PROZAru.com — портал русской литературы

Бенефис стр. 26-50. Евгения Палетте

1 часть
2 часть
3 часть
4 часть
5 часть

-26-
Лизавета Петровна долго смотрела вслед, думая и понимая, что Таиска вернулась. От ее матери, которую Мячикова встречала в городе, она знала, что Таиска   окончила медицинский институт, вышла замуж и жила в каком-то южном городе. Перед глазами все еще стояло леопардовое пальто, ярко-пунцовая помада, пережженные гидроперитом волосы, лихо закрученные в неподвижные локоны, черные, постоянно что-то ищущие глаза, которые были хорошо ей знакомы.
Взглянув в сторону удаляющегося трамвая, Лизавета Петровна вспомнила, как Таиска всегда пересчитывала номер трамвайного билета справа налево в надежде найти счастливый.
— Дай мне, дай мне. – говорила она когда-то в их школьном детстве.
— Ну, Лиза, дай! Я так хочу быть счастливой!
Она так искренне и так напряженно говорила это, что отказать Лиза Мячикова ей не могла, и сразу же отдавала свой билет, даже, если он не подпадал  под категорию «счастливый».
— А ты, Ты разве не хочешь?- спрашивала Таиска с большим опозданием.
-Бери, я не очень верю в счастье по билету, — смеялась Лиза. – Счастье это что-то такое. что само должно найти каждого из нас.
— А я верю, — щурила Таиска свои черные глаза и тоже почему-то смеялась. Наверное, над тем, как по-разному они представляли себе счастье.
— Интересно, — как у нее с этим, — подумала Лизавета Петровна, видя,  как трамвай,. миновав площадь, поворачивает направо.
Продолжая стоять и смотреть вслед трамваю, Мячикова вспомнила, что не знает Таискиного телефона. Жаль, интересно было бы встретиться, подумала она.
Через несколько дней Таиска позвонила сама.
— Приходи ко мне, — позвала Лизавета Петровна. – У меня все разбежались. Ребята в школе во вторую. Муж придет поздно. Приходи, кофейку попьем
— Нет,  идем в кафе, — сказала Таиска. – Дома еще насидимся.
— Ну тогда, только до девяти, не позже, — согласилась Мячикова, уже обдумывая, в чем пойти. Она знала, что Таиска будет в чем-нибудь ярком и блестящем, и на каблуках, которые сделают ее похожей на Эйфелеву башню, и ей, Лизавете Петровне, будет казаться, что Таиска слегка покачивается, как на ветру. Наконец, надев свое синее шерстяное платье и единственное свое украшение – золотую цепочку, подарок мужа, Мячикова, пригладив на затылке темные волосы, вышла из дома.
В кафе свободных мест не было. И теперь, стоя на улице и раздумывая, что предпринять, они молча смотрели друг на друга. И, казалось, каждая думала о своем.
Лизавета Петровна уже опять собиралась пойти к ней домой, но со стороны зоопарка, где тогда еще не было никакой «Солянки», а крыша не повторяла очертания буддистского храма, отчего стало казаться, что звери разом перестали понимать по-русски, к ним направился человек.
По короткому приветствию, долгим взглядом и недомолвкам, Лизавета Петровна поняла, что это – Таискин знакомый.
— Какие проблемы? – обратился он, наконец, к обеим, устремив свои светлые, в густых черных ресницах, глаза почему-то на Мячикову.
— Никаких, — отозвалась Лизавета Петровна. – Башмаки жмут, — сказала она, смеясь.
— Понятно, — помолчал он, — Меня зовут Микки. еще точнее – Микки Маус, раз ты не представляешь меня, — обратился он теперь к Таиске
Та, спохватившись, и осознав, что момент упущен, уставилась теперь на Микки.
Ну, что? Идем в ресторан, раз кафе занято, — заключил он. – Как вы? — обратился он опять к Мячиковой. – В последнее десятилетие двадцатого века вступили. А в ресторанах как не было мест, так и нет, — проворчал Микки, нимало удивив Мячикову своими претензиями к историческому прогрессу. – Ну, так как вы? – опять спросил он Мячикову.

-27-
— Я — как она, — кивнула Мячикова на свою одноклассницу.
— Таисия Гавриловна всегда согласна, — весело и беспечно произнес Микки.
Не чувствуя двусмысленности сказанного, Таиска кивнула.
В ресторане мест не было тоже. Но Микки куда-то сходил, кого-то позвал, кому-то что-то сказал и усадил всех за трехместный столик, где третье место было предназначено ему самому. А поскольку он все время отлучался – только один раз подошел к Лизавете Петровне, чтобы пригласить ее танцевать, после чего она попросила его больше этого  не делать, потому что времени и так мало, а они с Таисией Гавриловной давно не виделись – то разговаривать за этим столиком было удобно.
— Ну, рассказывай, — первой заговорила Таиска. – Кто он?
— Кто? А-a — с опозданием поняла Лизавета Петровна, — Моряк, штурман. Ленинградская мореходка. Первая любовь. Вобщем —  все,  как в кино, — рассмеялась Лизавета Петровна.
— Во всяком случае, на жизнь хватает, помолчав, сказала Таиска.
— Да как сказать. Сбегает в море, хватает. А если на берегу, без моей зарплаты не обойтись.
Двое детей, — сказала Мячикова.
— А ты, значит, на «скорой». Мне моя мать говорила. Она тебя встречала.
Лизавета Петровна кивнула.
— Собачья работа, — проговорила Таиска. – Передний край. Может, хоть больше платят?
— Рублей на десять побольше. Да и то норовят обсчитать. Чем больше заработаешь, тем больше обсчитают.
Помолчали.
— А ты жила где-то на юге? Замужем?
-Да. У его матери. Почти десять лет там прожили. Сейчас вот сюда приехали, — рассказывала Таиска. – Брат квартиру получил. Он строитель, так мать одна осталась.
Теперь мы с ней живем. Жилье-то нам – ни мне, ни ему не светит. Оба – врачи, — тихо сказала Таиска, как-то извинительно взглянув на Мячикову. – Правда, есть еще одна возможность – кооператив, — продолжала она.- Но это дорого. Нам за  жизнь не собрать. Хоть на одну ставку, хоть на две.
— А муж?
— А что муж. Муж – как муж. Хирург, умный, талантливый. Все в науку рвался. На кафедре оставляли, двести рублей оклад. А тут ребенок.  Вобщем. уехали к нему. И десять лет. Плита ее, посуда ее, кровать и та ее. И здесь с жильем то же самое, неожиданно отклонилась она от темы. Правда, кое-кто по блату получает, — заключила Таиска.
И Лизавета Петровна поняла, что и «по блату» у Таиски шансов нет. Некоторое время молчали.
Теперь Таиска, благоухая своими резкими, со странным пенициллиновым запахом, духам, молча смотрела на Мячикову. И Лизавета Петровна почувствовала, что все это давно и изрядно Таиске надоело, и она возвратилась к этой теме ненадолго и по крайней необходимости,  поскольку надо о чем-нибудь говорить, если не виделись со своей школьной подругой много лет.
Но вот взгляд Таиски повеселел, в нем появилось что-то другое, сиюминутное, и она уже поднимается навстречу мужчине, который пригласил ее на блюз. Ему было далеко за сорок. И, несмотря на то, что ему было далеко за сорок, дорогой костюм и очень дорогие туфли придавали ему заметный статус видного мужчины не только в прошлом, но и в настоящем. А уже заметно выраженное брюшко держало дистанцию. Таиска. как и предполагала Мячикова заранее, была в черно-золотистой блузке, черной шелковой юбке и черных, на высоком каблуке, туфлях, которые и в самом деле ее похожей на Эйфелеву башню. Крупная золотистая бижутерия и длинные, неподвижные локоны делали почти

-28-
незаметной шею. И безукоризненные, с тонкой щиколоткой, как у скаковой лошади, ноги так и подчеркивали необходимость поднять волосы вверх, чтобы придать всей этой стройной конструкции, под названием «Таиска», полетность. Лизавета Петровна все хотела сказать ей об этом, но не решилась, и продолжала вдыхать  резкий запах,  когда разгоряченная танцем и комплиментами, Таиска возвратилась на место.
— Это известный художник, — сказала Таиска, только что, простившись с художником глазами. – Денег у него-о-о, — протянула она.
— Откуда ты знаешь? – спросила Лизавета Петровна.
— Микки сказал. Мы были как-то в одной компании.
-А твой муж? – чего-то не договорила Лизавета Петровна.
Таиска посмотрела на нее многозначительным взглядом. Закурила сигарету.
— Последнее время мы с ним не понимаем друг друга, — сказала она. – Он не понимает меня, а мне трудно с ним, — продолжала Таиска. – Требует от меня чего-то, чего я не могу ему дать. Да чтоб – настоящее, — усмехнулась она.- А что он может дать сам, кроме своих прекрасных глаз, — ни благополучия, ни комфорта. А ты сиди в своей поликлинике на копейки, — договорила она, сплевывая яркими губами прилипшую к ним табачинку и снова затягиваясь.
— При всем том ты очень неплохо одета, — возразила Лизавета Петровна. – У меня, например, нет такого леопардового пальто. Хоть иногда и бывает возможность, продолжала она.
— Да это он, что ли? – воззрилась на Мячикову Таиска, — Ему и в голову не пришло бы купить мне такое, — договорила она, посмотрев теперь на Мячикову странно коротким взглядом. И Лизавета Петровна поняла, что взгляд этот предназначался не  ей, а художнику, который шел к столику, чтобы снова пригласить Таиску на танец.
-Ну, а у тебя, как я понимаю, все хорошо, — как-то утвердительно спросила она Мячикову, как бы подводя итог, когда через несколько минут уже возвращалась на место.
— Микки не появлялся?- спросила она следом, не ожидая ответа на заданный вопрос.
— Нет, не появлялся, — отвечала Мячикова, осознав, что предыдущий вопрос на самом деле Таиску не интересовал.
— Куда это он запропастился? – опять спросила Таиска, напряженно вглядываясь в данный конец зала, где что-то происходило, чего Лизавета Петровна, сидя туда спиной, видеть не могла.
— Ну ладно. Я пойду. Уже почти девять. Ты ведь говорила –до девяти, — неожиданно сказала Таиска, обращаясь к Мячиковой. – Я тебя не буду провожать. Сама добежишь. Ладно?  — спросила она, глядя на Лизавету Петровну. На лице ее отразилась совершенно неподдельная необходимость уйти сейчас, немедленно, не провожая, не  завершая разговор, не прощаясь.
Поднявшись, и теперь посмотрев в дальний угол зала, Лизавета Петровна увидела, что художник и стоявший рядом с ним Микки, оживленно жестикулируя, зовут Таиску к себе.
Причем, судя по всему, требуя, чтобы она шла, как можно скорее.
Оставив какие-то деньги за кофе и бокал вина, Лизавета Петровна вышла из зала.
Она и сейчас, спустя больше двадцати лет, хорошо помнила, с каким наслаждением вдыхала тогда свежий, прохладный воздух и, вспомнив, что вот-вот должен был прийти Алексей, быстро пошла к трамвайной остановке.
Потом она видела Таиску только один раз, когда забирала из поликлиники больного.
-Таисия Гавриловна, что делать с этим больным, который отказывается от консультации? — спросил кто-то рядом.
Мячикова обернулась. Рядом стояла медицинская сестра, которая обращалась к врачу. Врач была Таиска.

