PROZAru.com — портал русской литературы

C О С Л А Г А Т Е Л Ь Н О Е Н А К Л О Н Е Н И Е Е. Палетте

День, достигнув, наконец, вечера, все еще не уходил.

Не уходил долгий свет летних сумерек, тревожный, будто остановившийся, закат, видный между красными крышами прерывистой линией.

Не уходила в ночь духота.

Поднимаясь вверх от переполненных дневным теплом домов, скверов, размягченного, и еще не отвердевшего к ночи, асфальта, жара томила, обволакивала, раздражала.

По асфальту взад и вперед передвигались без галстуков и пиджаков мужчины, женщины, с обнаженными спинами, без определенных намерений, длинноволосые и наголо стриженые подростки. Изредка, высунув от жары язык, пробегали собаки.

Не уходила в ночь бесполезная суета.

Вызванная к жизни все той же парализующей духотой, странная патологическая активность горячего, будто шевелящегося воздуха, мыслей, фраз, не вполне оформившихся желаний, держащихся, порой, на одном истерическом усилии, придавала надвигающейся ночи едва заметный привкус иррациональности.

-2-

Несмотря на то, что последний звонок уже был, люди продолжали идти.

Будто договорившись все вместе придти в эти последние, перед сеансом, минуты, тесня и подталкивая друг друга, они продвигались в открытый настежь дверной проем сплошным, нетерпеливым потоком.

Взглядывая на протянутый чьей-нибудь рукой билет, Ника время от времени поднималась на цыпочки, чтоб дотянуться до него глазами. Иногда кто-нибудь, понимая, что эта пожилая, не старая еще, женщина, слишком мала, чтобы увидеть почти над самой головой протянутый ей билет, опускал руку ниже. И слегка наклонившись, подносил билет к самому Никиному лицу. Теперь, опустившись с носков на пол, Ника коротко благодарила глазами.

Случалось, долго, один за другим, шли люди невысокие, такие же, как она. И тогда, деловито взглядывая на протянутые ей синеватые бумажки, легким кивком, все еще русой, без седины, стриженой головы Ника приглашала войти. Пока ни появлялась необходимость подниматься на носки снова. Обиднее всего было то, что, даже поднявшись, билета увидеть так и не удавалось. Оттого, что кто-то высокий не опускал руку. Но и тогда Ника все равно приглашала, давая понять, что все в порядке. Слегка отступив, и сделав что-то похожее на полупоклон головой, она тут же обращалась глазами к следующему.

— Пожалуйста, — вдруг тихо сказал кто-то. Ника увидела уходящие куда-то вверх джинсы, за которыми сразу же начиналась яркая, розовая, рубаха. В следующее мгновенье рука, с закатанным розовым рукавом, показала билет. И она смогла взглянуть на билет почти сверху вниз.

— Спасибо, — тут же сказала Ника, взглянув куда-то в головокружительную высоту, на загорелое, в веснушках, лицо.

— Спасибо, — опять сказала она, снова поднимаясь на носки, потому что следом за «розовой рубахой» подошла высокая, похожая на лидера баскетбольной команды девушка. Хотя, в последний момент она тоже опустила руку. Следом за ней по проходу продвигались такие же высокие молодые женщины. И Ника подумала, что к ним, в кинотеатр, пришла баскетбольная команда.

Стоя на цыпочках, она продолжала работать.

Кинотеатр был окраинный, небольшой. Сборы шли плохо. И даже галерея ярких фотографий актеров, развешенных по стенам вплотную друг к другу, и неизвестно, каким образом сохранившиеся изразцы фиолетового кафеля, обрамлявшие некогда функционировавший камин, не могли компенсировать недостаток хороших фильмов. Здесь, на окраине, хорошие фильмы шли редко. А само слово «хорошие» употреблялось исключительно в коммерческом выражении. Какой уж тут последний звонок. Впускали и после звонка. И после «после» звонка. И кто, когда бы ни попросил. Особенно Ника.

Она впускала всех и всегда.

— Ну, что ж. Просит человек. Пусть войдет, — говорила она, проверив билет.

— Да полчаса всего и осталось, — возражал кто-нибудь изнутри помещения.

— Так ведь просит, — неизменно говорила Ника. И быстро шла открывать еще недавно запертую дверь.

— Скорее, скорее. Может, и успеете еще…- скругляла она фразу, едва взглянув на билет. Затем запирала дверь снова.

— Чего уж там, — говорила, будто самой себе, Ника, разводя руками. И медленно возвращалась к оставленному занятию.

-3-

Сегодня Ника не стала запирать дверь совсем. Жарко.

Когда минут через двадцать, после журнала, посетителей стало меньше, Ника все еще стояла у открытой наружной двери. Она смотрела на закат, на проходивших мимо людей и собак, время, от времени отрывая корешки все еще возникавших перед нею билетов.

Теперь она глядела на них меньше, заботясь только об одном — чтобы каждый протянул руку с синей бумажкой.

Несколько раз, коротко взглянув на часы, висевшие на стене, против входной двери, Ника отметила про себя, что чаще обычного делает это. С самого утра она чувствует себя как-то особенно нехорошо. Не то беспокоилось что-то в ней, не то суетилось. Но, если бы кто-нибудь спросил, что именно ее тревожит, она ответила бы просто – «Жарко», тем самым, объяснив свое состояние не только тому, кто спросил, но и себе самой.

— Ника Николаевна, пора! Время! – услышала она издалека женский голос. И Ника

поняла, что пора закрывать. Но делать этого не стала. И продолжала стоять у открытой двери. Через минуту голос сказал что-то еще, и Ника подумала, что это Аля, Алевтина Федотовна, ночная уборщица, которая, верно, уже пришла.

Аля приходила к последнему сеансу, убирала подсобные помещения, потом — зрительный зал. Обыкновенно часа через два уходила. Але было двадцать. Днем она училась в педучилище, и нередко, приходя на работу, находила время что-нибудь почитать. Из конспектов. Сегодня она должна была сдавать экзамен по русскому языку, вспомнила Ника, снова прислушиваясь к голосу в соседнем помещении.

— Ни-и-ика Николаевна, — нараспев произнес голос снова. И Ника узнала. Это была новая билитерша Катюша. Только она одна звала Нику по имени и отчеству. Скоро и эта станет звать, как все — «Маврикевна», подумала Ника. И сразу вспомнила свое полное имя Вероника, о котором в повседневности почти забыла.

За жизнь ее звали по-разному — Ника, Вера, Верка, Ника Николаевна. И вот теперь – Маврикевна. И Ника всегда думала, что это, конечно, не случайно. Хотя сама по-доброму относилась к этому известному персонажу.

Сама она звала себя Ника. И, оставаясь одна, наедине с этим именем, радовалась чему-то.

— Пора, Ника Николаевна, — опять сказала издалека новая билитёрша.

Обернувшись, Ника увидела сквозь дверной проем, до краев наполненный темнотой зал. Красный свет запасных выходов только подчеркивал это.

— Так ведь, все идут, — отозвалась Ника, в очередной раз поглядев на протянутый ей билет, и не надорвав его.

— Здравствуйте, — бросил ей уже упорхнувший в зал женский голос, показавшийся Нике знакомым. Да мало ли их, знакомых, если всю жизнь проработал в одном кинотеатре. Или почти всю жизнь.

