(Тень)
Дверь закрылась. Стражник возится с засовом нарочито долго, со значением, и хоть сам не слышит заржавленного лязга, но, видно, понимает, что он производит впечатление. Креонт ушел. И опять все то же ужасное, каждодневное опустошение. Только когда он уходит, понимаешь, в каком напряжении он тебя держал все это время. Даже на то, чтобы просто сесть и обессилено заплакать, сил нет. И ничего не остается иного, как ждать следующего полдня, когда опять отворятся эти проклятые двери и войдет этот человек, который лишил ее силы даже на ненависть, который с каждым своим приходом вливает в нее непонятное презрение к самой себе. Хотя бы за то, что она с тоскливой обреченностью ждет этих приходов.
Кстати, сегодня он ушел в необычной ярости, даже оставил свою идиотскую резную скамеечку. Не так давно она посоветовала ему подарить ее своей любовнице Эуредике для подмываний. Пообещал подумать.
Сейчас – только бы не пришел Гемон. Этого она уже не вынесет. Мальчишка вбил себе в голову, что он ей нужен, что он ее спасает, что его щенячье нытье – бальзам на ее душу. Он полагает, что его надуманная ненависть к отцу ей непременно приятна. И хоть она уже на раз повторяла, что ей плевать, как он относится к Креонту, он не верит. Понятно, в кого он так самоуверен, непонятно, в кого он так глуп.
Впрочем, что за дело ей. Важно другое: она перестала мечтать о свободе. Все радужные картинки тают, как линии на береговом песке. Свобода превращается в сияющий, но неодушевленный кристалл, в дорогое украшение, которое лишь тогда имеет смысл, когда есть с чем его надеть. Свобода желанна тому, кому есть куда податься. Бездомный свободен до первого осеннего дождя, а запах свежего хлеба из булочной оставляет о свободе лишь досаду.
Антигона зябко поежилась. Однако впрямь прохладно. Пока. Скоро будет по-настоящему холодно. Однажды Гемон принес ей жаро-вню, большую бронзовую утку, доверху набитую чудно тлеющими уг—ля-ми. Поистине, царский подарок. Всю ночь она проспала, ни разу не проснувшись. Но к утру угли погасли, а саму жаровню деловито унес стражник. Она не стала говорить об этом Гемону, он не слепой, коли видел, что его подарка на месте нет, и не спросил о нем, стало быть, все сам знал. К чему ставить мальчика в неловкое положение.
Впрочем, сегодня перед самым полуднем (то есть, перед приходом Креонта) прошел дождь. Значит ночь, возможно, будет не такой холодной.
На какое-то время она забылась, сидя, прижавшись спиной к деревянной стене (три стены каменные, а одна, к счастью, деревянная!), сцепив руки на груди. Она уже давно не видела снов, лишь сырой, серый бред, не более бессмысленный, чем явь. Придя в себя, она вдруг увидела жаровню. Такую же как ту, что приносил Гемон, только гораздо больше, угли полыхали так, что утиная голова, заменявшая ручку, была, казалось, раскалена добела. Странно, что она не ощущала тепла, но это, видно, потом. Главное – жаровня. “Гемон, – блаженно улыбаясь, подумала она. – Прости, я иногда плохо о тебе думала”. Она хотела пододвинуть жаровню ближе, но почему-то не смогла встать. Ничего, это успеется. Главное – жаровня. Кстати, а где Гемон, отчего он ушел? Она увидела вдруг, что дверь распахнута настежь. Это плохо. В любой момент может явиться стражник и унести жаровню. Она встревожено обернулась, жаровня пропала.
“Стражник! – произнесла она вслух и зло рассмеялась. – Ты все-таки успел. Изловчился. Не зря ешь хлеб, сукин сын!”
И в этот момент в открытую дверь вошел стражник. Вошел спокойной, необычно твердой походкой и неторопливо присел рядом на цареву скамеечку.
“Что ты мне хотела сказать, Антигона?” – спросил он.
“Я? Я ничего не хотела тебе сказать, – ответила она, ничуть не уди-вляясь, что глухонемой заговорил. – Впрочем, хотела. Я хотела ска-зать тебе, дрянь, что с таким рылом, как у тебя, не умирают своей смертью”.
“Поясни мне, что есть своя смерть? Смерть не принадлежит человеку и своей быть не может.
“Поди прочь. Довольно с меня Креонта с его болтовней”.
“Хорошо, с кем бы ты хотела говорить?”
“Ни с кем. Ясно тебе? Ни с кем из живущих на этом драном свете!”