-29-
— А вот и «скорая», глядя на Мячикову, сказала Таиска. – Привет. Да вот, доставить надо, —  кивнула она в сторону сидящего на табурете больного. Ты как? – спросила она теперь Мячикову, глядя в сторону входной двери.
— Нормально,- сказала Мячикова. уже читая направление. Когда она подняла глаза, Таиски уже рядом не было. Но запах духов остался. И, став памятью, время от времени щекотал в носу.
Когда еще лет через пять Таиска позвонила Мячиковой домой, Лизавета Петровна сначала не поверила, а потом поняла, что Таиске просто что-то надо. В глазах сразу же появилось леопардовое пальто, ярко накрашенные губы, остро запахло пенициллиновыми духами. Таиска просила какие-то доллары, чтобы  «открыть дело».
— Я отдам, — сказала Таиска в конце. – Не я, так мой муж Пухольцев. отдаст. Ты должна его знать Он работает в «хирургии» больницы «скорой помощи».
Лизавета Петровна вздрогнула. Но информацию прослушала до конца. И почему-то сразу возненавидела Пуха. Это возникло, как острый приступ подагры. А известный парафраз «скажи мне, с кем ты спишь, я скажу. кто ты» показался ей еще более справедливым, чем раньше. В какой-то момент она даже подумала, что Пух перестал для нее существовать навсегда. Оказалось – нет. Она по-прежнему общалась с ним, вникала во все его дела,  выслушивала, как его жена в очередной раз разорилась не в «комке» так в аптеке, старалась как-то помочь. И всякий раз, когда они сидели  в старом «Фольксвагене», купленном Пухом за бесценок, который он все время чинил, и он говорил «напрасно она это», она Лизавета Петровна Мячикова. его понимала. Она не говорила, что давно и хорошо  знает Таиску. как не говорила и о том, что вот уже несколько месяцев с ней нет Алексея. Она старалась, она очень старалась, чтобы об   этом знали как можно меньше людей. Сначала она долго не могла понять, потом долго не могла поверить, потом долго не могла решить,  как все объяснить детям. Вовке было шестнадцать. Леночке десять.
Они все понимали, но ничего не спрашивали.  «Мы – как ты», говорил Вовка, и она верила своему взрослому сыну. Лизавета Петровна была благодарна ему не только за то, что он как-то все объяснил Леночке. Малышка тоже ни о чем не спрашивала.
А для Лизаветы Петровны потянулись серые, однообразные дни. И хотя по-прежнему был Пух со своей дружбой, со своей доверительностью, со своей откровенностью, от которой оставалось совсем немного до чего-то другого, она виделась с ним редко. И жила, словно в пустоте, в которой, кроме нее, было еще только ее горе. Она никому не жаловалась, ничего не предпринимала, ни у кого ничего не просила. Оба ее мужчины, которых она так или по-другому любила, как бы перестали для нее существовать. Больше просить помощи было не у кого. И горе, которое любит, чтобы о нем знали все, становилось все меньше. Оно стало занимать все меньшую и меньшую часть того пространства, в котором находилась она, и которое постепенно наполнялось словами, звуками, лицами людей. Людей, которые всегда были с ней. Они были разные — больные на самом деле и не очень, равнодушные, замотанные жизнью, доброжелательные и злые, образованные и откровенные простаки – и все они рассказывали ей о себе. А поскольку в мире все относительно, то к концу дежурства ей начинало казаться, что ничего такого особенного в ее жизни как бы и не произошло. Все живы. И даже любовь, кажется, еще не умерла совсем. Только сейчас она как бы выпустила ее из себя на свободу, чтобы она перестала докучать ей. Она думала спокойно, и как бы со стороны – то об Алексее, то о Пухе, которого почти не видела, и так же, как бы со стороны, думала о любви. Но чем больше она думала о ней, тем больше они – и та и другая ее любовь – казались ей чем-то одним, слившимся вместе. Потому что и та и другая были, плоть от плоти ее самой. И она, любовь, нет-нет, да и заявляла свои права на нее. То кто-то будто окликнет ее в квартире — и так и казалось, что, сидя на своем излюбленном месте, в кухне, у окна, ее зовет Алексей.

-30-

То настойчиво просил позвонить ему Пух, чтобы рассказать об очередной выходке Таиски. Иногда они сидели в  «Фольксвагене» и в очередной раз говорили обо всем. И хотя отношения с Пухом стали чуть-чуть другими, к ним, с ее стороны, добавилось сопереживание, она понимала, что ее любовь, в которой она сама не решалась себе признаться, уже коснулась этого человека. И никакие ее доводы об отсутствии времени или о дискретной природе любви не могли убедить его не просить о встрече, не могли убедить его не звонить ей. Потому что он тоже чувствовал эту любовь. И звонил, и говорил, что надеется, что наступила «новая фаза». Что вверху, то и внизу» говорили древние «Познай самого себя, и ты познаешь Вселенную. Но познать самого себя оказывалось труднее, чем познать другого.
А главное – жизнь продолжалась, и ей не было хуже, чем другим.
Приходя к больному, Лизавета Петровна иногда думала, что все эти люди, которые встречались на ее пути, как и она сама, ведут ежедневный боя  за каждый прожитый на этой земле день, за каждую прожитую минуту. И вместе с их жизнями уходит и ее жизнь. И в этом смысле они – по одну сторону той черты, которая, казалось, разделяла их. И как только больной это чувствовал, он становился другом.

— Доктор, почему вы грустите? Сегодня Восьмое Марта, — улыбалась навстречу Мячиковой женщина в один из праздников,  который ей пришлось встретить совершенно одной. Алексея уже не было с ней. Где-то в Мурманске был Вовка. Пух дежурил, хотя, если бы не дежурил, он, наверняка, был бы дома. Там Таиска вернулась после провала  очередного предприятия.
— Так, почему? – повторила свой вопрос женщина.
Лизавета Петровна вздрогнула, раскладывая на столе ампулы и пытаясь улыбнуться.
— В самом деле? – спросила, наконец, Мячикова, — Может, показалось, — спросила она.
Все равно что-то чувствуя, женщина поменяла положение в кровати, и, слегка поправив подушку, позвала сына.
— Георгий, неси нам кофе, коньяк и еще, сам знаешь, что – в ведерке. Через три минуты послушный сын принес поднос. Кроме кофе и коньяка, в вазочке стояли подснежники.
— Цветы доктору, — сказала женщина. – Георгий, подари сам,- опять сказала женщина.
Лизавета Петровна стояла, не шевелясь.
— Это вам от нас, от больных, — сказала женщина. – Сегодня праздник. Не грустите,- широко улыбнулась она.
Через несколько минут, уже заполняя карту и читая выписку из поликлиники, Лизавета Петровна осознает – Постинфарктный кардиосклероз Хроническая мерцательная аритмия.
Сахарный диабет, тяжелое течение. Гипертоническая болезнь П-Ш степени. Болезнь оперированного желудка.  Софья Владимировна Величко. Лингвист.
Лизавета Петровна подняла на Софью Владимировну глаза, и должно быть, что-то было в них такое, от чего женщина улыбнулась.
— Ничего, ничего. Ну, во-от, — сказала Софья Владимировна. И Мячикова поняла, что в ее собственных глазах очень близко стояли слезы.
— Спасибо.- опять сказала Софья Владимировна.
— И вам,- искренне сказала Мячикова и, сделав все необходимое, простилась,  отказавшись от кофе.
Через несколько минут она уже шла по лестнице. аккуратно держа подснежники в левой руке. Но настроение было уже другое. Лизавета Петровна думала о женщине, у которой только что была, о том, как, порой, несправедлива жизнь, и еще о том, что, может быть, это мы слишком много от нее хотим. Скорее бы кончился праздник, потому что именно в праздники мы понимаем, что все-таки, что-то от жизни хотим. И неизвестно,

-31-
кому сейчас лучше – ей или  Алексею, вдруг впервые, без обиды, подумала она о нем, еще не зная, что очень скоро он сам позвонит ей.

К вечеру того же дня, на каком-то вызове, ее нашел Пухольцев.
— Поздравляю тебя с праздником, — сказал Пух. – И еще — почему ты так упорно не хочешь мне звонить? Только не говори, что ты и в самом деле этого не хочешь.
— Я не могу. – сказала она.
— Почему, Лиза? Теперь, когда ты свободна. Извини, я все знаю, — проговорил он.
— Вот потому и не могу, — коротко сказала она. И это было правдой. Она была благодарна ему за то, что позвонил, что помнит. Но именно теперь, когда он все знал. она не хотела его видеть. И не потому,  что и правда, не хотела, а потому что не могла. И эта логика не была такой уж «женской», как принято думать. Анатомию этого чувства ей еще предстояло понять.

Выйдя из квартиры, где она только что была на вызове, Лизавета Петровна будто услышала –
-Лиза, Лиза привет! Привет, Лиза! Как ты?- слышалось ей. Она оглянулась. Никого. И только резко и нервно отозвался колокольчик. И снова – тишина.
— Как ты, Лиза. – послышалось опять. Она опять оглянулась. И опять не было никого.
— Жив курилка! – на всякий случай кому-то громко сказала она. И эта фраза отозвалась в глубоком каменном колодце десятиэтажного дома.
— Жив, жив! – поднималось все выше и выше, и ей казалось, то звук уже должен быть где-то высоко, высоко, за пределами этого холодного мрачного пространства, и лететь, лететь ввысь. Так, наверное, оно и было. А здесь. в холодном подъезд, среди темноты и бетона, и потому – несправедливости, все еще звучало – «Жив! Жи-ив! Кто? Курилка-а-а! Жи-и-в!» — и спрашивала и отвечала сама себе Лизавета Петровна. и первые слезы и смеха и удивления за все последнее время подступили и пролились, освободив место радости.