— Здравствуйте, — произнес кто-то снова. Голос был другой. Но Ника, как и в первый раз, обернулась. И не увидела, кто сказал это.

Черная дыра кинозала поглотила и его.

Время от времени, люди все еще подходили. И чуть выше или чуть ниже Никиных глаз все еще появлялись синие бумажки с указанием времени сеанса и места.

Через какое-то время Ника перестала замечать их.

Теперь в сознании были одни только руки.

То это была крупная, широкая, мужская рука, то пухленькая ручка с тоненьким золотым, на безымянном пальце, колечком, то тонкая бледная, с обкусанными ногтями, рука неврастеника, то тяжелая кисть с деформированными подагрой суставами пальцев.

-4-

Такая рука принадлежала старости. И теперь, взглянув на эту руку, Ника, молча, кивнув, еще не видя человека, пригласила войти. Он шел медленной, словно боявшейся оторваться от земли, походкой. И каждый его легкий, семенящий шаг, будто приближал его к чему-то вечному, где прекрасна одна только вечность. Все остальное должно было только подчеркивать это.

Размышляя об этом иногда, почти серьезно, Ника с простодушною верою первых язычников, думала, что, верно, старость будет снисходительна к ней. Ведь она, Ника, никогда не смотрела на нее. Всегда старалась отвести глаза. Ни одно безобразие в мире не может хотеть, чтобы на него смотрели, думала она. Но тогда безобразие должно знать, что оно — безобразие, размышляла она. Кто же добровольно признается в этом, будто кто-то возражал ей. Признается, не признается, это другое, продолжала думать она. ЗНАЕТ ЛИ?- погружалась она в молчание. Может быть, не знать — это и есть главная мудрость жизни. Главное условие, чтобы все шло своим чередом. Чтобы все было правильно, думала Ника.

Чтобы, приближаясь к Вечности чувствовать себя достойным ее. Может быть, этот

человек, который вот сейчас, на ее глазах, медленно семенил по направлению в зрительный зал, не понимает, как он… Она не хотела даже мысленно произнести это слово

«безобразен». Понимает ли он это, или нет, снова и снова задавала себе вопрос Ника. Главное — не смотреть в зеркало, вдруг подумала она, удивившись тому, как вовремя пришла эта мысль. И тогда старость будет к тебе снисходительна. И тогда жизнь будет к тебе снисходительна. И ты достигнешь Вечности, достойным ее.

Отрывая корешок очередного билета, Ника продолжала думать о Вечности.

Оглянувшись на уходящего в зал человека, она увидела другую старость. Широкое, явно с чужого плеча, пальто, согбенную спину, делано бодрую, слегка суетливую походку.

Все одно, подумала Ника. Главное — не смотреть в зеркало. И вдруг в какое-то мгновенье, словно ощутив себя саму этим зеркалом, она отвернулась. «Не смотреть!» «Не видеть!»

как всегда, сказала она себе. Не видеть его глаз, его лица, его БЕЗЗАЩИТНОСТИ перед тем, кто сильнее. Во имя души этого человека, которого все еще немного есть на этой земле. Ведь всего на свете сначала бывает много, а потом все меньше и меньше. И даже того, кто сильнее… Главное, не смотреть… и тогда ты придешь… достойным, будто сама по себе продолжалась знакомая уже ей мысль.

Откуда взялась эта мысль? Она и сама не знала. Она не помнила, чтобы кто-нибудь говорил ей об этом.

Не знавшая ни матери, ни отца, она будто впитала это из воздуха, из тишины, из ставшего привычным, много думающего, одиночества, когда и с плохим и с хорошим, что есть в окружающем его мире, человек все время один на один. И имея возможность взять и от добра, и от зла, берет только то, что есть в нем самом. Или было в матери, отце, братьях.

Когда очередная рука протянула ей билет, Ника, даже не посмотрев, кивнула в сторону зала. Совсем недалеко, но уже ниже крыш все еще была видна еще довольно широкая полоса заката. Но его красный отсвет уже стал темнее и уже, уступал свои границы очень медленно приближающейся ночи. Еще раз взглянув на часы, Ника отметила «двадцать два тридцать». Но дверь закрывать не хотелось. Было слишком жарко. И неспокойно где-то внутри нее самой

Еще раз взглянув на полосу заката, Ника вдруг поняла, что давно стоит просто так, не делая ничего. Потому что все уже пришли, и больше, верно, никого не будет.

Она села на стул, прислонилась к спинке, глядя на багрово-красные крыши. Потом закрыла глаза. В сознании снова появились руки. Их было много — молодые и старые,

-5-

знакомые и знакомые мало. Они что-то делали, жестикулировали, будто просили, потом исчезали. Одни за другими. Через равные промежутки времени. Будто снова отсчитывая его. Некоторые из них были неподвижны. Будто молчали. И от этого молчания было тревожно.

Ника видела перед собой тонкую, узкую, ладонь с гладкими, почти такими же розовыми, как небольшой гранат, на среднем пальце, ногтями. На мгновенье ей показалось, что ладонь коснулась лица, и сладкий, давно забытый запах лаванды напомнил детство. Или то далекое время, которое принято так называть. Детство — это, когда ты уже был, но почти ничего не помнишь об этом, подумала Ника. Только запах лаванды… Следующая же мысль заставила ее усомниться в этом. Лаванда напомнила что-то очень дорогое, неясное, так и не ставшее достоверным воспоминанием тех лет.

Что-то такое, чего ты, будто никогда не знал, но помнишь, думала Ника. Несмотря на то, что не мог, не должен был помнить. Несмотря на то, что детство кончилось, когда тебе не было еще и пяти. И потом, в трудовой детской коммуне, имени Павлика Морозова, сразу же началась взрослая жизнь. С побудками, ранними подъемами, собственноручным пришиванием оторвавшихся петель и бретелей, с песнями на ветру и глубоким долгожданным сном в котором была лаванда.

Иногда в этом далеком сне тоже были руки. Они не были похожи на те, тонкие, с гранатом. Они были крупнее и сильнее их. Эти руки профессионально долго играли на рояле, потом где-то сзади, на шее, застегивали белоснежную бабочку-галстук и, уже в передней, звонили в колокольчик. Или может быть, это кто-нибудь звонил в дверь. У этих рук был голос. Этот совершенно неожиданный вывод был сделан Никой, когда вслед за колокольчиком раздавалось – «Я просил бы вас поторопиться». И тот, к кому это было обращено, действительно торопился. Потом в передней тот час же хлопала дверь, и становилось тихо. Потому что снова никому ничего не было нужно.

Позже, общаясь с вечно орущим начальником Трудкоммуны Морзянкиным, Ника удивлялась – зачем он все время кричит, когда можно тихо и коротко «я просил бы вас». И глядя, как Морзянкин слюнявит карандаш, чтобы что-то записать в свой блокнот, а потом пишет, отставив четвертый и пятый палец, как излишества в этом требующем особого посвящения деле, Ника вспоминала руки, у которых был голос. Она догадывалась, что руки, у которых был голос, принадлежал отцу. Догадывалась она только первое время, когда они еще только-только стали приходить к ней во сне. Потом она была уверена в этом.

Однажды, еще в Трудкоммуне, Ника сказала соседке по койке, одногодке Фене, что знает, что у нее, у Ники, был отец. И что он иногда снится ей. И то, что она — сирота, неправда. Ника сказала так потому, что как-то особенно, по-своему, представляла себе сиротство. Сирота – это, когда совсем ничего. А тут были руки, у которых был голос.

