PROZAru.com — портал русской литературы

АНТИГОНА И ЕЕ БРАТЬЯ (6 фрагмент)

… Итак, это произойдет сегодня. Еще дня два назад он полагал повременить, но теперь решил: сегодня. Как? Он еще обдумает это. Конечно, сам он не пойдет. Или пойти? В этом что-то есть. Соберется народ. Хорошо бы не очень много, толпа все портит. Избежать скопления не удастся, люди все равно узнают, у примитивных созданий хорошо развита интуиция. Уместна была бы небольшая, но эмоциональная речь. О твердости к преступившим и снисходительности к заблудшим. Вот только не испортила бы она сама какой-нибудь выходкой. Впрочем, пусть, возможно, так даже лучше, если все пойдет слишком гладко, это вызовет недоверие. Нет, речи никакой не нужно. А лучше всего, я вообще не пойду, право, лучше.
Однако это мелочи, главное, что делать потом. Важно не потерять ее из виду. Опасен не тот, кто замышляет зло, а тот, за кем утерян контроль. Бог весть какие соблазны родятся в душе, ощутившей себя вне присмотра.
Сегодняшний день должен поставить точку всей этой долгой, грязной истории. Умерших не воскресить, каждый получил то, что предписал рок. Этеокл погребен, как народный герой, прах Полиника прощен и законно предан земле, Антигона отпущена на свободу. Смуте конец, и конец ей положил я. Когда право убивать и красть принадлежит всем подряд, это именуется смута, а когда строго избранному кругу, – закон и порядок. Так вот, смута закончена, начинается время разумного, в меру справедливого царствования. Война выпускает дурную кровь. Все ли было справедливо? Не знаю. Знаю, что все было разумно, настолько, насколько это возможно на войне. Справедливость только тогда является таковой, пока умещается в рамках рациональности.
Со временем можно будет даже выдать ее замуж за Гемона. Глупыш готов хоть сейчас. Была б его воля, он обрюхатил бы ее, не снимая кандалов. Она, возможно, со временем тоже согласится. Об этом стоит подумать. Хотя они несопоставимо разные люди, Гемон чувственен, истеричен и глуп, сочетание этих начал делает человека послушным и управляемым. Ему нужна супруга столь же истеричная, менее чувственная и еще более глупая, чем он, иначе юноша пропал.
Полдень. Обычно, в это время я отправлялся к ней. Сегодня пойдут другие. Какое это сладкое чувство – миловать. Не подозревал. Один из самых сильных соблазнов власти. Мудрецы говорят: в правильных дозах даже вредное полезно.
Интересно, как все это будет выглядеть? Вот заскрипит дверь, она уверена, что это иду я. У нее уже наготове какая-нибудь едкая фразочка, а тут – заходят другие, торжественно одетые, важно молчаливые. Первая мысль – ах, поведут на казнь! Свершилось! Ах, неужели решился?! Тут уж, конечно, не до фразерства. Такие уроки бывают иногда полезны, милая племянница, – наглядно ощутить прелесть растительного существования. Затем тебе сообщают о помиловании. Ха, не думаю, что ты будешь разочарована. Потом тебя приведут сюда. И вот тогда мы с тобой поговорим. Ты, конечно, успеешь взять себя в руки, но разговор получится. Он у нас с тобой всегда получается, даже когда мы ненавидели друг друга. Но ненависть, как всякое другое сильное чувство нуждается в подпитке, объект ненависти должен постоянно подтверждать, что он этой ненависти достоин. Должен признаться, до сего дня я это делал исправно.
Что-то подсказывает мне, что все это время ты ежедневно ожидала моего прихода. И не только от одиночества. Одиночество само по себе ничего не значит, оно, как соль, разъедает лишь там, где есть язва. Похоже, меж нами есть нечто, помимо дальнего родства, и вот это тебе признать будет еще трудней, чем мне. Похоже, что во мне есть нечто, чего недостает тебе. Похоже, что вместе нам будет легче и разумней, чем порознь. В конце концов, если я ошибаюсь, все легко можно будет поправить.