Проснувшись в своей маленькой комнате, куда Алексей плотно прикрыл дверь, Лизавета Петровна почувствовала. что стало тепло. Ушла усталость, ушел ничем не снимающийся озноб после бессонной ночи. Ушло все, что накопилось  в ней за сутки.
Поднявшись и сев в кровати. вспомнила – надо позвонить в реанимацию, узнать про больную. Это надо не забыть сделать сразу. Затем необходимо пересмотреть все вещи Алексея. Что-то постирать, что-то выбросить. А доктору Силину позвонить сегодня она наверняка не успеет.
За окном был залитый солнцем двор, и высокое солнце говорило о том, что звонить в пульмонологию, и в самом деле, поздно. Еще час-два. и день пойдет на убыль. Придется звонить завтра с утра. Открыв дверь в смежную комнату. и не найдя там Алексея, она вошла в кухню.

Он сидел по другую сторону похожего на тумбочку стола. у окна. И читал газету. В двух с половиной шагах от стола закипал чайник. Алексей был в очках. как несколько дней назад, когда она увидела его в очках впервые. Это было непривычно, но общего впечатления не портило. Пожалуй, наоборот. Седые виски, две вертикальные, по обеим сторонам рта, глубокие морщины, прямой нос, с которого как бы начиналась вся его высокая, прямая фигура. предполагали характер сильный и жесткий, что сказывалось не только в поступках, но и в самом восприятии мира. И  эта будто видимая и невидимая прямолинейность, казалось, существовала не только параллельно, но выходила одна из другой. И Лизавета Петровна всегда это чувствовала и знала. Прямой в суждениях и

-32-
оценках, всегда говорящий то, что думает, и как понимает, он и в тот памятный день, когда уходил из дома, просто пришел и сказал, что уходит. И она поняла все сразу.
Когда-то давно ей казалось, что это хорошо, что все вот так вот — ясно и прямо. Потом стало скучно. И хотя, наверное, это и в самом деле было неплохо, Лизавета Петровна все чаще думала, что ей не хватает какой-то недосказанности, неожиданности, игры. Сказав однажды все необходимое и получив согласие выйти за него замуж, он, словно раз и навсегда, покончил с чем-то сиюминутным, обременительным, никогда больше к этому не возвращаясь. И судя по всему, мысль о том, что кто-нибудь, когда-нибудь может в чем-нибудь усомниться, не приходила ему в голову никогда. Интересно. как он убеждал ту. другую, выйти за него замуж, иногда думала  Лизавета Петровна, и почему-то ничего не могла себе представить. И хотя понятно, что путей к этому великое множество, как ни старалась Мячикова, ничего предположить не могла.  Она и теперь ничего не знала о его жизни без нее. И ничего не знала о том, что же заставило его после  семилетнего отсутствия. позвонить ей. И хотя он не раз говорил, что благодарен, полной исповеди еще не было и, судя по всему, это еще предстояло. Да Лизавета Петровна и не спрашивала.
Все уже улеглось. Она привыкла быть одна, и редкие встречи с Пухом. которые в отсутствие Алексея чаще не стали, свидетельствовали о том, что ее жизнь принимает совсем другое направление. У нее были обязательства перед своей семьей, перед своими детьми. У Пуха – тоже. перед семьей. к которой он относился неоднозначно. Его жена от него то уходила, то возвращалась, тратила последние деньги на какой-то бизнес и, прогорая, возвращалась опять в медицину. Месяца через два, оборзев от нищенской зарплаты, она опять организовывала какую-нибудь коммерцию и, не имея торгашеской хватки, возвращалась в свою поликлинику с новым цветом волос и новыми проектами.  Когда умерла ее мать, Таиска все носилась с идеей продать квартиру, но Пух не дал. И удаляясь на кухню, вместе с сыном Сережей, после очередного Таискиного прогара, был начеку.
Обыкновенно первый день он отсиживался на кухне, на второй — звонил Мячиковой, и они просиживали в «Фольксвагене» ночь напролет, обсуждая стратегию – как жить дальше. Когда после семилетнего отсутствия вернулся домой  Алексей, они тоже долго сидели в «Фольксвагене». Автомобиль теперь был, как игрушка. И совсем не ломался. Так Александр Васильевич Пухольцев зачинил его и закрасил.  И сидя в автомобиле, они обсуждали, как теперь жить ей, Мячиковой. Но это неординарное событие совпало с событием вполне ординарным – в очередной раз домой вернулась Таиска. Она теперь взяла моду  отбывать к денежным мужикам на откровенное содержание. И как только деньги по каким-нибудь причинам иссякали, возвращалась к Пуху. Но в этот раз он, кажется, впервые не был рад, что Таиска вернулась. Теперь Пух видел стратегию в том, что, я того, чтобы Таиску  в конце концов оставить. надо помочь ей стать на ноги. Тогда это легче будет сделать, утешал сам себя Пух.
— Вот ведь ты тоже, — говорил он Лизавете Петровне, — Не гонишь.
— Надо помочь, — убежденно говорила Лизавета Петровна. И они долго молчали
Само собой понималось, что ни там, ни тут  отношения не восстановить. Но это совсем не вопрос.
Поговорив обо всем и убедившись, что все еще помнят друг друга, они с Пухом расставались .На неопределенное время.  Каждому надо было пережить свое.
Пух был все такой же красивый. Он успешно оперировал, ездил на своем три раза крашенном «Фольксвагене», но его изобретательная манера говорить и рассказывать, когда через минуту ты оказывался в курсе всех дел, а главное – на короткой дистанции, слегка изменилась. Он часто становился задумчивым, немногословным, потом вдруг, будто осознав, что от чего-то отстал, старался догнать. И оживлялся снова. Но он сдавал. И это было заметно. А Лизавета Петровна, устав все понимать и во всем участвовать,

-33-
была рада, что на какое-то время о ней забыли. Так в ее жизни появилось одиночество. И хоть оно будто бы не было похоже само на себя – все-таки она была не совсем одна. Но его вкус, его, вопреки общему мнению, несвобода, поскольку оно парализует в человеке всякое желание куда-нибудь идти и что-нибудь делать, она ощутила в полной мере.
А потом к ней стали приходить сны, где она идет по ровному полю, на котором полным полно люпина и лютиков, и чем  дальше она шла, тем больше и больше становилось неба и все меньше земли, и, наконец, наступал такой момент. когда она взлетала, оставляя далеко внизу и возвращение Алексея, и ставшие хроническими проблемы с зарплатой, и Пуха, и Таиску, которую он, она понимала, любил.  Однажды, когда Таиска в очередной раз вернулась после полугодового отсутствия, и Пух опять ее принял, она, Мячикова, сидя рядом с ним все в том же «Фольксвагене», коротко обронила «Надолго ли?». Пух утвердительно качнул головой и умолк. И она все поняла. И бесстрастно, как говорит человек о каком-то, увы,  существующем совершенно отдельно от всего факте. сказала «Ты любишь ее». Пух не сразу посмотрел ей в глаза, а когда посмотрел, говорить ничего было не нужно. «Ты ведь тоже» — начал он, не найдя ничего лучше, чем напомнить ей об Алексее, возвращение которого в свое время принял очень резко. «Это другое» — сказала она. Потому что это и в самом деле казалось ей другим. Это было понятнее, чем Таиска со своими исканиями. Здесь человек попал в беду. Он болен, думала она. Ему надо помочь. И, несмотря на то, что аналогия была очевидна, она не видела ее и не хотела видеть. Так и сидели в старом «Фольксвагене» два хороших человека, и не знали об этом.
— Ты ведь тоже, — опять сказал он. Потом они долго молчали.
— Наверное, — с большим опозданием сказала Лизавета Петровна коротко, думая о своем.
И Пух не сразу понял, что она говорит о своем чувстве к Алексею, которое все еще жило в ней. И опять они долго молчали. Это были уже отношения второй и даже третьей волны, когда все, самое важное, было сказано, все, чему суждено было реализоваться, реализовалось, а то, чему было не суждено, так и осталось всуе. Конечно, могли еще быть кратковременные вспышки, недолгие обострения, но должной высоты отношения достигнуть уже едва ли могли. Думал ли об этом Пух, она не знала, но сама уже ничего не ждала. Конечно, был, наверное, какой-нибудь другой путь. Вообще говоря, выход всегда есть. Нужно только самую малость – изменить свою жизнь. Но для этого, как ей казалось, не было ни сил, ни возможностей.

— А-а-а, проснулась, — поглядев на нее поверх очков, сказал Алексей, привернув. а потом и выключив газ под кипящим чайником. – Второй чайник пью, — сказал он, прислоняясь к подоконнику. И Лизавета Петровна удивилась, что он так и сидел здесь, пока она спала.
— Смотри, — сказал Алексей, показывая ей газету. Лизавета Петровна нашла глазами статью – «Большой морозильный траулер захвачен дикими племенами… в Африке».
— Они посадили экипаж под стражу, и требуют  выкуп, — рассказывал  подробности Алексей, — Сколько-то там тысяч долларов, — договорил он.
— БМРТ «Приморск», — прочитала еще раз Лизавета Петровна, и перестала читать
Это был корабль, где проходил первый капитанский рейс Алексея, и куда она посылала радиограммы чаще, чем  «до» и «после». Так волновалась. Справится ли. А он звонил ей прямо на «скорую». В тот год Вовка пошел в первый класс, и с гордостью рассказывал, что его отец – капитан  на «Приморске». Она помнила этот красивый, белый корабль Николаевской постройки. Теперь Николаев – заграница, пронеслось в голове. Но порт приписки – тот же. Значит, люди наши.  Наверное. и муж педиатра Звягинцевой со «скорой» тоже там, — вспомнила Лизавета Петровна, и ахнула.
— Звягинцев, муж нашей Алины, на «Приморске», — тихо сказала она.
— Я знаю, я встречал его незадолго до рейса, — понял Алексей.