— Это неправда, — обрадовано сказала тогда Ника Фене.

— Что неправда? – воткнула в нее свои правдолюбивые глазки Феня, — Сказано те — сирота, — взглянула она из под копны нечесаных волос на Нику, вначале было, спрятавшись под серое, выцветшее одеяло. Теперь она смотрела на Нику своим настырным взглядом, шмыгая носом и обнажая в неком подобии улыбки мелкие порченые зубы. Когда Феня уже скрылась под одеялом, Ника долго ждала, что Феня скажет еще что-нибудь, чтобы оставалась хоть маленькая надежда. Но Феню не интересовало это. Она так и осталась тогда под одеялом, чтобы не проспать свою утреннюю порцию овсянки.

А Ника, засыпая, старалась хоть ненадолго увидеть во сне говорящие руки. Или хотя бы почувствовать запах лаванды. Но тогда ей, кажется, приснилось совсем другое. Теперь она едва ли вспомнила бы подробности. Только темно-красные, как вот этот закат, будто разбросанные по грязной, серой стене буквы, составляющие вместе слово «сирота»,

-6-

которому даже во сне не хотелось верить. А буквы были такие реальные и такие убедительные, что ничего не оставалось, как сделать это. И как раз, когда она, в

очередной раз, чуть ни поверила им, детдомовские стали особенно донимать ее.

— Ну, что, Верка, опять видела во сне своего папашу? — орал кто-нибудь на плацу под единодушный гогот воспитанников, куда все в любую погоду выходили строиться на линейку.

Ника вздрагивала, и опускала глаза. Хотя, кажется, уже привыкла к этому, как привыкла к детдомовскому «Верка», которым ее окрестили. Ее настоящее имя «Вероника», которое она ясно и четко произнесла в свои полные четыре года, почему-то не понравилось Морзянкину.

— Что это еще за Вероника, — будто чего-то не понимая, вслух спросил он, — Ты ж трудовое дитё. Надежда, Вера, Любовь. Это — другое дело. Хотя, «любовь»- это тоже что-то не совсем пролетарское. В этом тоже что-то не наше, — изрек он, пристально глядя на Нику. – Будешь Веркой, ясно? – потрепал он ее от избытка чувств по щеке, одновременно вытирая красную от напряжения лысину другой рукой. Иногда, видя, как он комкает в своих коротких пальцах что-то похожее на огромный носовой платок, Ника думала — для большого носа. И удивлялась тому, что нос у Морзянкина как-то не очень соответствует такой необъятной материи. Было ли это тогда же, или потом, когда она была старше, она не помнила сейчас. Но вот несоответствие носа Морзянкина тому огромному куску материи, с которым он никак не мог совладать, запомнилось навсегда.

— Ясно? – спросил он о том же, уже в другой раз с любопытством разглядывающую его Нику. Когда она уже была Веркой. Теперь ей иногда казалось, что в этом вопросе было что-то еще, но помнит, что кивнула.

— То-то, — сказал тогда Морзянкин.- А теперь марш, в драмкружок играть Гамлета!- заключил он. И снова, как и год и два назад, вытер лысину.

И не слишком понимая, почему она должна была идти играть Гамлета, Ника покорно шла в кружок, шагала в строю, говорила речовки, пела »Молодую Гвардию», и отмечала дни рождения Павлика Морозова вместе со всеми.

Единственное, что Ника делала неохотно — это выпалывание сорняков на колхозных полях. Нравились ей эти ясноглазые, ничего не подозревающие васильки, длинные стебли умной аптечной ромашки, злаки, с пушистым названием Лисохвост.

— Тащи, тащи его. Ишь, гад, какой здоровый вымахал, — обнажала, рядом с Никой, свои мелкие зубки Феня. — Тащи, тащи. Мало что красивый. Да в нашем хозяйстве не нужный.

«Или мы их, или они — нас», сразу же вспоминала Ника, глядя на так и мелькавшие рядом красные от крапивных укусов руки Фени, такие же маленькие, как она сама.

А по ночам Нике снова снились руки, у которых был голос. И опять она знала, что это были руки отца. Никто и никогда не смог бы разубедить ее в этом.

— Не могли бы вы не мешать мне смотреть на закат, — пронеслось в голове, будто только что сказанное кем-то. И Ника вздрогнула оттого, что не понимала, кто мог сейчас сказать это. И уже догадываясь, что эти слова ей приснились, она старалась понять, как могла уснуть здесь, у настежь открытой в духоту двери.

Когда Ника открыла глаза, она увидела, что заката нет. То есть, он еще виделся, правда, совсем немного. Но то, что она могла бы видеть, было за стоящей перед Никой фигурой крупного, довольно плотного человека. Отметив светлую рубаху и широкий ремень с тусклой медной пряжкой, в форме парусника, а так же и то, что человек этот просто стоит, а не протягивает руку с билетом, Ника подняла голову вверх, вопросительно глядя в молодое крупное лицо, с жестким выражением глаз и вполне уверенным подбородком.

— Не бойся, мама, произнес человек, совершенно правильно истолковав вопросительный взгляд Ники, и уже во второй раз оглянувшись.

-7-

— Сейчас будет тебе билет, — сказал он.

Взглянув на часы, Ника сделала попытку закрыть дверь. Но башмак, верно, очень большого размера, не позволил ей сделать это.

— Не бойсь, я сказал, снова произнес посетитель. И опять оглянулся. Через минуту подошел еще один человек, ниже ростом, и, видно, постарше. И сказал, что билетов в кассе нет.

Обливаясь потом и остро почувствовав приступ тошноты, Ника снова попыталась закрыть дверь. Но башмак был на месте.

Подняв снова голову вверх, Ника увидела, что первый. с пряжкой, улыбался, и даже два раза подмигнул ей глазом, который, впрочем, кажется, совсем не смеялся, а был все время настороже. И она поняла, что Глаз хотел войти без билета. Тогда она коротко качнула головой, и снова попыталась прикрыть дверь.

— Брось, Толян, — сказал первому второй, который был старше. Нет, так нет. Дался тебе этот Конг. Обезьяна как обезьяна.

Толян постоял, еще раз посмотрел на Нику, видно хотел еще что-то спросить, но не спросил, и, развернувшись, ушел вместе с тем, который был старше.

«Сами вы обезьяны», — про себя огрызнулась Ника –« ишь, какой вымахал», — рассердилась она. И вспомнила Феню. И огромное число васильков и ромашек, выдернутых ею когда-то. Может, надо было его впустить, вспомнила Ника, почти жалея, что не сделала этого.

Да ведь фильм давно начался, — будто перед собой оправдывалась она. Вот, если придет, впущу. Черт здоровый, без зла ругнулась Ника. Уловив в последней мысли знакомые, детдомовские интонации, и веря, что язык всегда прав, она тут же простила себе это.

Да что ж, если он, и, правда, здоровый. По-другому и не скажешь. Да и надо ли. Язык прав, опять вернулась мысль. И она опять пожалела, что не впустила его.

Она давно заметила в себе уже сжившиеся вместе мягкость характера и непреклонность воли, доброту и жесткость, если это необходимо, некоторую, скорее врожденную, интеллигентность, и, порой, обыденную, до отвращения, но никогда не остающуюся неотмеченной ею вульгарность. В словах. Иногда в тоне. Кое-кто называл это резкостью. Но сама она знала, что это — порождение обобществленного детства, серых сумрачных дней и непреходящих туманов, которые в последние годы заполнили бытие.

