мнении. — Прошу к столу. Мой ужин скромен, но ты сейчас находишься в таком пути, когда излишества только помешают.

Вот, опять! Странность за странностью. Я пытаюсь вспомнить, не было ли в роду матери случаев безумия. Кроме вспышек безумной ярости, конечно.

Твардовский-Бялыляс галантно отодвигает мне стул и только убедившись, что моё седалище чувствует себя уверенно, садится напротив. Еда, которую он распределяет по нашим тарелкам, действительно удручающе неприхотлива. Сначала Марчин разламывает что-то вроде маленького каравая и аккуратно помещает половинки на края наших тарелок. Потом раскладывает несколько варёных картофелин — они чувствуют себя очень просторно, надо сказать. Затем Марчин аккуратно разрезает кукожистую тушку варёного цыплёнка и снова раскладывает. Наконец, он наливает нам из кувшина разбавленного вина и желает мне приятного аппетита. И цыплёнок, и картошка оказываются совершенно несолёными, впрочем, подсоленной оказывается сметана в сметаннице, и я щедро смазываю этим намёком на роскошь содержимое своей тарелки.

— Что меня раздражает больше всего, — сердито говорю я картошке, — так это то, что я будто в диафильме оказалась.

— Что это такое? — Марчин смотрит внимательно, даже напряжённо.

— Такое устройство. Проецирует картинки с текстом на белую стенку или приколотую к стене простыню. Дети глядят на картинки, взрослые крутят ручку, меняя кадры, и добрым голосом читают тексты вслух. Развлечение для вечеров на даче в духе ретро.

— У нас это называется «волшебный фонарь».

— Ну, пусть «фонарь». Дело же в принципе! Я не хочу в диафильм, я хочу в кино! Чтобы всё связно, последовательно и понятно! Чтобы вовремя возникший второстепенный персонаж не просто вытащил из передряги, но и очень логично разъяснил всё происходящее! А тут — сплошная смена кадров! Бац — я натыкаюсь на Батори! Бац — я в кузне! Бац — я тону! Бац — Кристо! Бац — Люция! Бац — наручники и трейлер! Бац — лошадь! Бац, бац, бац, бац, бац! Поцелуй меня леший, какая сволочь сэкономила на количестве плёнки?!

— Ну, во-первых, милая кузина, — голос Твардовского-Бялыляса отдаёт холодком, — в этом доме я — главный персонаж. Во-вторых, то, что для тебя просто «бац», для меня — месяцы расследований и поисков.

— Ты меня искал?!

— Не тебя. Но искал. В-третьих, с твоего позволения, я бы поужинал, прежде, чем выслушать твои излияния и наигалантнейше им посочувствовать.

Да, намекать Марчин умеет не хуже, чем понимать чужие намёки.

— Приятного аппетита, — бурчу я.

К концу ужина я заметно клюю носом. Ничего не могу с собой поделать — меня одолевает сонливость, и всё тут. Должно быть, организм вошёл в некий особенный режим исцеления разом от сотрясения мозга, стресса и ушибов. Или дражайший кузен меня чем-то опоил. У аристократов это запросто: отвернулся на секундочку, а у тебя в стакане уже яд или какое-нибудь мерзкое зелье. Во всяком случае, во всех книжках, которые я читала, подобное было обычным делом.

— Тебе нехорошо? — сквозь пелену дремоты доносится до меня голос Марчина.

— Мне замечательно, — бормочу я. — Только очень сонно и корсет мешает.

— Тебе помочь?

— Увольте, с корсетом я уж как-нибудь… сама!

— Я хотел сказать… Лиля, слышишь меня?

Я киваю.

— Давай я помогу тебе подняться до спальни. Сейчас, тут фонарь был…

Фонарь оказывается почти таким же старинным, как сантехника в ванной отданной мне комнаты. Придерживая меня в районе талии, Бялыляс осторожно ведёт меня вверх по ступенькам, и каждый шаг даётся мне всё труднее. На одной из крохотных лестничных площадок я чувствую, как моя голова сама собой укладывается кузену куда-то подмышку. Марчин застывает, потом горестно вздыхает, откладывает куда-то фонарь и подхватывает меня на руки. Ещё несколько минут, и я тону в перинной нежности.

Интересно, что он имел в виду, говоря о мирском имени? Я пытаюсь спросить, но губы слиплись и не хотят открываться. Бялыляс низко-низко наклоняется ко мне, его лицо удлиняется, потихоньку превращаясь в лошадиное, губы вытягиваются трубочкой, он тихо фыркает и лижет мне щёки мягким и мокрым языком. Холодным, очень холодным.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Я не робот (кликните в поле слева до появления галочки)