-34-
— А ты давно списался? – спросила Лизавета Петровна. Это было первое, о чем она спросила,  из того, что касалось его жизни в последние несколько лет.
— Ты ведь тоже был на «Приморске» — напомнила она.
— После меня «Приморск» сделал еще два рейса – в Северо-Восточную Атлантику и, кажется, в Канаду, — помолчал он.
— А ты?
— Я за это время в море не был, — тихо сказал он, думая о чем-то своем.
— Потому что… – полушутя начала она.
— Не знаю, что ты имела в виду. На самом деле – все просто. Стало подниматься давление.
Как на комиссию, так зашкаливает.
— Это известно. Значит, заболел.
— Заболел,- согласился он, не меняя выражения лица. – Пришло, видно, время.  Да и жизнь такая была, — сказал он и умолк.
И Лизавета Петровна не нашла в себе силы спросить, какая это такая жизнь у него была, и что именно ему в ней мешало. Она молчала, не ожидая, и даже опасаясь, что он скажет что-нибудь еще о своей жизни. о которое она так упрямо не спрашивала.
— Хочешь, чего-нибудь? Чаю, например? – неожиданно спросил Алексей,
слегка улыбнувшись.
Она кивнула. принялась заваривать чай – из одной баночки, из другой, маленькой ложечкой, ложечкой побольше, ссыпая все в фарфоровую емкость и ставя ее на водяную баню «Лабораторный чай» когда-то говорил он, и оба смеялись. Теперь он молча смотрел на то, как она делает все это. И его лицо светилось. Она очень хорошо чувствовала и понимала это. Она видела, как темнели его глаза, когда он время от времени взглядывал на нее, предвосхищая какое-нибудь очередное ее движение, и радовался этому, и повиновался каждому ее слову, каждому замечанию, каждому взгляду.
— Почему ты ничего не спрашиваешь?- проговорил он вдруг. – Нет, вообще-то я понимаю, — продолжал он, — Гордость. Но ведь ты, как бы это сказать, некоторым образом, отомстила мне Правда? Разве тебе не легче?
— Я не люблю слово
«месть». Какое-то дикое слово. И потом – никакая месть не может исправить того, что произошло. Это примитивно.
— Согласен, — отозвался Алексей. – Я подумаю над этим словом.  Но ты не ответила мне на один вопрос, тебе не легче сейчас?
Мячикова молчала. Она, и вправду, не знала, что сказать. Она никогда об этом не думала.
— Ну что ты молчишь? Я все знаю. Он звонил сюда пару раз, — сказал Алексей.
И Мячикова поняла – это он говорил о Пухе.
— И я даже не мог послать его к чертовой матери, — вдруг опять сказал Алексей.
— Ты и не должен посылать его к чертовой матери – поняла Лизавета Петровна. – Он – мой друг.
— Ясно, — сказал Алексей и умолк, заглядывая теперь в фарфоровую емкость, которая источала едва уловимый аромат жасмина.
— Но все-таки одну вещь я тебе скажу, — снова заговорил он. – Я знаю, почему я заболел, -сказал он так, что не поверить ему было невозможно. – Потому что я почувствовал себя ущербным, — словно через силу проговорил он последнее слово. – Co щербинкой, — еще раз уточнил он. – И не потому, что эта женщина постоянно от меня что-то хотела, куда-то меня все водила, возила. А потому что я вдруг почувствовал себя не на месте, словно распалось время, и я протягиваю руку из одной его части в другую, а достать не могу. Не соединяется. И сам я где-то за его пределами. За пределами времени. Представляешь, Это страшно. Это, если хочешь знать, кратко. Если, конечно, ты больше ничего не хочешь слушать, — подвел черту он.

-35-
— Нет, почему же, -отозвалась Лизавета Петровна, стоя теперь у плиты, к нему спиной, и  обжаривая  французские гренки. Этот хлеб, с яйцом и молоком, делала еще мама, провожая ее в школу, а потом она сама – всем, кто утром куда-нибудь уходил. – Постепенно ты и сам все расскажешь, если захочешь, — договорила она.
Закончив с гренками, она села за стол, налила себе и ему чай, тихонько отпила, глядя на него обычным, без какого бы то ни было интереса. взглядом. И он, не чувствуя напряжения, улыбнулся ей своими роскошными, вместившими, казалось, целое небо, глазами.
— Как чувствуешь себя? — спросила она.- Кашель? Недомогание?
— Когда ты вот так спрашиваешь, мне кажется. что все нормально, а остаюсь один, все будто возвращается.
— Нам надо выяснить, что с легкими. Если это обыкновенный бронхит, то прогноз полегче.
Хотя, конечно, бронхит – это тоже плохо. И надо бросать курить. Это первое, что надо сделать. Завтра звоню доктору Силину, назначаем консультацию. Снимки, последние, уже, наверное, готовы, —  глядя на него, договорила она.
— А потом? – неожиданно спросил он.
— Что потом? – не поняла она.
— Ну, вот выясним, а потом, что будем делать потом – как-то неуклюже спросил он
— Будем лечиться, — отвечала Лизавета Петровна, сама не зная, как долго они будут лечиться, и что будет потом.

До пятиминутки оставалось минут пятнадцать, когда Лизавета Петровна поднялась на второй этаж и остановилась перед доской объявлений.
Этот небольшой кусок фанеры, вполне стандартного дизайна, с чашей и змеей в правом верхнем углу, и множеством предписывающих, утверждающих и карающих листков бумаги, способен был испортить настроение кому угодно – от нескольких мимолетных минут до недель, и даже месяцев. Чувствовалось, что те, кто заполняли  свободные, никакими предписаниями не занятые пространства и тщательно следили, чтобы их  было как  можно меньше, дело свое любили. Как старательно  выписывались на эти листки ряды и столбики с фамилиями, как раскладывались, как классифицировались  и обобщались, не теряя попутно ни одной буквы, ни одной запятой. И даже самое незначительное происшествие, выписанное с такой педантичной и скрупулезной любовью, вдруг становилось символом, фетишем, только что поднятым с земли знаменем, которое тут же начинал трепать ветер. как Резеда и Козодоев, а также все желающие трепали имя какого – нибудь из обозначенных в листке фигурантов.
— Артур Артурыч, —  говорил кто-нибудь, изловив на лестнице пробирающегося с большим опозданием на работу Фазана. – Не было там того, что здесь написано. Больной доставлен по назначению. Оказана помощь.
— Мне доктор звонила, — уклонялся от более конкретного разговора, продолжая пробираться меж идущими навстречу, со ступеньки на ступеньку Фазан.
— Не было там доктора. Там была сестра и санитарка. Это они говорили – «Что нам ваше направление. У нас мест нет. Забирайте обратно», оправдывался кто-нибудь из фельдшеров. – А вы выговор, — продолжал этот кто-нибудь, так и, мешая Фазану юркнуть в свой кабинет незамеченным. – А там нельзя было забирать обратно. Он тяжелый, — продолжал, едва поспевая за Фазаном, тот же голос. – Вы меня-то, почему не спросили. Сразу выговор, — оправдывался Фазаний мучитель, понимая, что Артур Артурыч, по своему обыкновению, придумал, чего совсем не было.
— Пропустите! – теперь уже повышенным тоном говорил Фазан, и Мячикова, стоя на площадке, этажом ниже, и слыша всю эту сцену, вспоминала, как он выгонял ее из своего

-36-
кабинета совсем недавно за то, что она  вошла без доклада.  Конечно, она понимала, что, если некто, ни с того ни с сего вознамерившийся поговорить. без доклада входит в кабинет, это раздражает. Но не меньшее раздражение вызывала и необходимость войти в этот кабинет.  При этом она ведь соблюдала видимость  уважения, почему бы ни соблюдать эту видимость и ему.
— Пропустите, — опять говорил Фазан, не сбавляя скорости передвижения и отталкивая того, кто шел за ним следом, надеясь увидеть хоть какую-нибудь заинтересованность новыми обстоятельствами, и, то, отставая, то забегая вперед, невольно мешая ему следовать  заданным курсом, что явно не способствовало скорейшему воцарению  Фазана на своем рабочем месте.
— Никому мы не грубили, — продолжал оправдываться фельдшер. —  Просто они хотели, чтобы мы забрали больного обратно, а мы оставили. Они хотели, чтобы забрали, а мы оставили – еще раз повторяет фельдшер, чтобы дошло. А то ведь торопится… Но это последнее звучало уже вдогонку.
Быстрые шаги, затихая, достигли, наконец, кабинета
Все также продолжая стоять у стенда, этажом ниже, Мячикова теперь видела, как к фанере подошла девушка из отдела кадров. Распущенные, длинные волосы, набедренная повязка вместо юбки, из-под которой немедленно появлялись бедра, и недовольное выражение лица насторожили.
Длинными, с наращенными ногтями, пальцами, она приколола еще  одну бумажку, что удалось не сразу. Кнопки все время падали, и кто-нибудь из уже собравшихся и желающих узнать новость с пылу с жару, эту кнопку поднимал, подавал ее девушке на ладонь, откуда она ухватывала ее ногтями. Другие уже читали, поглядывая друг  на друга и стараясь понять – что к чему. «Фельдшера Кочетова В.И. лишить полставки, лишить права работать в ночное время, лишить права сдачи экзамена на категорию, поставить на вид, объявить строгий выговор за то, что фельдшер Кочетов  во время проезда по городу на машине «скорой» помощи не остановил машину в двух шагах от главного врача.
— А что, — спрашивают люди шепотом друг у друга, — мы должны останавливать машину перед Главным врачом?
— Не знаю, — пожимают плечами осторожные.
— Наверное, — говорят еще более осторожные.
— А если в машине больной? — срашивает кто-нибудь уже через минуту. Но увидев приближающегося с правого фланга господина Винтовкина, умолкает, зная, что все и во всех деталях станет известно Фазану. И старается не смотреть в его сторону. Винтовкин, между тем, подходит к стенду, и долго смотрит на совсем еще недавно прикрепленный листок. Должно быть, читая. Мячикова стоит чуть поодаль. Она видит затылок Винтовкина и часть стенда, не загороженную его головой. Компрометирующий фельдшера Кочетова листок находится за затылком, и Мячикова его не видит. Она смотрит на название «Доска объявлений», потом на обрывки старых приказов, ища глазами что-то другое. Да! Вот – чаша и змея! Хотя в последний момент змеи не находит.
Должно быть, отвалилась, думает она, и переводит глаза на Винтовкина. И так весело вдруг становится. Так легко, потому что все до невозможности просто. Там, где Винтовкин, совсем необязательно быть змее, думает она, и про себя улыбается, думая о том, что это и в самом деле надо быть совершенно особенным, чтобы из простого «Винта»  превратиться в Винтовкина. И он был этим особенным, этот Виталий Викторович Винтовский. В обиходе —  Винтовкин.