Отстаивая свою правоту, а нередко и существование, на грубость приходилось отвечать грубостью, на насмешку – равнодушием, на ложь – бесповоротным и немедленным отчуждением. Потому что, кроме ее глядящих в мир вопросительных, а порой и просто просящих глаз, кроме ее переминающейся с ноги на ногу позы, не способной решиться на что-нибудь другое из-за полной незащищенности от дождя, ветра, брошенного камня за ней не стояло ничего. Ни надежного прибежища, ни средств к относительно благополучному существованию, ни кого бы то ни было, кто мог бы постоять за нее.

У нее не было ничего. Была только она, Ника.

«Человеческая жизнь – самое большое богатство», — так и слышались ей слова Морзянкина, которые он сказал, в числе прочих, по поводу того, что воспитанник трудкоммуны Мякишев так ударил воспитанника Гвоздева, что тот взял и умер.

И ударил-то всего один раз. А он взял, и умер, — неизменно вспоминала Ника. И надолго стихала. Она энергично отпихивала кого-нибудь слишком навалившегося на плечо в трамвае, дотошно высчитывала свою небольшую сумму по счетчику за электричество, она до копейки знала, на сколько, в этот раз, в получку, ее общитала машина или продавщица в магазине, где несколько часов подряд она стояла в очереди за

-8-

субпродуктами. Знала и ненавидела себя за это. Не за то, что знала, а за то, что не могла позволить себе не знать.

И еще за то, что так будет всегда.

За это, пожалуй, она ненавидела себя еще больше.

Она отзывалась на Верку, на Маврикиевну, и даже на самое сумрачное и злое. Ей было все равно. Потому что она знала, что большего не заслуживает. По ее глубокому убеждению, никто из тех, кого она знала, большего не заслуживал, потому что все они жили так, как жила она — высчитывали, бранились, стоя в многочасовых очередях, и, наконец, дойдя до благословенного барьера, за которым — маленькая радость копеечного обретения или оскорбление, когда чего-нибудь не хватало, шли домой, чтобы браниться еще и на коммунальной кухне. Потому что это были часы «пик», и все друг другу мешали.

Но приходила ночь. И все было по-другому. Стоило Нике повернуть ключ в двери своей комнаты, как окружающее ее пространство наполнялось радостью. Будто во внезапно смодулированном, ставшем мажорным аккорде- она знала, что это такое — в комнате появлялась прозрачная ясность. Каждый объем, каждая линия вдруг принимала свои, должные, не замутненные ни изморозью, ни туманом, знакомые очертания. И каждый предмет доставлял радость общения с ним. Стол, с высокой настольной лампой, с красным абажуром, три гнутых венских стула, на расстоянии двух-трех метров от стола – кровать. Две полки книг, на стене, да фотографии воспитанников трудкоммуны. Не пришедшие с войны — отдельно, рядом. Их, этих ребят, было много. Каждая фотография висела на стене вплотную друг к другу, как в кинотеатре, в котором она работала. Там разные фотографии какого-нибудь актера хранили мгновенья его жизни, здесь — фотографии детдомовцев, защищавших Родину — целый период в жизни страны, народа, ее, Никиной, жизни. Это было дорого. Хоть какая-то привязанность к «субстрату», вычитала она где-то правильное, хоть и научное слово. Это была принадлежность, привязанность к чему-то такому, что так необходимо человеку. Всматриваясь в глаза и лица, она вспоминала, огорчалась, радовалась, горюя обо всех, даже о тех, кто когда-нибудь обижал ее. Это он от горечи, думала она, будто и на самом деле чувствуя эту горечь, название которой она точно не знала. Теперь не помнилось даже это.

Все они, теперь висевшие на стене, были частью ее жизни. И за это она по-своему, как-то грустно, любила их. Она знала, кто погиб в бою, кто пропал без вести, кто умер от ран. А кто погиб дома, уже вернувшись. Ведь, если бы ни это, думала Ника. Если бы еще и ни это, думала она снова, по привычке не додумывая мысль до конца. И каждый раз тяжело вздыхала. И включала настольную лампу, и, погасив под потолком сорокасвечовку, садилась за стол пить чай из единственной, имевшейся у нее чашки, купленной по случаю в комиссионке.

Чашка была высокая, тонкого фарфора, с таким же, выдержанным в красно-черных тонах, блюдцем. Круговой барельеф чашки, изображающий мифическую сцену охоты на раба, давно уже потерял остроту восприятия от ежедневного общения с ней, этой охотой. Но вот стрела, пущенная в раба одним из преследователей, и так все время остававшаяся на месте, каждый раз обращала на себя внимание. Иногда Нике казалось, что стрела летит и вот-вот достигнет своего назначения. И тогда, отставив чашку, Ника подходила к окну, плотно задергивала шторы, и оглядывалась на замочную скважинную Бедный раб, думала она, молча. И в тот вечер больше не пила чаю. Но чаще стрела оставалась на месте, и, отпивая очередной глоток, Ника как-то по — особому, с едва уловимой усмешкой, произносила «Бедный, бедный стрелок». Это она всегда говорила громко, хоть и презирала себя за это. Хотя знала, что все равно никто не слышит ее. Но человек, знавший Нику, тотчас понял бы, что в этом «Бедный, бедный стрелок» была радость, охватившая бы каждого при виде палача, который промахнулся. И топор пошел мимо плахи. Потом

-9-

приходила мысль, что это была всего лишь оплошность, неточность движения, отсрочка. Оплошность палача. Что может быть страшнее и радостней. Радостней и страшней…

Притаившись, как ночь, как тишина, как эта никуда не летящая стрела, Ника приводила в порядок свои дневные мысли. Вспоминала, как прошел день. Все было, как всегда. Ходила на работу. Стояла на носках. Приглашала. Потом стояла в очереди. Что-то купила. Вечером не ходила на кухню, чтоб не бранились. Нет, все было, как всегда, думала она. И все было правильно. Главное — не смотреть в зеркало. Не видеть свои глаза. Тогда все будет правильно.

От этой мысли становилось веселей. Обнаружилась новая, еще одна, радость. Что, вот, приходит ночь. И ты, слава Богу, жив. Можешь прикоснуться к столу, к любимому стулу, к красно-черной чашке, вместившей в себя золотистую влагу. В какое-то мгновенье три этих цвета — красный, черный и золотой, цвет наградной медали, диаметром в свободную поверхность чашки, сливались в один. О, цвета времени, думала Ника, и, будто снова испугавшись чего-то, торопливо глядела на часы, намереваясь идти спать, чтобы уже там, во сне, почувствовать запах лаванды.

Иногда, когда на работу нужно было идти не слишком рано, Ника еще оставалась за столом. Посидеть молча. Просто так. И — какое счастье! Она была одна. Никто не мог помешать ей ни в чем. Никто не мог требовать от нее сделаться Гамлетом или, например, Веркой. Никто не называл ее Маврикевной. Давно уже был и исчез из ее жизни странный чужой человек, называвшийся мужем, который все три года совместной жизни готовился стать пожарником вместо того, чтобы тушить пожары. И за то, что она не понимала, как это можно столько времени готовиться стать пожарником, когда все в них так нуждаются, a не начинать уже тушить пожары, он называл ее дурой, петеушницей и сиротой, которая все равно никуда не уйдет, потому что ей некуда деться. И хотя, конечно, все это было почти правдой, лучше бы он этого не говорил.