Я не пустословил, когда говорил, что скорее всего, казню тебя. Еще недавно я не сомневался, что так и поступлю. И милую я тебя не из жалости. Жалость – это то, что всецело осталось на твоей половинке. Ты мешала мне жить, ты действительно мне мешала, более того, ты и сейчас мне мешаешь. Но тогда я полагал, что все мешающее должно быть уничтожаемо. Теперь полагаю несколько иначе.
И, пожалуй, хватит на сегодня вина…
***
– Так что, значит…
– Что, Кретей? Что бы ты хотел мне сообщить?
Кретей, в не столь отдаленном прошлом – владелец полукорчмы, полупритона «Гнездышко». В тот памятный день он оказал услугу, да и вообще, показался занимательным. Увы. Странная особенность простолюдинов: едва возвысившись, они теряют хорошие качества и столь же стремительно наращивают дурные. Сметливость и разумная расчетливость незаметно уступили место напыщенному резонерству, зато тяга к злату приобрела неприличный характер. Ворует, даже не стараясь скрывать, что ворует, с простодушием давнего друга семьи. Очень может быть, что рано или поздно придется его обезглавить. Иногда это нужно делать. Ничто так не сплачивает народ и власть, как обезглавленные чиновники.
– Так я тебя слушаю, Кретей. Я тебе уже сто раз говорил: важность сообщения определяется самим сообщением, а не надутыми щеками и выпученными глазами.
– Дык я в том смысле, что…
– Вот что, Кретей, поди-ка прочь. Твоя тупость перестает быть забавной.
– Я говорю, государь мой, Антигона-то… Да разве ж я знал. Я ж велел глаз с нее не спускать, я ж велел, чтоб каждый еёный шаг …
– Она сбежала, да? Сбежала?! Кретей, худшего дня в твоей жизни не было и не будет. Если сегодня ее не найдут, тебя посадят на кол.
– Она не сбежала, государь мой. Куда ей сбежать, – Кретей покрылся потом, и, кажется, не только снаружи, но и изнутри. – Она… В общем, мертвая она…И когда успела только. Я когда дверь у ней открывал, думал: вот сейчас скажу: помиловал тебя царь-то наш, радуйся, глупая! А она – лежит. Буквально, значит, мертвая.
– Мертвая? Антигона?!
Так. Теперь – быстро взять себя в руки. Дышать ровнее, не то этот тупоумный Кретей возомнит невесть что. Слуга, приносящий дурную весть почему-то считает себя близко причастным к делам своего господина. Он даже тяжело дышит. Значит, очень торопился. Сейчас нужно некоторое время помолчать, словно не спеша обдумывая. Неторопливо налить вина из кувшина и пить небольшими глоточками. Вот так. И паузу подлинней.
– Что, говоришь, с ней случилось?
– Дык… Я ж говорю, мертвая она.
– Я спрашиваю, отчего умерла, идиот.
– Точно не могу знать. По всему видать, отравилась.
– Отравилась. Где взяла яд? Кто у нее был?
– Вчера вечером к ней сынок ваш ходил. Гемон. То есть, я не говорю, что это непременно он, я просто…
– Больше никого?
– Никого.
– Что говорит стражник?
– Что он скажет. Глухонемой он. Прикажете его…
– Приведешь его ко мне. Позже. Я с ним побеседую. С глухонемыми говорить проще, чем с безмозглыми. Сам ничего у него не выспрашивай. Узнаю, что говорил, убью. Теперь приведи сюда Гемона.
***
Гемон. Без слов ясно, что это он. К обычной истеричности добавилась еще и агрессивность. Это от ощущения значимости содеянного.
– Так зачем ты это сделал, Гемон?
– Она сама просила меня об этом.
– Я не спрашиваю, о чем она тебя просила. Я спрашиваю, зачем ты это сделал? Если б она попросила и тебя выпить отраву, ты бы ведь не стал пить, верно?
– Не тебе об этом судить.
– Я и не сужу. Я просто тебя знаю, вот и все. Хорошо, теперь расскажи, как все это было?
– Я не стану тебе об этом рассказывать.
– Станешь. Будет пристойней, если расскажешь без принуждения.
– Я… Я принес вино с ядом. Так она сказала.
– Где взял яд?
– Не твое…
– Где взял яд, ублюдок?!!
– Мне его дал Кретей. Он не знал, для чего, я ему не сказал. Просто сказал: мне нужен яд. Он и дал.