Родной брат Шуры Балаганова, ерник и скандалист, он быстро и хорошо понял, что помогать ближнему — это, может быть, и хорошо, но надо наладить и обратную связь. Чтобы те, кому помогаешь ты, помогали и тебе. И надо сказать, очень в этом преуспел. После того, как все узналось, его вызвал Фазан, и они о чем-то мирно беседовали. И
-37-
Винтовкин вышел из кабинета с веселой песенкой, и радостно потирая руки, что немедленно стало достоянием общественности. И по подстанциям разнеслось, что Фазан Винтовкина дружески пожурил, но на работе оставил, чего никогда не сделал бы, если бы это коснулось  многих других. Говорили, что сами слышали, как Винтовкин хвастался, что ему бояться нечего, что Фазан у него «вот где», сжимал Винтовкин свои маленькие кулачки, кривя тонкие губы. На вызовы он больше не ездил, а сидел на подстанции  и вылавливал блох в картах тех, кто сутками работал на линии. Он приставал, делал  замечания по поводу того, как написано – в строчку или столбиком, говорил на жаргоне, нимало не заботясь о том, что сейчас уже даже авторитеты берут уроки разговорного русского языка, и никогда не упускал случая довести до сведения, что он – врач, а не какая-нибудь городская шпана.
— Кого-нибудь вылечил? — спросил его однажды доктор Ежиков, долгое время работавший заведующим кардиологического отделения в одном из районов области, прежде, чем прийти на «скорую», которого Винтовкин однажды заставлял переписывать всю карту из-за одного неразборчиво написанного  слова.
— Так, вылечил кого-нибудь?- опять спросил доктор Ежиков, обращаясь к Винтовкину.
— Во! Видали, — сказал Винтовкин, воззрившись на Ежикова. И умолк. Но было видно, как его и без того тонкие, губы  становились все тоньше, пока ни вытянулись в едва заметную линию. Ежиков карту взял, прочитал, исправил слово, и вернул ту же карту назад.
— Перепишите все, — прошипел Винтовкин.
— А чего тут переписывать. Рукопись она и есть рукопись. Не компьютер, — сказал Ежиков, и ушел.
Тогда, собрав несколько «дел», как любил выражаться Винтовкин, он решил устроить разборку все стой же Серафимой. Резеду не позвали, потому что обсуждались врачи.
— Нам сегодня нужно разобрать доктора Васильева, — произнес Винтовкин на одной из пятиминуток, обращая внимание Серафимы на то, чтобы после пятиминутки она не уходила. Мячикова отметила про себя это «разобрать», и ждала, не скажет ли Винтовкин еще чего-нибудь. — Он не вышел на работу два раза, — опять сказал Винтовкин, все еще глядя на Серафиму.
— Да и теперь его нет. Может, заболел, — суетнулась Серафима.
— И еще доктора Ежикова, — опять сказал Винтовкин, не отрываясь от нее взглядом. – Отказывается переписывать карту, — пояснил он.
Серафима, как часто делала в затруднительных случаях, вздохнула, обвела взглядом присутствующих и сказала, что нужен еще один человек, так как Козодоева сегодня нет.
И не будет. Он где-то в областной больнице.
— А как же, без Козодоева? – не то в шутку, не то всерьез спросила Серафима
— Ничего, позовем кого-нибудь еще, — обнадежил Винтовкин. – Вон, Алина. У нее, кажется, машина в ремонте, — обвел он, глазами, зал, обращаясь к еще не ушедшей с пятиминутки Звягинцевой.
— Я? – поняла Звягинцева. – Я не могу, — сказала Алина Дмитриевна, и вышла из зала.
Винтовкин растянул, по обыкновению, губы и посмотрел на Труша.
— Нет, нет. У нас вызов, — сказал Владимир Алексеевич, поглядев на Винтовкина своими серьезными глазами из-под высокого лба.
— Как вызов? Ведь последние десять минут не вызывали, — совершенно справедливо возразил Винтовкин, имея в виду довольно долго молчавший селектор.
— Но уже пишут. Слышите? – поднял Труш вверх указательный палец. —  Так что, я тоже не могу «разбирать» кого бы то ни было.
Оглядев зал еще раз, Винтовкин направился теперь в кабинет начмеда, который был напротив. Начмеда на месте не оказалось. Он был в Горздраве. Да и согласился ли бы он, подумал Винтовкин. Он участвует только в крупных разбирательствах. Ему нужен фронт.

-38-
Пространство. О Главном нечего и говорить. Тот все делает чужими руками. Но надо все-таки найти кого-нибудь третьего, вместо Козодоева.
Через несколько минут сидевшая теперь рядом с дверью в конференцзал Мячикова в ожидании машины увидела, как Винтовкин привел под руку, видимо, отловленную прямо в коридоре женщину. Это была врач общей бригады с одной из подстанций. Ее Лизавета Петровна знала мало.
Теперь, когда «тройка» была в сборе, можно было начинать.
Еще раз уточнив что-то про доктора Васильева, которого два раза не было на работе, Серафима вопрос сняла.
— Может быть, человек заболел, — сказала она, — a мы тут будем, — чего-то не договорила Серафима. —  Второй вопрос? – посмотрела Серафима на Винтовкина.
— Вы, Николай Николаич, — перешел в наступление Винтовкин, обращаясь к Ежикову, — неделю назад не выполнили моего распоряжения. Не переписали плохо написанную карту. Я хочу знать, вы собираетесь здесь дальше работать? – спросил Винтовкин.
— Ну, Виталий Викторович, не надо так сразу, — всполошилась Серафима, — Я видела эту карту. Там одно слово.
— Серафима Гелевна, — прервал Серафиму Винтовкин. – Может быть, вы сами будете говорить?
— Да ничего там особенного не было, — включился в разговор Ежиков. – Всем все понятно. Я эти карты уже пятнадцать лет пишу. А вы их читаете всего два года, — напомнил Винтовкину доктор Ежиков что-то такое, что Винтовкин сразу же понял, и оскорбился.
— Во! Видали! Обложил всех и прав, — повернулся Винтовкин в сторону Серафимы.
— Успокойтесь, Виталий Викторович. Доктор уже все понял, — сказала Серафима.
— Ну, дает,- немного помолчав, проговорил Винтовкин. – Это не вы мне вчера звонили, хулиганили, — вдруг спросил он Ежикова.
— Вчера я хоронил тещу. Мне, извините, не до вас было, — отвечал Николай Николаевич.
— А то, знаете,  в последнее время мне все кто-то звонит – то домой, то на работу. И говорит «Чтоб ты сдох»! И голос, знаете, похож на ваш, — договорил Винтовкин, глядя на Ежикова, так и сверкая дальновидностью и умом.
— Это доброжелатели. При чем тут я? – отвечал доктор Ежиков, который, судя по всему, даже не удивился такому пассажу. Должно быть, никакого другого Винтовкина себе не представлял.
— Я вас понимаю, Виталий Викторович, —  сказала Серафима веселым почему-то голосом. – Но я думаю, что на сегодня достаточно. А вы, Николай Николаевич,- обратилась она теперь к Ежикову, — пишите поаккуратней, — А то видите сами.
Винтовкин умолк. Выловленная в коридоре доктор, которая должна была заменить Козодоева, так и не открыла рта.
После этого разбирательства Винтовкин Ежикова больше не вызывал, по картам не приставал, и с ним не разговаривал. Должно быть, потому что понял, что ни в каких клинических обсуждениях, ни просто в понимании здравого смысла он, Винтовкин, не может с доктором Ежиковым постоять даже рядом. И, если это знали не все, то уж сам-то Винтовкин, говоривший всякий раз о какой-нибудь клинической методике по-разному, знал это наверняка. Так и сидел Виталий Викторович на ловле блох, выбирая блоху пожирнее что, правда, ему иногда удавалось, но настоящей радости не приносило.
Пока ни пришло время и случай отличиться.

В самый пик безвременья и беспредела, когда во вдруг наступившей затяжной тишине, безысходности и ожидания возвращения хоть сколько-нибудь сносной жизни, под почти осязаемое гражданами где-то за пределами бытия шуршание казначейских бумаг, раздался вопль. Словно вынесенный на поверхность мощным подземным потоком, он смел все
-39-
преграды, обратил в кротких овечек всю Личную Гвардию Фазана – секретарей, бухгалтеров и завхозов, вместе с устроителями фейерверков, получавших зарплату больше, чем выездные врачи, так что оставалось догадываться, сколько назначил самому себе сам Фазан, вопль устремился в самые широкие массы. А массы, радуясь  хоть какому-то разнообразию в тишине и безысходности, принялись передавать его, как водится, из уст в уста.
— Главный? С начмедом? – не верили другие.
— Сейчас оба в реанимации, но в разных палатах. Дa, в разных, — уточняла самая сведущая санитарка, из тех, кто работал чуть меньше, чем со дня основания «скорой», сразу после войны.
— В разных палатах! Подрались! – не верили люди, и старались как можно скорее получить амуницию и уехать на вызов, чтобы, не дай бог,  не быть замеченными Винтовкиным в каких-нибудь осмыслениях.
— Владимир Алексеич, вы уже? – спрашивает кто-нибудь доктора Труша, видя, как он сам, взяв ящик, тонометр , дыхательный аппарат и уже имея в руках карту вызова, сзывал своих  фельдшеров, Витюшу и Юрочку, медленно идя вниз по лестнице.
— Да. пора, — улыбался он своей неизменной улыбкой. – А то тут, говорят, дерутся, — тихо напоминал он уже подоспевшим  фельдшерам, передавая им ящик и аппарат, и ни слова больше не говоря, направляясь к машине.
— В самом деле? – спрашивал его кто-нибудь вслед.
— Не знаю. Ничего не знаю, — подчеркнуто громко говорил Труш, но его светлые глаза,  под высоким лбом, явно знали больше, чем говорил их хозяин.
— Поехали, ребята, — как всегда, коротко говорил фельдшерам Труш, — Раз у нас вызов, на пятиминутке мы сегодня не будем, — заключал Владимир Алексеевич, привыкший не нарушать порядок.
Происшествие, между тем, понемногу обсуждалось.
— Да что вы? Неужели? – раздавалось то в одном углу, то в другом. И тут же стихало .Значит,  рядом кто-то заметил Винтовкина.
Виталий Викторович пока никак не реагировал. Изучал обстановку. Ждал – кто — кого. Потом стали говорить, что подрались Главный с Начмедом из-за какого-то мебельного гарнитура, который был в гуманитарной помощи. Другие говорили, что – из-за лекарств, принадлежащих «скорой», которые Фазан продавал в своей аптеке. А третьи – и вовсе  представить невозможно! – что подрались они из-за бюджетных денег. И вроде бы во всей этой истории ответчиком был Фазан, а общественным обвинителем – начмед. А ввязался он в эту историю потому, что у него было плохо с юмором. Совсем никуда у него с юмором было, говорили люди, а то бы он ни за что. Потом приехали люди прокурора Федькина, которого начмед раньше так боялся, и все проверяли, проверяли.  Нашли какие-то «небольшие замечания» как говорила Личная Гвардия Фазана, и передали эти «небольшие замечания», куда следует. Прошла неделя, и там, «где следует», объявили Фазана  образцовым руководителем и лучшим другом всех бюджетных вложений. А начмед из общественного обвинителя и рачителя государственного добра превратился в злопыхателя и недруга того, кто был этих вложений другом. И тогда начмед засмеялся. Впервые в жизни, Поскольку у него всегда было плохо с юмором. Сначала он смеялся один. Потом вместе с воображаемым собеседником. Потом с теми, кто был рядом. Так он радовался тому, что пришло, наконец. и к нему чувство юмора, и наконец-то ему по-настоящему стало смешно. И в самом деле, что такое «злопыхатель» и «недруг», если у тебя, наконец, появилось нормальное, здоровое чувство юмора, думал начмед. И продолжал смеяться. А вместе с ним смеялись другие. К ним присоединялись все новые и новые люди. И когда хохот достиг ушей Фазана, он сказал, что как «честный человек» — цитата —  он не может вынести незаслуженного обвинения, и со «скорой» уйдет.