Теперь даже и этот человек, оставшийся в ее памяти, как «будущий пожарник», места пребывания которого она не знала, не мог помешать ей по ночам быть счастливой. Как, в сущности, немного надо для счастья, думала Ника — чтобы все дневное спало крепким сном. И не смотреть в зеркало, чтобы не видеть глаза. Время от времени приходившая к ней мысль о том, что это как-то не очень справедливо, что она совсем не принимала жизнь днем, а только ночью, не казалась ей такой уж неправильной.

Она любила ночь, потому что в ней был отец, музыка, белая бабочка-галстук, которая так за всю жизнь и не улетела от нее навсегда. Потому что однажды она поняла, что — не сирота, что всем своим существом, своим духом и плотью связана с этим человеком, который ей снился. И она почти видела его. Она его знала. А это уже не совсем сирота, думала Ника.

Когда наступало утро, в ней снова будто что-то портилось. Или было испорчено раз и навсегда. Как Фенины зубы.

— Сослагательное наклонение, — услышала Ника откуда-то издалека, — показывает, что говорящий рассматривает действие не как реальный факт, а как желаемое, предполагаемое, условное, — перечислял кто-то, вероятно, в одной из комнат,

примыкавших к фойе, или, — тут наступила пауза, — или возможное, — наконец, произнес голос. И Ника узнала. Это была Аля.

Не сдала, что ли, подумала Ника об экзамене. Чего бы это она сейчас-то читала. И уборку не начинает.

— Желательное, предполагаемое, условное, — словно перечисляла Алевтина, — привет, Маврикевна, — в дополнение к прочитанному сказала она.

— Здравствуйте, Алевтина Федотовна, — отозвалась Ника, зная, что Алевтина любит, когда ее называют по отчеству. И сказав это, Ника про себя улыбнулась. В педучилище учится, не какое-то там ПТУ, подумала она, опять, правда, не слишком серьезно.

-10-

— Ну, Маврикевна, сегодня завал,- снова заговорила Аля, — грязи будет, бумажек, семячек орда такая. Ни одного свободного.

— Ты когда пришла? – про другое спросила Ника.

— Я через кассы, — поняла Алевтина, — потому ты не видела, — помолчала она. – и что они все на этого Конга табунами… Ничего там такого нет. Сидели бы дома. Только грязь носят. Желательное, предполагаемое, условное, — снова стала перечислять Алевтина.

— Не сдала, что ли? – теперь уже вслух спросила Ника, не вставая со своего стула и все так же смотря на уже почти невидную полоску заката.

— Не сдала, — коротко отозвалась Алевтина. — Сослагательное наклонение попалось. – Завтра сдам, — опять помолчав, сказала она.

Ника впервые отметила ее манеру говорить отрывисто, быстро, не до конца проговаривая слова.

— Сослагательное, это когда просят?- неожиданно для себя спросила Ника.

— Что просят. Ничего не просят, — отрывисто бросила Алевтина.

— Это, Маврикевна. когда… так, — искала она в учебнике нужную строчку, — когда говорящий рассматривает действие не как реальный факт, а как желательное, предполагаемое, возможное, — прочитала она.

— Понятно. Это, когда не знают, можно или нельзя. И вот спрашивают.

— Ничего не спрашивают. Ну, ты даешь, Маврикиевна. Иди сюда. Читай, вот… когда говорящий… не как реальный факт, — снова стала читать Алевтина.

— Да не буду я читать. Мне и так ясно, — упрямо сказала Ника. И все так же, сидя на своем стуле, прикрыла глаза.

— Прочти какой-нибудь пример, — попросила она вдруг Алевтину.

— Я хотела бы, чтобы он был здесь, — прочла Алевтина. — Или вот — собиралась еще что-то прочесть она.

— Я хотела бы, чтобы мы все отдохнули, — неожиданно для себя снова сказала Ника.

— Правильно, — отозвалась Алевтина.

— Вот видишь, разве это не просьба? — тихо сказала Ника, все так же, не открывая глаз, а только зажмуривая их еще больше.

Хорошо бы домой, думала она.- Но пока нельзя. Рано. Вот, если бы уже закончился сеанс, тогда было бы можно. И это тоже. Разве это не пожелание, — думала она снова через минуту.

Слушая что-то в самой себе, она долго сидела, не шевелясь, будто ожидая момента, когда какая-нибудь нужная ей мысль, из то и дело проносящихся мимо, станет единственно нужной. И вдруг подумала, что и желание и условие, выраженное в сослагательной наклонении, имеют оттенок просьбы. Еще немного подумав, она решила, что это, пожалуй, не всегда просьба, но всегда что-то очень похожее на нее. «Я хотел бы, чтобы вы поторопились», вспомнила она, и вдруг очень ясно поняла, что эта грамматическая форма не несет в себе никакого нажима. «Со-слагательное», — опять подумала она, — «со» это что-то двустороннее, взаимообратимое, дающее возможность выбора другой стороне.

— «Важно, чтобы вы знали»,- придумала еще один пример Ника, — «а уж там, как вам будет угодно» — размышляла она. «Нужно, чтобы это делалось», — мысленно опять проговаривала Ника. «А уж как поступите вы»… «Я хотела бы, чтобы мы все отдохнули»… А уж это, как Бог велит.

Ника сосредоточено и молча посмотрела на синевато — желтую, за дальними крышами, полоску заката. И опять закрыла глаза. Здесь, как теперь говорят, есть альтернатива,

-11-

окончательно определилась Ника. И подумала, что из тех, кого она знала, так, пожалуй, не говорит никто. Вот, и Алевтина. Не сдала, подумала она. Трудно ей с этим сослагательным наклонением… Надо поговорить с ней. Но что именно она станет говорить Алевтине, она пока не знала. « Какая еще там альтернатива», скажет Алевтина, думала Ника. «Ну, ты даешь, Маврикевна. Спасибо, пожалуйста,- альтернатива… Ну, настоящая Маврикевна», — скажет Алевтина, представляла себе Ника. «Это, когда говорящий рассматривает…», представляла опять Ника Алевтину, читающую формулировку в учебнике. У нее учебник, абзац, — безнадежно думала Ника,- а связи между грамматической формой и предоставлением права выбора другому, третьему, истине, наконец, она не видит, — сокрушенно думала Ника, — ведь, если существует такая форма, значит, есть в ней необходимость, — пришла, кажется, самая убедительная мысль за все это время. И странная, непонятная радость охватила вдруг Нику. Она поняла, что совсем не так представляет себе сослагательное наклонение. Не так, как Алевтина, как учебник, и даже, может быть, те, кто его написал. Она, Ника, видит в сослагательном наклонении некий образ недооцененного людьми слова. Образ слова, похожего на просьбу, на совет, на предупреждение. Слова, способного вызвать сострадание… И вдруг, еще ничего не успев связать с ним, она увидела другое слово.