“Из живущх. А из мертвых?”
“Из мертвых?…”
Антигона вновь попыталась вскочить на ноги, и вновь не смогла, лишь больно ударилась затылком о стену, застонала и в страхе открыла глаза. Мрак сменился полумраком. В узком, продолговатом окне слепо клубилось лунное свечение. Перед нею никого не было, дверь была закрыта. Она с трудом села, провела ладонями по лицу.
“А из мертвых? – сказала она вслух. – Из мертвых я бы хотела поговорить с Полиником. Ему – тяжелее всех. С ним встречу ты можешь мне устроить, глухонемая скотина?”
“Он уже здесь, – услышала она вдруг рядом с собой и вновь увидела стражника. – Посмотри вон туда”.
Он указал пальцем в самый дальний от окна угол.
“Нет! – в ужасе вскрикнула она. – Не хочу! Прочь отсюда, я сказала. Прочь!!”
Однако стражник вновь пропал. Антигона неловко, хватаясь за стену, поднялась на ноги. Она по-прежнему боялась взглянуть в тот темный угол, но была почти спокойна.
“Полиник, – сказала она срывающимся шепотом, упорно глядя на дверь. – Ты здесь, Полиник? Ответь, если здесь”.
От неясного шороха едва вновь не подкосились колени.
“Я здесь, Антигона”.
Она не услышала это. Слова вошли в нее как-то иначе, минуя слух и даже сознание.
“Полиник. Прости, я не буду оборачиваться туда, ладно? Мне страшно смотреть на тебя. Я буду сидеть вот так и говорить с тобой”.
“Можешь не бояться, ты меня не увидишь”.
“А ты, ты видишь меня? Полиник, ты можешь видеть меня?”
Ответом было молчание. Антигона встревожено обернулась по сторонам, решилась даже глянуть в темный угол. Там впрямь ничего не было. Она хотела что-то сказать, но голос опередил ее:
“Вижу тебя? Не знаю, не могу ответить. Тут – другое. Ты понять не сможешь. Тут – все другое. Тут голая мысль, она ни чем не защищена, не прикрыта, она свободна от желаний, воображения, страха, надежд. Тут нет глаз, ушей, рук, языка. Я просто ощущаю тебя, всю сразу”.
“Ты можешь заглянуть в будущее? Я хотела бы знать, что будет…”
“Нет, не могу. Этого никто не может. Мы так же далеки от божеств, как и вы. Может быть, даже еще дальше”.
“Вы, по крайней мере, свободны”.
“Свободны? От чего? Я не понимаю, что это такое, свобода. Да и никогда не понимал. У живых есть совесть, которую можно успокоить. Живой человек может защитить себя от боли, мы не можем. Он может сказать: “Я не виноват. У меня не было выбора. Такова воля судьбы. Я искуплю свою вину. Все еще переменится”. Мы не можем. Он может закрыть глаза, мы не можем, у нас нет век. Он может, в конце концов, наложить на себя руки, мы не можем, у нас нет рук. Мертвым много трудней, потому что мертвые не могут обманывать себя”.
“Полиник, ты видишь, я уже совсем не боюсь тебя. Ну то есть, почти… Скажи, тебе… хорошо там? То есть, тебе стало легче? Тебе ведь было тяжело здесь”.
“Нет Антигона. Мне было плохо там, у вас, верно. Но тогда я мало что понимал. Вернее, вообще ничего не понимал. Поэтому было плохо. Теперь мне плохо оттого, что я – понимаю”.
Может быть, все переменится? Для тебя”.
“Может быть, переменится. Для этого надо, чтобы меня поскорее забыли. Те, кто мечтает по посмертной славе, не ведают, какую пытку себе готовят”.
“Полиник, ответь мне. Я хочу это знать. Ты простил Этеокла?”
“Простил? Этеокла? – Антигоне показалось, что он засмеялся. – Я же сказал, тут – все другое. Прощение не имеет цены. Это забава живых”.
“Полиник, а меня ты помнишь?”
“Мертвые только и могут, что помнить. Забывать – это счастье живых. Ты даже не представляешь, какое это счастье – забывать”.
“А Креонт? Сможешь ли ты его простишь?”
“Что мне теперь Креонт! Мне его жаль. Он не знает, что его ждет здесь”.
“Не знаю. Иногда мне кажется, что знает. Хорошо, а отец? Полиник. Что ты думаешь об отце? Полиник…”
Ответа не было. Антигона вновь повернулась к углу и открыла глаза. Мрак свернулся в бледную предутреннюю сыворотку, ночь кончилась. Начинался новый день.