-40-
Тут-то Винтовкин и понял, какую  линию ему надо держать. И как, наконец, от вылавливания блох избавиться
— Артур Артурыч, не уходите, — бросил он пробный камень однажды на пятиминутке с преданнейшим  выражением лица. И Вселенская Любовь, резко изменив где-то в Космосе, направление своего полета, тихо опустилась на голову Винтовкина, придав его лицу еще более верноподданническое выражение. Винтовкин обвел глазами зал, и несколько разрозненных, далеко отстоящих друг от друга голосов тихо произнесли так, чтобы их слышал Винтовкин –
— Да, Артур Артурыч, не уходите.
Фазан, по  обыкновению, криво ухмыльнулся, изображая оскорбленного праведника, и молча качнул в знак сомнения головой слева направо. В следующую минуту он, должно быть, собирался качнуть головой справа налево. Но делать этого не пришлось. В конференц-зал вошла птица Феникс, и скандирующим голосом сказала, что только что заходил начмед, был в своем кабинете, и вынес оттуда какую-то папку.
— Надо было закрыть дверь! – поднялся со своего места Фазан.
— Ка-ку-ю? – переспросила птица Феникс.
И зал едва сдержался, чтобы не рассмеяться.
Ведь, если наружную, это значило бы, что начмеда. как кенара, поймали в клетке. А, если дверь в его кабинет, чтобы он туда не мог войти, то это было бы неправомерно, поскольку приказа об освобождении начмеда от должности, не было. И хотя кое-кто в зале уже как бы собирался смеяться, общая атмосфера была спокойной.
— Он еще там? – спросил Фазан птицу Феникс, все так же стоя рядом со своим стулом.
— У-шел, — отвечала она.
Только теперь Фазан криво ухмыльнулся, и сел на место, словно намереваясь слушать волеизъявления своих подданных.
Но что это, За первыми, разрозненными и далеко отстоящими друг от друга голосами, почему-то никак не следовали другие. И как Винтовкин ни вертел шею, надеясь найти еще  какую-нибудь поддержку, зал безмолвствовал.
— Я подумаю насчет того, чтобы не уходить, — сказал Фазан с некоторым опозданием, чтобы не затягивать и так слишком долгую паузу. И правильно сделал, потому что молодой Витюша, из бригады Труша, спросил  —
— А что, пятиминутка закончилась?
— А пятиминутка закончилась? – стали спрашивать то там, то здесь, поглядывая друг на друга, люди.
И тогда Фазан встал, и молча вышел из зала.

А Винтовкин стал всюду бывать,  заглядывать в дальние углы самых дальних подстанций, и рассказывать, какой хороший человек Артур Артурович. И как им всем повезло, что у них такой Главный врач. А как  он любит всех своих подчиненных. Даже самых злостных нарушителей по статье не увольняет. А все по собственному желанию, по собственному желанию. Вот, например, совсем недавно ушла врач кардиологической бригады  Галина Кондратьевна.
— Я слышал, — продолжал Винтовкин, — кто-то говорил, что это он ее уволил. Так вот, она сама ушла. Я точно знаю, — лез из кожи  Виталий Викторович. — Подала заявление и ушла. А что там ее «разбирали», так ведь она так долго здесь работала. Почти сорок лет. Надо же когда-нибудь и ее «разобрать». Разве это справедливо — всех разбирают, а ее нет, — ерничал он, потирая ручку об ручку, и заглядывая людям в глаза с целью отыскать там поддержку.
— Да и что же делать, если человек не согласен с Артур Артурычем. Ведь так? – опять потирал он ручку об ручку, словно собираясь кого-нибудь изжарить. – Или вот совсем

-41-
недавно, этот доктор, не помню, как его фамилия, не согласен пересдавать категорию. Что ж тут поделаешь? Ну и что ж, что он всего полтора года назад ее получил. Так ведь – где! Ау нас все другое, — заглядывал снова Винтовкин в глаза людям, желая уразуметь, согласны ли они с тем, что где-нибудь в Казахстане и аппендицит – не аппендицит, и гипертония – не гипертония, а напротив, сплошное удовольствие.
Или вот Ёжиков Николай Николаевич – ну никак не хочет писать карты, чтобы каждая буква…
— Так доктор Ёжиков тоже уволен? – спрашивает кто-нибудь из глубины помещения.
— Пока нет, но тоже собирается писать. Не знаю, напишет ли. Тоже будем расставаться, — перенял он от Фазана это претенциозное словечко. Само по себе оно, конечно, не было претенциозным, но когда речь шла о насильственном расставании, увольнении человека. специалиста, врача высшей категории за то, что не совсем понятно пишет некоторые буквы, оно, это слово приобретало не только претенциозный, но откровенно издевательский оттенок.
— Виталий Викторович, а что сделали с этим фельдшером, Гариком Муслимовским, который брал деньги за сильнодействующие на вызовах? Он вроде как работал, так и работает.
— Да ведь это не доказано. Мало ли, что больной говорит, — опять заглядывая в глаза присутствующим, с удовольствием прояснял Винтовкин. – Что и говорить, — продолжал он, — Главный врач у нас хороший человек, — заключал, наконец, он.
Кое-кто кивал головой. Понимал. И про хорошего человека, и про «собственное желание».
Другие молчали. Наконец, приняв молчание за согласие, Винтовкин  произносил –
— Надо Артур Артурыча поддержать.
— Надо, — говорили истопники, фейерверщики и те, кто относился к личной Гвардии Фазана, или сочувствовали ему. – А как?
— А вот напишем челобитную с просьбой оставить Артур Артурыча у нас на «скорой». И тогда заживем. И все опять будет по-старому и по «собственному желанию».
— А начмед, значит, уходит – спрашивал кто-нибудь из тех, кто уже не слушал Винтовкина, а понемногу начинал думать сам.
— И пусть уходит, — настораживался Винтовкин. – Он плохой человек, — на пальцах объяснял Виталий Викторович молоденьким фельдшерам. И девочки, в знак понимания, улыбались. – Это ж надо, такую свару заварить, — на мгновенье возвращался он к теме,чтобы поставить окончательную точку.- Человек, все только по «собственному желанию», а он…
Люди слушали, слушали, на одной подстанции, на другой. И подписывали челобитную, которую  повсюду носил с собой Винтовкин. Набралось процентов тридцать всего коллектива. Но и этого было достаточно, если кое-где такую  бумагу  ждали…
А Винтовкин стал Фазаньей тенью. Он ходил за ним следом с большим черным дипломатом, в котором носил какие-то папки, приказы, формуляры, записки и записи кондуитного свойства, а так же еще едва сформулированные на бумаге мысли своего хозяина. И казалось, стоит этому чемодану нечаянно раскрыться, как оттуда так и выпорхнут мысли, так и разлетятся во все стороны, так и сядут на крыши, на деревья, на головы идущих и стоящих на остановках граждан. А он, Винтовкин, станет их собирать, собирать, пока ни соберет все до одной. И тогда Фазан, шагая рядом с Винтовкиным, и, наконец, поглядев куда-то вниз, где Виталий Викторович тяжело нес большой, черный дипломат с уже опять лежащими там мыслями, скажет – Не надоело вам, Виталий Викторович, карты перебирать? Всякие там закорючки исправлять?. И Винтовкин замрет от предвкушения чего-то такого, что давно уже перестало сниться. Но свою самую главную мысль Винтовкин держал при себе. Это было непроходящее желание оказаться на месте Фазана.  Ведь сказал же он, что «как честный человек…», размышлял Винтовкин.

-42-
А кому он оставит должность? Кто еще столько для него сделал. Кому он оставит свою, неудобно даже вслух сказать кормушку — уже нащупал он языком слово, — как ни мне, Виталию Викторовичу Винтовкину, который день и ночь, день и ночь думает о том, чтобы Артур Артурычу быть полезным. На этом месте Винтовкин приказывал себе внутренне замолчать, словно перекрывал краник, потому что чувствовал, как предательская жалость к самому себе завладевала всем его существом.
Еще немного постояв у  «Доски объявлений» и вдруг заметив, что ни справа, ни слева никого не осталось, Лизавета Петровна поднялась на пятиминутку.

Конференц-зал, сине-белый от синих стульев и белых халатов и шапочек, и многозвучный,  словно утренний прибой, внезапно затих – в дверь вошел начмед. Это была одна из его последних пятиминуток после скандала. Он  прошел на одно из двух мест на просцениуме, выдвинутых почти до самых передних сидений партера. Второе место, слева, предназначалось Фазану, который, по обыкновению, задерживался.
Оглядев зал, начмед молча кивнул Трушу и приготовился слушать первую кардиологическую бригаду.
— Дежурство прошло относительно спокойно, — тихо начал Владимир Алексеевич.- Три подтвержденных  инфаркта. Все госпитализированы. Дважды ездили в пятую больницу. Там тяжелый приступ стенокардии. Три раза нас вызывали фельдшерские бригады. Но  там все обошлось. Но вот один случай, — как бы на новой волне заговорил Владимир Алексеевич. Все притихли.
— Ну что там? Говорите, говорите. – нетерпеливо сказал начмед, зная, что этот невысокий, светлоглазый человек, доктор Труш, имея энциклопедические знания, и, словно не желая злоупотреблять вниманием, всегда говорил тихо и медленно.
— Вобщем, приехали  мы на вызов, — рассказывал Владимир Алексеевич. – Вызывали «плохо с сердцем». Однокомнатная квартира, табачный перегар, скромный достаток. В дверях – две соседки. Не уходят. Больной, лет сорока, лежит на диване. Спрашиваю – «Что?». Больной молчит. «Плохо с сердцем» наконец, говорит одна из женщин. «Спасибо» говорю, «Больной сам расскажет».
— А вам не все равно? Сам или не сам .Это я вызывала «скорую», — сказала женщина, выставив вперед ногу. «Таня, выйди», наконец, сказал больной, — продолжал рассказывать Труш.
— И тогда я понял, что она, видимо, имеет к нему какое-то отношение, — сказал доктор.
— Пожалуйста, выйдите обе, — попросил я, чтобы и другая тоже вышла, а не делала непонятные знаки за спиной первой.
— Да я сказал им, что сердце…, – начал больной, когда обе женщины вышли. – А на самом деле – вот, — опять сказал больной, откладывая одеяло, и показывая красноту и отек в паху. Видимо, он ходил с этим дано, что-то предполагал, думал, — продолжал Владимир Алексеевич.
— А сердце не болит? – спросил я, продолжал Труш.
— Этой ночью сильно болело, так, что я даже  лежать не мог. Все вставал, бегал.
— Ну, что тут делать? – продолжал Владимир Алексеевич, — надо было исключать сердце, а уж потом везти его к другим специалистам. Стали мы ему накладывать электроды, а тут открывается дверь, и входит недавняя женщина.
— Танька, уйди, я тебе сказал, — чуть не вскочил с постели больной, сбив все наши приспособления.
— Вы кто ему? Жена? – спросил я женщину, продолжал Труш.
— Почти. Соседка, — отвечала она.