Это опять были руки, которые ей снились. Они были опущены вниз. Потом вывалянный в грязи белый манжет медленно стал подниматься вверх. И Ника подумала, что он хочет приблизиться к белоснежной бабочке, у самой шеи. Но манжету, будто недоставало решимости. Ведь тогда бабочка станет такой же грязной, как он, быстро подумала Ника. Когда рука достигла уровня груди, манжет и вовсе остановился. Теперь он стал виден лучше. Бело-грязный от налипшей на него земли, почти оторванный и свисавший как-то в сторону, вбок, он был готов вот-вот отвалиться. Крупная мужская рука, с длинными пальцами, стала казаться еще крупнее. Так правая рука оставалась довольно долго. До тех пор, пока поднявшаяся уже вверх и левая поравнялась с нею.

Теперь Ника хорошо видела два изорванных, грязных манжета на фоне серой, такой же грязной, стены. И вдруг, будто оттолкнувшись от этой стены, руки стали приближаться.

Медленно, медленно, словно их, тоже очень медленно, показывали крупным планом. Понимая, что руки движутся к ней, и уже, почти не видя их от волнения, Ника услышала –

«Не могли бы вы оставить ребенка». И еще не совсем понимая смысл этих слов, она вздрогнула от этого «оставить». Оставить кого? Где? Здесь, на земле, у стены? Ах, да, поняла Ника — оставить жить! Просто взять и оставить жить!- все еще прислушивалась она к будто возникшей из недоумения фразе. Кто же он такой, этот, который решал?- неизвестно кого будто спрашивала Ника, не шевелясь, надеясь увидеть, вырвать у памяти что-нибудь еще. В следующее мгновенье кто-то сгреб ее в охапку, швырнул в канаву. Из которой она потом пыталась вырваться всю жизнь. И еще она помнила звук, похожий на выстрел. Потом откуда-то возникли яркие красные буквы на серой стене С И Р О Т А.

— Это почему же нельзя? А что можно? – через некоторое время услышала Ника. Голос был мужской. И, будто знакомый.

— А вот нельзя и все, — сказала Аля.

— Так, — помолчал голос.- А что же можно? – спросил он опять. — В кино нельзя. Нет билетов. С девушкой поговорить нельзя. Девушка занята. Книжки читает, — будто посмеиваясь над чем-то, проговорил он опять.- Вот, не знал, что тут такая сидит. Кудрявая, — продолжал голос. — Хорошо еще, что бабка спит. Слышь, хрюкает? А то б не пустила.

-12-

— И правильно бы сделала, — сказала Аля. – Тут вам не что-нибудь, а кинотеатр, — произнесла она так, будто сама была не очень уверена в этом.

— Нет, девушка, вы ошибаетесь. Здесь именно вот это самое «что-нибудь» и есть, — не желал умолкать голос, и, верно, оттого бормотал что-то невразумительное. — Ишь, какая кудрявая, — опять сказал он. — И цепочка золотая.

— Уходите, а то милицию позову, — сказала Аля.

— Пойдем, Толян, — сказал кто-то третий.- Слышь, Кудрявая милицию позовет.

Узнав теперь голос, минуту назад показавшийся ей знакомым, и прикрыв от внезапно появившейся боли в затылке глаза, Ника почувствовала, как кто-то прошел мимо нее на улицу. Ушли, подумала она, все так же, не открывая глаз.

Сейчас, к вечеру, дышалось тяжелее. Потерев руками затылок, Ника слушала, не станет ли легче. Но лучше не становилось. А звать кого-нибудь не хотелось.

— Иди, работай. Мне спешить некуда, — донеслось откуда-то издалека. Значит, этот Толян здесь остался, подумала Ника, узнав опять его голос, и еще не зная, как относиться к этому.

На город опустилась такая же душная, как полдень и вечер, ночь.

— Что? – опять услышала Ника голос Али.- Не-ет, в общежитии.

— Что? А. До двенадцати, — снова сказала Аля.- Не позже, — добавила, помолчав, она.

— А-а, — понимающе протянул Толян довольно громко. Так что теперь Ника услышала и его тоже. — А зачем нам общежитие?- весело возобновил разговор он снова.- Нам и здесь хорошо. Правда?- спросил он, и умолк, видно, ожидая ответа. — Правда? — еще раз спросил он.

— Что, правда? – будто не поняла Аля.

— Ну, что нам и здесь хорошо.

— Мне надо убирать, — как-то не очень решительно возразила Аля.

И Нику это удивило. Но как относиться к своему удивлению, она тоже еще не знала. И молчала, потому что на то, чтобы что-нибудь предпринять, не было сил. Затаилось только какое-то недоумение, понемногу сменявшееся разочарованием.

— Аля,- вдруг позвала Ника, — Аля!

— Гляди! Проснулась,- удивился Толян.

Теперь, преодолев нездоровье, Ника обернулась. В одной из двух прилегающих к фойе комнат, у стола, заваленного газетами, за которым сидела Аля, и что-то теперь писала, стоял действительно тот самый Толян, с пряжкой, выполненной в форме парусника. И хоть Ника и так не сомневалась, что это был он, она еще раз отметила это.

— Тебе, бабуся, не холодно? – хохотнул Толян, расстегивая ворот светлой рубахи. – Холодно? Ну, так иди домой, — сказал он почти ласково и явно ожидая ее, Никиного, решения.

— А правда, Маврикевна, иди домой, — поддержала Аля.

— А ты? – отчего-то спросила Ника. — Ты ведь еще и уборку не начинала, — сказала она совсем не то, что хотела сказать.

-А-а, ночь большая,- отозвалась Аля, взглянув на Толяна. и точно так же, как он, протянув это «а-а».

И Ника поняла, что Аля что-то решила, и что ей, Нике, и правда, лучше уйти.

Через минуту, уже размышляя о том, что ничего не поделаешь, и Алевтина все равно сделает так, как хочет, Ника подумала, что надо отдать Алевтине ключи от входных и запасных дверей, поскольку новая билетерша Катюша ушла сразу же, после начала сеанса.

-13-

И в здании останется Алевтина одна. Еще, думала Ника, надо приказать ей никого не впускать и выпроводить Толяна. Хотя, едва ли, — подумала она об этом с сомнением. И еще сказать, чтобы не забыла вовремя открыть боковые выходы. Скоро закончится сеанс, думала Ника, глядя теперь на часы. Подумав об этом, она сделала попытку подняться. Но ноги не слушались ее. Едва встав, она опять села, широко, некрасиво расставив ноги.

— Что, Маврикевна, что? – спросила подошедшая Аля, — Может, «скорую»?

— Нет, ничего, — вполне внятно проговорила Ника.

— Умница, бабуся. Конечно, ничего. «Скорую» — это дома, — неожиданно, почти весело, сказал Толян.

— Да, да. Дома, — закрыв глаза, сказала Ника.

Две длинные и две короткие стены в первую минуту показались незнакомыми. Ника обвела взглядом комнату с обоями в синий цветочек на каком-то еще более темном фоне. Каком именно, долго сообразить не могла. Незнакомые, чужие обои. Чужой запах. Чужая неуютная пустота. Никогда бы не подумала, что пустота может быть чьей-то, — кажется, впервые в жизни подумала Ника. И почему-то обрадовалась этому. Обрадовалась тому, что вообще о чем-то подумала. Потому что первая мысль, с которой она вернулась к действительности, была мысль о том, что случилось что-то непоправимое. Навсегда.