– Это правда? Потому что если это неправда, Кретей умрет безвинно.
– Это правда, отец.
– Хорошо, дальше.
– Я принес кувшин. Антигона взяла его.
– Взяла и все?
– Нет, не все. Она… поблагодарила меня.
– Что значит, поблагодарила? Сказала: спасибо, дорогой?
– Нет, – Гемон вдруг усмехнулся и вызывающе глянул на отца. – Она сказала: теперь поди сюда!
– Она что же, переспала с тобой?
– Да! – Гемон снова усмехнулся. – Она сказала, что я освободил ее от тебя.
– А ты поверил. И теперь счастлив. Воистину, нет более мерзкого порока, чем глупость. Это я хотел освободить ее сегодня. Именно сегодня! А ты убил ее, слезливая дрянь.
– Нет, отец, это ты убил ее. Ты хотел ее освободить? Да кого ты можешь освободить! Свобода – как раз в том, чтобы не видеть тебя! А ты хотел до скончания века держать ее при себе как живой пример твоей монаршей милости. Как безделушку для души. Ты ведь даже не задал себе простой вопрос: а она-то хотела ли этого? Для тебя все и так ясно. Ты истребил ее семью, получил власть, а ее решил оставить в живых для душевного комфорта! Чтобы напиваться не в одиночку, а с тонким собеседником!
– Браво, сынок! Еще минута, и я поверю, что ты стал мыслить, как мужчина. Одна загвоздка: если б ты был мужчиной, ты бы сделал все что угодно, но не это! Ты бы умер сам, но не дал умереть ей! Ты бы зубами загрыз любого, кто покусился на ее жизнь! А ты принес ей яд. Яд! И поторопился трахнуть ее напоследок, чтоб было потом, о чем вспомнить и утереть мне нос. И ушел, довольный собой, ушел, оставил ее умирать. Ты и сейчас не понял, что сотворил, и никогда не поймешь, сладострастный подонок!
– Отец! – Гемон побагровел и шагнул вперед. Креонт не сдвинулся с места. Тогда он вдруг вырвал из-за пояса узкий, прихотливо ограненный кинжал. – Остановись, пока не поздно!
– А ежели не остановлюсь, что? – Креонт хрипло расхохотался. – Поди прочь, не ломай комедию. Оружие в твоих руках – пошлей комедии быть не может. Дай сюда! – Креонт требовательно вытянул руку.
Гемон угрюмо набычился и вновь шагнул вперед.
– Хорошо, Гемон, – Креонт убрал руку и остановился. – Уйди сейчас сам. Ну просто уйди. Я не хочу никого видеть. Захочешь, поговорим потом. Иди. Но кинжал все же оставь, тем более, что он мой как-никак.
Гемон шумно выдохнул, затем швырнул кинжал на пол и торопливо шагнул к выходу. Однако у двери вдруг остановился.
– Отец. Она не сказала: освободил от тебя. Я солгал. Она сказала: я хочу вернуться к своим братьям, помоги мне.
***
Оставшись наконец один, Креонт поднял с пола кинжал и, вертя его в руках, подошел к окну. Неужто ударил бы? Разъяренный кролик бывает опасен.
Окно выходило во двор, и там, как всегда, сновали слуги. Суета во дворе всегда удивляла его некоторой избыточностью. Эти люди внизу делали, как ему казалось, незамысловатые и нетрудные вещи с таким потным надрывом, они так яростно спорили по поводу простейших действий, что ему казалось, они делают все это ради того лишь, чтобы удивить, понравиться, вывести из себя, разжалобить, рассмешить, ради чего угодно, но не ради того, чтобы выполнить простое дело. Он вдруг увидел, как двое слуг, отворив изнутри тяжелую дверь, ведущую в темницу, вынесли оттуда нечто продолговатое, завернутое в холстину. Антигона. Так вот как оно все кончилось. Кусок закостенелой, негнущейся плоти в засаленной холстине. Если убрать несущественное, так кончат все.
Может быть, ты и права. Я придумал страшную сказку, но страшные сказки и кончаться должны страшно. А я решил приделать к ней слюняво-розовый конец. Все равно бы ничего не получилось. Босые, изъеденные бродячими псами ноги непогребенного Полиника все равно выглядывали бы из-под кружевного полотна.