-43-
— Уйди, — опять забеспокоился больной. Потом вскочил с постели, подбежал к полуоткрытому балкону, и спрыгнул со второго этажа на клумбу со снегом. Мы – на улицу. Первым из квартиры выбежал Витюша, потом Юра.  Потом я, — рассказывал Труш. Выбегаем, а больного на клумбе нет. Он уже перебежал двор и был на другой стороне улицы, где путепровод. Все машины останавливались, пропуская его, а потом и нас. Но мы не успели. Он прыгнул с путепровода вниз, на железнодорожное полотно. Я бегу и думаю, надо бы сказать шоферу, чтобы ехал следом, нужны носилки.
— Да не бегите вы, доктор,  сказал мне кто-то из прохожих, — рассказывал Труш.
— Да вы что? У них Клятва Гиппократа, — сказал кто-то еще.
— Слышь, дед, давай я по своему мобильнику  этому Гиппократу позвоню, — сказал кто-то из молодых, — продолжал доктор, — Может, снимет Клятву-то?
— И я даже не имел времени что-нибудь ему ответить, — качнул головой Труш. – Когда я подбежал к путепроводу, мои ребята были уже внизу и молча стояли рядом с человеком, который только что разговаривал с нами. Все было кончено, — договорил Владимир Алексеевич. И было видно, как он удручен тем, что не смог помочь больному.
— Сейчас я думаю только об одном, — снова заговорил Труш, — был все-таки там инфаркт или нет. Было ли это психоэмоциональное возбуждение, как это иногда, в таких случаях, бывает, или это явление эмоционально-этического ряда, связанное с этой соседкой. Секция завтра, — договорил Владимир Алексеевич.
— А не алкогольный там делирий? – спросил начмед по-военному коротко.
— Не похоже,- отвечал Труш.
— А я бы за ним не побежал, — сказал один из молодых докторов, фамилию которого Лизавета Петровна никак не могла вспомнить. – Мое дело, в конце концов, выполнить своё — диагноз, лечение, госпитализация, а бегать… Нет, я бы не побежал, — договорил доктор, — Больной – всегда прав. Бежит, и пусть бежит, — заключил он.
И кое-кто засмеялся.
— Конечно, пусть бежит, — сказал Гарик Муслимовский, который что-то там, на вызовах, продавал. И Лизавета Петровна, взглянув на него, кажется, впервые с интересом и удивлением увидела его глаза.
Они глядели как бы во взаимоисключающих плоскостях так, что, то, что видел правый, никак не мог видеть левый. Удивительно, холодно подумала Мячикова, продолжая смотреть на Муслимовского, как он ухитряется не казаться смешным? Должно быть, из вполне серьезных притязаний к этой жизни, догадалась она.
— Бежит, и пусть бежит, — еще раз сказал фельдшер Муслимовский, оглядев всех, похожим на победный, взглядом и весело смеясь.
Начмед, у которого недавно прорезавшееся чувство юмора еще не обрело постоянного статуса, приказал всем немедленно замолчать, постучав при этом  по столу ключом от конференц-зала. Посмотрев на часы, он предоставил слово реанимационной бригаде, потом неврологической, потом детской, затем стали докладывать фельдшера. Но всех их, похоже, мало, кто слушал. У всех перед глазами был больной, о котором докладывал Труш. Этот молодой еще человек, который пустился в бега, скорее всего оттого, что эта соседка Танька, «почти жена», увидела его в таком стыдном состоянии. И, когда все уже отчитались, и оставался один единственный пункт «разное», люди опять возвращались и возвращались к случаю, происшедшему с Трушем.
— Он ведь мог побежать и потому, что был инфаркт, — неожиданно сказал Винтовкин,  не найдя ничего лучшего, чем повторить то, о чем еще десять минут назад говорил Труш.
Сказав это, Винтовкин повернулся к Трушу, который сидел сзади. Труш молчал. Он и сам знал об этом.
Выпускник военно-медицинской академии, имеющий ни одну специализацию на центральных базах, побывавший во всех, пришедших на его молодость, горячих точках,

-44-
Владимир Алексеевич Труш продолжал молчать, так и не удостоив Винтовкина диалогом.
— Я бы тоже не побежала, — вдруг произнесла Серафима. И все поняли, что до сих пор она сидела молча только потому, что не знала, что она думает о рассказе Труша.
— Даже, если там инфаркт, — сказала она. – Ведь, для того, чтобы лечить, его надо поймать, — почти веселым тоном договорила Серафима. – К тому же, по новым, демократическим, законам никого принуждать лечиться нельзя.
Люди с выраженным интересом на лицах стали поворачиваться в ее сторону.
— Конечно, — почувствовав некоторое смещение воздушных потоков, подтвердила Серафима. – Ведь он бежит, а вы его принуждаете лечиться. Это нарушение прав свободной личности. Инфаркт там или не инфаркт, — договорила она, верно, забыв упомянуть про Эру Водолея.
— Инфаркт? – включился в разговор входящий в конференц-зал  как всегда опаздывающий на пятиминутку Фазан.
— Кто выезжал? – опять спросил он, теперь уже сидя на своем месте, на просцениуме, слева от начмеда.
— Я, — поднялся Труш.
— А вы ему кардиограмму делали? – по-отечески строго спросил Фазан.
— Артур Артурович, — мы это уже обсуждали, — негромко сказал Начмед.
Фазан притих.
— Я вот что хотел сказать, — через минуту  снова заговорил он. – Сейчас зима, на улице холодно. Под ногами – то гололед, то лужи. То лужи, то гололед, продолжал он. – Одевайтесь теплее.
— Артур  Артурович, — поднялся доктор, недавно приехавший из Казахстана. – Я бы хотел спросить, когда будут застрахованы медики? Два дня назад наша машина столкнулась с БМВ. Мы поворачивали к дому, на вызов, а он нам – прямо в борт. И вот, — договорил доктор, показывая на своем лбу гематому.
Лоб, скуловая область, склеры. А ведь, должно быть, комоция,  подумала Лизавета Петровна, глядя на багровые круги под глазами доктора.
— Сознание не теряли? – поинтересовался Фазан.
— Нет. Так вот я и хотел спросить, — продолжал доктор, — У нас,  в Казахстане всегда…, — что-то еще хотел сказать он.
— То в Казахстане, а то у нас, — проговорил Фазан. —  У нас другое географическое положение. Зима теплая, — зачем-то сказал он, видимо, забыв, что несколько минут назад призывал всех хорошо одеваться.
— А вообще, зайдите ко мне. Я вам все подробно объясню. Ваша как фамилия? – спросил он казахстанца.
— Тишков Владимир Федорович, — отвечал доктор, глядя прямо на Фазана  своими глубокими, голубыми глазами.
Через минуту доктора Тишкова позвали на вызов.
— После вызова – ко мне, — сказал Главный, глядя Тишкову вслед, должно быть, ожидая вразумительного ответа. Тишков вышел, не говоря ни слова.
— Понятно, понятно, — успокоил Фазана Винтовкин, потирая ручка об ручку. Больше вопросов никто не задавал. Но в воздухе было что-то еще.
И вот поднялся фельдшер Кочетов Василий Иванович.
— Артур Артурович, — тщательно выговаривая слова, произнес он. – За что вы меня так наказали, Я не видел вас тогда на улице. Мы везли тяжелого ребенка с ларингоспазмом. Если бы видел, я бы остановил.
Фазан пристально посмотрел на Василия Ивановича, отца двух молодых врачей, работавших в разных больницах города, человека. который за время тридцатилетней

-45-
работы на «скорой» исписал тринадцать толстых тетрадей с подробностями обо всех вызовах, казавшихся ему интересными, и долго не говорил ничего.
-Это, чтобы было понятно всем, — сказал он, наконец. Я не понимаю, как можно не заметить своего Главного врача.
Зал не проронил ни слова.

Узнав в центральной диспетчерской, что машина ее еще не пришла, Лизавета Петровна прошла мимо аптеки,  мимо кабинета, откуда обыкновенно делал набеги Винтовкин, затем прошла мимо заваленного бумагами и коробками отхожего места, ища, где бы присесть, чтобы подождать машину, и, ничего не найдя. стала у стены. у самого входа в диспетчерскую. В коридоре было полно таких же неприкаянных, как она сама. В гараже был техосмотр, и машины выходили с большим опозданием. Она стояла совсем недалеко от двери, которая выходила на лестницу, и видела. как в кабинет старшего фельдшера Задней входили и выходили люди, неся что-нибудь в руках. В не всегда плотно прикрытую дверь были видны коробки с мясными и рыбными полуфабрикатами, висящие и лежащие на столах и шкафах трусы, лифчики и носки, майки и колготки. Там шла торговля. Люди смотрели, меняли, откладывали, примеряли. Пару раз заходил Главный врач, приносил какие-то бумажные листы, формуляры, приказы, по пути отдавая распоряжения. Уходил с кульками и свертками, поднимаясь по лестнице к себе наверх. Всюду — белые халаты, белые шапочки, фонэндоскопы, латынь.
Мячикова смотрела, и на ум приходили не «торговцы в храме». а нечто невиданное и непонятное – Эра Водолея. Надо поговорить об этом с Серафимой поподробнее, подумала Мячикова. Другие ценности. Другие отношения. Другие люди. Другое все, продолжала думать Лизавета Петровна, вспомнив свой первый приход на «скорую». Трепет, волнение. надежда. Так хотелось, чтобы взяли. И Клятва – соответствовать. Клятва самой себе. И бесконечная, не убывающая с годами гордость. Медицина – это как тайное посвящение. На всю жизнь. Так что же, все-таки, случилось с этой женщиной, к которой она выезжала, и которая ударилась о бампер коленом, вдруг вспомнила Лизавета Петровна, мысленно поблагодарив мгновенье, что вспомнила. Отправившись в центральную диспетчерскую, чтобы позвонить, услышала, что зовут на вызов. Но позвонить все-таки удалось.
— Как фамилия. Канитель? – спросили в реанимации, — Есть такая больная. А кто спрашивает?
— Это со «скорой».
— Выходит из комы. Есть положительная динамика. Но все еще очень тяжелая. Пока — в реанимации.
— Спасибо, — коротко сказала Мячикова, опять подумав, что здесь есть какая-то неправда. Тяжелая, снова и снова возвращалось к ней, пока она ехала на вызов. Что же потом случилось, неотступно думала она, приняв решение встретиться с врачом.