Она стала мысленно, про себя, называть предметы -. стол, стул, дверь, лампа, под потолком, — проговорила она последнее по слогам. Лампа тусклая, от пыли и мух. Все, как везде, подумала она, — не на чем задержаться взгляду. Кроме этих темных цветочков на серой, — наконец-то вспомнила она слово «серый», — стене, — обрадовалась Ника, и удивилась тому, что обрадовалась. Серая стена, синие, очень синие цветочки, снова смотрела она на стену. Потом догадалась – это все для того, чтобы не забывалось, что существует радость. Какая радость без света, — возразила Ника самой себе, снова взглянув на тусклую, под потолком, лампочку и вспомнив про другой свет. Радостный и широкий. И догадалась — в комнате нет окна.

Теперь она вспомнила про две небольшие длинные комнаты, которые прилегали к фойе. Одна предназначалась для реквизита. Другая — для администратора. В реквизитной было ярко от многочисленных многоцветных плакатов, сваленных в углу в большую, пеструю кучу портьер и драпировок, и, самое главное — от огромного, расписанного разноцветной акварелью, ни одним поколеньем художников-оформителей, абажура, под потолком. И еще – в реквизитной было окно, чего не было здесь, в администраторской. И хотя Ника понимала, что сейчас, должно быть, уже ночь, отсутствие окна непонятным образом угнетало.

Лежа все в той же позе, на спине, Ника пыталась вспомнить, как оказалась здесь, в этой комнате. И оттого, что сразу не вспоминалось, она опять подумала, что произошло что-то особенное.

Понемногу приходило самое главное — жара, Алевтина, закат. Последний сеанс. Потом стали вплывать в память причудливо переплетающиеся подробности про баскетболисток, про то, как она стоит на носках перед кем-то большим и сильным, а он, этот сильный, поднимается все выше и выше, и она, Ника, никак не может увидеть протянутый ей билет. Потом она вспомнила, что давно хочет домой, но почему-то никак не может этого сделать

Решение позвать Алевтину пришло не сразу. Но, когда пришло, Ника поняла, что только она одна, Алевтина, может сейчас помочь ей. Уже собравшись позвать ее, Ника вдруг поняла, что чего-то боится. Где-то она слышала, что, когда случается такое, человек либо теряет память, либо способность говорить. Память понемногу возвращалась. Она понимала это. Значит, наверное, она не сможет говорить, сжалась внутренне от этой мысли она. Это — кинотеатр, чуть слышно сказала она, это – комната, это – стул. А это

-14-

она, Ника, снова и снова проговаривала она, стараясь не набрести мыслью на это страшное слово… Нет, она все слышит, и все понимает, думала Ника.

-Ну, вот. Все нельзя, нельзя, — услышала она снова. — А что можно? – услышала Ника то, о чем говорили за дверью. И снова, уже в который раз, узнала Толяна.

— Да подожди ты, потом. Слышь, может, Маврикевне врача позвать,- услышала она через несколько минут голос Али.

— Да проспится. Ничего с ней не будет.

— Что это ты «проспится» пьяная она, что ли? – откровенно раздраженным тоном спросила Аля.

— Проспится, — сказал Толян, — плюнь. Иди сюда, кудрявая.

Через минуту что-то тяжело хлопнуло, и в Никиной комнате вздрогнула плохо пригнанная к замку дверь.

Входную дверь закрывали, что ли, подумала Ника. Но звать Алю не стала. Ей почему-то стало стыдно. Не за Алю, нет. За себя. Что вот она лежит здесь. Все слышит. А уйти не может. Минут через пятнадцать она почувствовала, как ухнула, щелкнув замком, тяжелая, дубовая, дверь. Входная, подумала она опять, удивившись, что входную дверь закрыли только сейчас. Не раньше. Ей казалось, что давно уже наступила ночь.

В течение последующих нескольких минут что-то еще суетилось, передвигалось, щелкало.

Затем стало тихо.

Ника все так же лежала, тихо, как бы в забытьи. Время, от времени вспоминая то одно, то другое, она думала теперь о том, что не слышала, как кончился фильм. Не слышала внезапного, вдруг возникавшего за несколько минут до конца сеанса оживления, хлопанья откидных стульев, возгласов мальчишек, сзывавших друг друга. Активного молчания взрослых, будто не желавших расставаться с чем-то. Может быть, с Конгом. Может быть, с самими собой, добрее, сердечнее и как-то шире душой, какими они были в течение всего фильма. «Благословенна минута, возвращающая человека к самому себе», вспомнила когда-то где-то прочитанное Ника. Многие, пришедшие в кино «посмотреть на обезьяну», выходили из зала притихшие, будто все, что происходило в фильме, относилось или могло относиться к ним самим «Благословенна минута возвращающая», вспомнила опять Ника, думая о Конге и вечно новой истории о достоинстве и любви. И еще об ответственности всех за каждого и каждого за всех. И снова подумалось об Але.

Надо позвать ее, подумала Ника. Надо сказать ей, что-то формулировала она, еще не совсем зная, что именно она хотела бы сказать Але. И снова мысль о том, что, вдруг, она почему-то не сможет этого сделать, пришла к ней, на мгновенье, перехватив дыханье. Наконец, собравшись с духом, она тихо позвала – «Аля!»

— Аля, — сказала она опять, уже громче, обрадовавшись, что услышала собственный голос.

Может быть, ничего, подумала она о том, что с ней случилось, внутренне прислушиваясь к тому, звучит ли то, что она произносит.

— Аля! – обрадовано сказала она громче, чем в первый и во второй раз. Никто не отвечал ей.

За стеной, в реквизиторской, шевельнулся стул, послышался мужской голос, кто-то хохотнул. Громко, там, в реквизиторской, повернулся в замке ключ.

— Аля! Кто-нибудь! Пожалуйста! – сказала, почти крикнула Ника, все еще сомневаясь, действительно ли внятно она говорит. Ее голос был чист и громок. Теперь она сама знала это. Не слышат, наконец, поняла Ника.

Теперь она замерла, будто собираясь с мыслями. Будто собираясь с новым, непредставимым еще каких-нибудь несколько минут назад действием. Она хотела попробовать подняться.

-15-

Несколько минут еще примериваясь, и помня, что, когда она сидела лицом к закату, на стуле, ноги отказались повиноваться ей, она поднялась, села, тронула рукой ноги. Сначала одну. Потом другую. Каждая ощутила тепло и прикосновение. Чувствуют, подумала Ника. Осмелев, она опустила ноги на пол, еще не решаясь встать, но уже чувствуя сильную боль в спине и затылке.

Еще раз подумав о темноте, и темно-синих цветочках в ней, Ника, с трудом напрягая зрение и боясь сделать неверный шаг, направилась к двери. В какое-то мгновенье ей показалось, что теперь она совсем не видит этих цветочков. А только едва различает в узком, темном пространстве стену. Медленно, почти ощупью, передвигаясь по ней, то и дело трогая рукой свою вязаную серовато-бурую юбку, чтобы удостовериться, что она одета, и может в таком виде выйти к людям, Ника подошла к двери. Оглянувшись назад, на старый кожаный диван, где она лежала, она вдруг увидела, что ни самого дивана, ни цветочков на стене не стало.

Через минуту, едва тронув ручку двери рукой, Ника поняла, что дверь заперта снаружи. В первую минуту она попробовала с силой нажать на ручку. Но дверь не поддалась.