Но я ведь верил, еще сегодня, что все можно поправить. Только ты одна могла сделать это, маленькая девочка Антигона.
Когда твой отец, чудовищно, непотребно оболганный, похоронил твою обезумевшую от горя мать, от него отвернулись все, даже сыновья едва ли не плевали ему вслед. Он покинул Фивы ночью. Все решили: так будет лучше для всех. Даже нашли его поступок мудрым. Самый податливый на свете материал, это человеческая совесть.
Всех занимало одно: что будет после Эдипа. Всех, кроме тебя. Ты не задавала вопросов, тебя, похоже, даже не интересовало, правда ли то, в чем его обвиняют. Ранним утром ты узнала, что отец ушел из дома, тем же утром и ты оставила дом. Ушла одна, ничего и никого не взяв с собой. В этом не было никакого вызова, ты лишь делала то, что нужно было, по твоему мнению, безотлагательно сделать.
Ты догнала отца лишь на десятый день. Это был уже почти не человек, в припадке безумия он ослепил себя. Мир не стоит того, чтоб его видеть, сказал он. Он прожил еще год, и все это время ты была неотступно с ним, и все это время он категорически не признавал тебя своей дочерью. Даже умирая, он бормотал слова проклятия. И все это время ты была совершенно спокойна, ибо делала то, что считала единственно возможным. Проклятия и ненависть ты воспринимала так же, как жар и бред больного.
После его погребения тебя едва не убили грабители. Видимо, они давно следили за тобой и были твердо убеждены: скитаться год с безумным слепцом можно только ради какого-то неведомого богатства.
Ты вернулась в Фивы на другой день после того, как аргивяне сняли осаду. Вернись ты днем раньше, твои братья, возможно, были бы живы. Можно не сомневаться, братоубийства бы ты не допустила. Боги распорядились иначе. Иногда мне кажется, они сами не ведают, что творят, эти боги.
Из жалости тебе сказали, что труп Полиника аргивяне забрали с собой. О том, что он лежит непогребенный, ты узнала случайно, но узнав, тою же ночью пошла за городскую стену. Старший караульный, человек бывалый, прибежал тогда, едва живой от ужаса. Странно, люди более всего боятся тогда, когда никакой вины за собою не чуют. Утром послал людей за тобой. До сих пор не могу вообразить, как ты смогла сделать это одна, в гнилую, ненастную ночь. Дозорные наткнулись на тебя, перепачканную глиной, с какой-то ужасной, кровоточащей раной на плече, окоченевшую от холода, на рассвете, когда все было уже сделано. Если б ты ушла хоть немного раньше, всё бы сложилось иначе. Все бы, конечно, знали, кто именно это сделал, но дознания бы не было, на этом все бы с облегчением закончилось. Судьба, как всегда, распорядилась вопреки здравому смыслу.
Я как-то сказал тебе: ты думала, я не посмею тебя тронуть. Я лгал, ничего подобного я не предполагал. Ты не думала, что я не посмею, ты вообще обо мне не думала. И предавая земле Полиника, ты не задавала себе вопрос: виновен Полиник или невиновен, предатель он или не предатель. Ты опять же делала то, что считала единственно возможным.
И при всем при том, ты никогда не была насупленной фанатичкой со стеклянными глазами. Ты была весела, насмешлива, не чужда кокетства, любила наряды и вкусную еду…
Вот теперь, Антигона, все закончилось. Теперь я окончательно свободен, я получил то, о чем мечтал годы. Все вышло не так, как я представлял? Много грязней и гаже? Будет урок на будущее. Я вдруг стал мерзок самому себе? Отлично, так и должно быть. Это чувство быстро пройдет. В следующий оно раз пройдет и того быстрей, а потом и вовсе не возникнет. Мне кажется, что жизнь потеряла смысл? Полно, сколько раз это уже было? И всякий раз первая же будничная мелочь мгновенно возвращала к жизни. Мне еще никогда не было так больно и гадко, как сейчас? Пожалуй, так, но что с того?
Итак, я обрел то, о чем мечтал годы? Кстати, о чем мечтал? О том, чтобы собирать налоги, затевать войны? О том, чтобы судить и казнить виноватых и безвинных? И все? И вот ради этого, ради этой невообразимой скуки, постылого однообразия столько стараний, ухищрений, хитроумных замыслов? Говорят, цари ближе к богам, чем простые смертные. Пожалуй так. И я знаю, почему. Потому что лишь достигшим высот очевидны вся жалкая суетность помыслов человеческих. Быть самой большой и разукрашенной куклой, не есть еще быть кукловодом.
… А что, кувшин уже пуст? Надо бы распорядиться, чтобы… Впрочем, меня, похоже, с трудом держат ноги.
Антигона, девочка моя, ты не должна была этого делать. Пусть сто раз прав Гемон, пусть ты никогда не приняла бы того, что я тебе предложил, но ты не должна была уходить из жизни.
Сейчас лучше подойти к окну. Как будто, немного душно. Но он ведь только что стоял у окна, как же так? Ах да, она отходил налить вина. А вина не было. Или было вино? Нет, определенно, не было. Надо бы, кстати, распорядиться… Вот, однако, и окно. Я только что видел, как унесли Антигону. Тс-с, не надо о ней. Ее нет, а говорить о тех, кого нет, – дурной тон, от этого путаются мысли. Мы вообще не станем больше о ней вспоминать, да и не до того будет, столько дел впереди. Прорицатели вновь говорят про грядущий голод и мор. Нет, все-таки насчет вина хорошо бы… Самую малость еще. Кстати, почему у нас в руке хлыст? Даже смешно. Как тогда, в корчме… Впрочем, это же не хлыст! Это – кинжал. Тот, что забрал у Гемона. Не этим ли когда-то хотела вскрыть себе вены Иокаста? Антигона очень похожа на мать. Интересно, отчего она сказала: хочу вернуться к братьям? А к матери, к отцу? Ведь никого в живых нету, все – там, только я один здесь.
Неужели – так? Это – выход? Вытянуть руку, как, наверное, когда-то Иокаста, и – осторожно, лезвием. Сильно не стоит, кинжал отточен что надо. Главное, никакой боли, какое-то легкое, постороннее жжение. Если закрыть глаза, то и крови не видно. Надо зажмурить глаза, а позднее – открыть.
Вот, наверное, уже можно и открыть. Странно, отчего темно? Неужели он задремал и наступил вечер. Ну да, он лежит. Кто это? Гемон? Да, кажется, он. Ах вот оно что, он плачет. Отойди, Гемон, не нужно, от этого почему-то больно.
И тогда Креонт легко оттолкнулся от холодного пола, оторвался от него, почти не касаясь. То самое легкое жжение возле локтя переросло в щекочущий зуд, заполнивший тело, зато от окна хлынул нестерпимо яркий свет. Его было очень много, он пришел раз и навсегда, от него все стало много просторней, и вообще мир неузнаваемо преобразился. Все это было столь чудесно и легко, что ему захотелось рассмеяться, но он вдруг понял, что не сможет, потому что воздух, который для этого нужен, изменился, он стал абсолютно невесомым и бесплотным, настолько, что его не нужно было вдыхать, он сам переполнял всего его.
Креонт поднялся, легко и бестелесно отстранил каких-то уродливо ссутуленных людей, что, угрюмо бормоча, сгрудились вокруг чего-то бледно-розового, с жирно-багровыми потеками, распростертого на полу рядом с ним. Странно, никто даже не видит его. Кажется, только Гемон… (В сущности, милый, добрый мальчик.) Он легко, зыбко ступая, подошел к окну, без раздумий ступил в его колышущийся колодец. В этот момент то, распростертое на полу, что, кажется, было им, вдруг выгнулось, издало хриплый, тяжелый звук, который почему-то отозвался в нем слабой, остаточной болью. И сразу же стало совсем легко, он наконец рассмеялся, туманная даль в колодце втянула его в себя. Он не шел и не летел, он просто постепенно вбирал этот легкий мир, словно просеивая его через себя. Свет стал сгущаться, мир стал прозрачно-волокнистым. Мерцающая, колышущаяся протока уверенно вела его, и он увидел наконец посреди нее молодую женщину с темными, развевающимися волосами. Она улыбалась ему!..

Exit mobile version