— Аля, Аля, — быстро заговорила Ника, — открой, пожалуйста, мне надо что-то тебе сказать. И думая, что сказала слишком тихо, чтобы ее услышали, еще два раза крикнула «Аля»!

Но и на этот раз никто не откликнулся на ее зов.

Теперь, боясь пропустить хоть одно, малейшее шевеление там, за дверью, Ника стояла молча, волнуясь и стараясь понять, что происходило там. Хотя точно знала, что происходить там ничего не должно. В фойе не должно было быть никого. В замочной скважине она с трудом увидела темноту. Если ее, Нику, и могли где-нибудь слышать, то там, за стеной в синий цветочек, которого она, увы, больше не видела.

Она еще раз стукнула в дверь, подумав, что все-таки надо было бы вызвать врача. И вспомнив, что в соседней реквизиторской есть телефон, хотела постучать в стену. Но не сделала этого. Ей было стыдно. Ей так и виделся тяжелый взгляд вдруг рассердившегося Толяна. Рассердившегося не на то, что она постучала. Но на то, что она еще здесь. Запертая в темном унылом пространстве, чтобы не мешать, она мешала. Она нуждалась в участии, в помощи, и беспокоила. Беспокоила всех.

Она все еще продолжала стоять у двери. Нет, она не будет стучать. Не будет ничего просить. Она просто дождется, когда кто-нибудь выйдет из реквизиторской. И тогда попросит, чтобы ее хотя бы выпустили отсюда. Она подумала об Але, о ее матери, рабочей какого-то районного сельмага, и где-то еще истопником и дворником, по совместительству. Чтобы купить Але золотую цепочку, которая так идет к ее кудрявым, каштановым волосам. Она думала о Конге, о фотографиях ребят-детдомовцев, не пришедших с войны. О, должно быть, уже совсем отгоревшем закате.

Но все это было там, по ту сторону двери. Там, за дверью, будто был совсем другой мир.

Там были Толян и Аля, их дела, их язык, их проблемы.

А здесь была она. Ника, со своей памятью, со своей болью, и даже со своим представлением о сослагательном наклонении. И она была не нужна им.

Ерунда какая-то, подумала Ника. Каждый в ответе за каждого, неизвестно почему вспомнила она эту фразу, в чем, впрочем, всегда сомневалась. Ведь, люди же они, подумала она снова. И не поняла, о ком подумала это.

Ей стало совсем плохо. Она снова прильнула к двери. Закружилась голова, и почему-то захотелось лечь на пол, на землю. Минут через десять, когда это желание прошло, пришла мысль, показавшаяся ей ужасной. Ей подумалось, что сейчас она, пожалуй, могла бы просить, умолять, плакать. Даже постоять немножко на носках. Перед этим Толяном…, еще больше ужаснулась она, лишь бы только ее выпустили отсюда. Могла бы, наверное, еще раз подумала Ника, если бы смогла на эти носки подняться. От этой мысли она

-16-

замерла на мгновенье, и беззвучные, стыдные слезы покатились по лицу. А ее глаза не видели не только синий цветочек, но и серую стену.

Чувствуя, что слабеет, Ника с трудом сделала несколько шагов к стене. Да, она сделала эти несколько шагов и стукнула в стену два раза. И замерев в ожидании, готовая извиниться за свою дерзость в любую минуту, она не шевелилась.

Минуты через две осторожно скрипнула соседняя дверь. То есть она, можно сказать, даже не скрипнула. А только как-то пискнула. Всего один раз. Но Ника услышала.

— Аля!- обрадовалась Ника.- Алевтина Федотовна, — мне надо что-то сказать вам,- желаемое, возможное, условное, — путалось в голове. И вдруг ей вспомнилась спасительная канава, куда она была брошена, будто тоже изолирована от всех когда-то.

И это «вы не могли бы оставить», которое спасло ей жизнь. Эта просьба, которая оставляла выбор. И мысль о сослагательном наклонении обрадовала ее. Теперь надо было немного — чтобы хоть кто-нибудь подошел к двери. Но пока не было никого.

Она долго стояла, все так же, прижавшись к двери щекой и ухом, чтобы не пропустить. Не пропустить ничего. Ощущение подавленности, отчуждения, изъятости из обращения и просто стыда и обиды не проходило. Хотелось домой. Напиться чаю. Хотя бы раз, подумалось ей. Хотя бы еще раз. Вздрогнув, она вспомнила свою чашку, с круговым барельефом, и стрелой, пущенной одним человеком в другого…

Больше всего на свете ей хотелось сейчас глотка свежего воздуха. И дневного света. Но некому было сказать об этом.

Ни на минуту не отрывая от двери уха, Ника вдруг услышала дыхание. Она не могла понять, как, почему услышала его. Это было состояние, близкое к обмороку или прозрению, когда видят и вглубь и вширь. С трудом взглянув в замочную скважину, она увидела там свет. Прямо напротив замка тускнела всеми своими парусами медная пряжка.

— Послушайте, — обрадовано сказала Ника. — Ведь это — вы? – спросила она нейтрально, чтобы не произносить не нравившееся ей имя «Толян». — А я слышу, вы там, за дверью, тихо, почти просительно заговорила Ника снова.- А где Аля? — опять спросила она, чтобы не дать вклиниться паузе.

За дверью по-прежнему молчали.

— Не уходите, прошу вас, — в пустоту говорила Ника, — со мной случилось несчастье. Я почти ничего не вижу, — произнесла она, жалуясь кому-то по ту сторону двери, по ту сторону себ, своего понимания долга, порядочности, простой человеческой солидарности.

— Не уходите, пожалуйста, — опять сказала она, боясь, что ее не слышали.

— Не могли бы вы выпустить меня, — чего-то не договорила она. И умолкла.

Взглянув в замочную скважину, в которой еще недавно был свет, поняла — там стало темно и страшно. Почти так же, как в этой узкой, тесной, полутемной комнате с безрадостными обоями на стене.

Прождав еще некоторое время, и так и не услышав ответа, она стала медленно, медленно оседать на пол. Она почти видела, как несколько минут спустя, стал куда-то уходить потолок, тусклая лампочка. И будто следом за ними улетел ее голос. Она больше ничего не могла сказать. Будто впитываясь в эту серую стену, постепенно уходило пространство. За ним — все, что, так или иначе, было с ней, в ней, касалось ее.

На мгновенье появились и исчезли пахнущие лавандой руки, руки, умевшие говорить.

Когда исчезли и они, ей показалось, что стрела, пущенная одним из преследователей в раба, на круговом барельефе чашки, пущена на самом деле в нее. И становится к ней все ближе и ближе. Мимолетно в сознании мелькнула канава.

-17-

Совсем не испугавшись стрелы, а только немного сжавшись, Ника будто увидела вплывающее в комнату облачко. Оно было небольшое, и как бы состояло из двух маленьких, соединенных вместе. Они были похожи на две стоящие рядом буквы «С» и «О». «Сослагательное» сразу вспомнила Ника, еще раз взглянув на облачко. Вот, облачко, похожее на сослагательное наклонение, почему-то подумала Ника. Теперь она касалась пола всем телом. Будто земли. Но в комнате, почему-то стало светлее.

И раньше, чем все вокруг заполнил закат, она, выставив вперед руки, сделала еще одну, последнюю попытку подняться. Будто хотела достать облачко. Коснуться его руками.

Будто хотела убедиться в том, что оно существует…

Exit mobile version