Потом опять побежали вперед ступени, и опять зазвенел колокольчик, и опять —  тук, тук – Здравствуйте. Что случилось? Не волнуйтесь. Поможем.
— Чем вы поможете? Тусклый голос, недовольный взгляд. – Чем вы поможете? Уколом? Что мне укол, мне надо в больницу.
— Когда в последний раз были в больнице?
— Два месяца назад. Как раз шестьдесят восемь исполнилось, — отвечал тот же голос.
— Чем  болеете?
— Гипертонией.
— Надо принимать лекарства.
— Что мне лекарства. Что мне лекарства. Когда я лежу в больнице, у меня давления не бывает.  В больницу мне надо, а не ваши уколы. Уезжайте.

-46-
— Все-таки, может, инъекцию, — говорит Мячикова пожилой женщине, бывшей преподавательнице политэкономии.
— Нет, уезжайте. Вызову другую бригаду. Может, она отвезет. У меня и нос,  и горло,  и давление.
— В больницу мне надо, — проговаривает она окончательно. Неврастения, думает Мячикова, вспоминая доктора Гайдина. «Неврастения может вызвать клинику, какую угодно, — говорил доктор Гайдин, — Если бы мы умели лечить нервы». Неврастения, опять думает она, и уходит, стараясь тихо прикрыть за собой дверь.
На лестнице недоуменно звякнул колокольчик, словно не понимая, отчего это она, Лизавета Петровна, так быстро. Ничего не делала, что ли?
— Уйдем от греха, — будто сказала она колокольчику, — Видишь, не хочет инъекцию, а хочет в больницу. А то расскандалится.  Впрочем, все равно что-нибудь найдет. Колокольчик ответил тихим жалобным звоном. Прошло минуты две. и ее кто-то позвал.
— Скорее, скорее, — говорил, бегая по лестничной площадке. высокий мужчина, лет сорока.
— Я вызвал «скорую». Ждем. Пока нету. Зайдите. пожалуйста, — попросил он, судя по всему, с трудом перенося, что Лизавета Петровна идет по ступенькам, а не летит по воздуху.
— Скорее, — опять говорит он,  и умолкает, встретившись с Лизаветой Петровной взглядом, и словно возвращаясь в какие-то исходные координаты.
— Что? – спрашивает Мячикова, уже входя в просторный, отделанный по-европейски, холл, и, наконец,  остановившись у дивана, изысканной формы с множеством занятных подушек и подушечек, на которых лежала молодая женщина  с прекрасными, грустными глазами.
— Что? – еще раз спросила Лизавета Петровна, слегка улыбнувшись красивой женщине.
Та не торопилась с ответом.
— Что мне с ней делать? – наконец, спросил человек, еще недавно бегавший по лестничной клетке. – Доктор, у нее есть всё, — продолжал он, — Вы сами видите, — обвел он глазами вокруг и показал на тумбочку с медикаментами. – Все выписываем. Все покупаем. Куда только ни возил на консультацию. Ей нисколько не лучше. То сердце забьется, то голова заболит, то закружится. Она почти все время лежит. В машину на руках выношу. Может, вы, чем поможете? – спросил мужчина.
Мячикова попросила амбулаторную карту, анализы. Кое-где были записи поликлинических врачей. Затем измерила давление, послушала, посмотрела на тумбочке медикаменты. Здесь было все, что можно вывезти из Европы, Америки и Арабских Эмиратов. Но не было валерьяны.
— Давайте, попробуем валерьянку по смехе, — сказала Лизавета Петровна.
Мужчина посмотрел на нее, как на дошкольницу.
Mолча переводила глаза слева направо и обратно, сама больная.
Лизавета Петровна сделала инъекцию, рассказала схему, по которой нужно было пить валерьянку, и, невзирая на откровенное равнодушие, которое ей демонстрировали, и которое больше было похоже на неприязнь, простилась. Мужчина так же молча. проводил ее до двери.
И когда потом, через месяц, этот мужчина позвонил на «скорую», разыскивая ее, Лизавета Петровна долго перебирала в памяти все, что на этом вызове она делала и говорила. Думала — жалоба. Оказалось – нет. Он благодарил за валерьянку по схеме. Его жена встала с постели, и даже затеяла в квартире новый ремонт.
И можно было бы не говорить обо всем этом, если бы ни простая мысль, что в трудной беседе у кого-то не всегда отсутствует логика.  Она есть, но она отличная от

-47-
общепринятой. И эта, нескоординированная с  порядком  вещей логика и приводит к непониманию. А тут еще инстинкт самосохранения. Какое уж тут взаимопонимание. Как сказал Виталий Викторович Винтовкин одному изумленному до ступора доктору – А я не верю, что это не вы звонили и говорили «Чтоб ты сдох!». Что-то вы слабо возражаете.
Это о логике.

Выйдя из квартиры, где она только что оставила людей наедине с валерьянкой, Лизавета Петровна уже ехала дальше. И все прислушивалась к колокольчику. Но в машине он не звенел. У него тоже была своя логика. Он звенел  тогда, когда был ей нужен. Зато в машине был ветер. Ветер это уже другое. И  Лизавета Петровна тоже думала о другом. Сейчас она уже не вспоминала ни о логике, ни об инстинкте самосохранения, ни об ампулах, которые звенят в ящике, ни о колокольчике. Сейчас она думала о завтрашней консультации. Радуясь тому. что ей удалось дозвониться. и что доктор Силин назначил консультацию так скоро, она. вместе с тем. радовалась и чему-то еще, чего никак не могла понять, хотя. кажется, догадывалась. В последнее время она все больше и больше думала, что с Алексеем все обойдется, что он поправится. и снова сможет работать и вообще жить нормальной жизнью. Доходя до этого места, она всякий раз понимала. что не знает, что будет потом. Надо как-нибудь поговорить с ним, как он представляет себе свою дальнейшую жизнь, решила она. словно уже выполнила до конца взятую на себя миссию
Теперь машина шла между высотными домами, которые стояли сплошной стеной по обеим сторонам улицы. Иногда стена прерывалась то справа, то слева, чередуя свет с тенью. и мысль о том. что это и есть простейшая модель существования всего живого, в том числе и ее самой. приходила и уходила, не оставаясь надолго. Но однажды, она,  эта мысль, придет всерьез. Это будет, когда Лизавета Петровна совсем засобирается на пенсию, до чего оставалось совсем немного. Тогда она, мысленно оглянувшись назад, как неизбежно  делает каждый человек, подводя итог, вдруг осознает. что ей не в чем себя упрекнуть. Она никому не делала зла, никому не завидовала, не  обманывала, не предавала, помогала людям. Правда, что ли, удивится она, подумав об этом впервые. Правда – словно кто-то ответит ей. И она станет думать о счастье, о котором не думала никогда, и даже не знала, счастлива ли она сама. Должно быть, счастлива, раз не думала, — придет откуда-то и надолго останется.
Все, кто не думают, счастливы. А кто думает – похоже, наоборот, скажет она самой себе, и больше к этому возвращаться не станет. Она знала – счастье это сама жизнь. И любой человек, завершивший тот или иной  отрезок пути, заслуживает уважения. За то, что не сбился. Дошел. А теперь можно немного и отдохнуть. чтобы идти дальше. Хорошая традиция есть в театре, неожиданно подумала Мячикова — Бенефис. В пользу кого-то. За верность. За преданность, За жизнь.
Неожиданно машина тормознула. На скользкой, темной дороге сидел худой, мокрый котенок. Зрительно он почти сливался с асфальтом, и Мячикова удивилась тому, как водитель успел его заметить. Котенок не ушел даже тогда, когда свет фар осветил его. Лизавета Петровна вышла из машины, взяла едва дышащего котенка на руки. Ее пальцам стало тепло.
— Отвезем на подстанцию. Там сухо. Да и вообще. Не обидят. – сказала Лизавета Петровна.
Котенок замурлыкал, и прикрыл глаза.

На подстанцию возвратились поздно. До семнадцати работали без обеда. Это было время короткой передышки перед новой, очередной,  волной вызовов  до двух-трех часов ночи, когда опять наступит затишье часа на полтора-два. Был праздничный день — Пасха.

-48-
И Лизавета Петровна, как всегда в этот день, думала, что вот оно, непреходящее,  вечное. рядом. Что, несмотря на будто бы, умные  книги атеистов, замалчивание  дискредитацию и откровенный запрет, праздник живет,  а в последние годы еще и отмечается с большим размахом. Собственно, всегда думала Лизавета Петровна, это был праздник только наполовину. Другая половина – это грустная история, которой нет и не будет конца, пока жив род человеческий. И эта истории я казалась ей происшедшей где-то рядом.

Наездившись по домам, улицам и храмам, где от духоты, долгого стояния на ногах и непривычной дозы эмоций у людей случались обмороки и кризы, Мячикова вошла в диспетчерскую. Кроме Катюши Жалеевой, с приставленной к уху телефонной трубкой, светлыми, тщательно уложенными,  волосами, и тихой,  будто извиняющейся, улыбкой благодаря которой казалось. что, вручая  ночной вызов в КПЗ  какой-нибудь молоденькой девочке — фельшерице, она не то сочувствовала. не то извинялась, на подстанции были педиатр Звягинцева, фельдшер Василий Иванович Кочетов и обещал вот-вот быть Козодоев. По случаю праздника он тоже сидел на какой-то машине, и вот теперь возвращался
— Серафима здесь, – кивнув куда-то в недра подстанции, сказала Катюша Мячиковой, когда она села за стол писать и дорабатывать карты. От усталости есть не хотелось.
— Понятно, — коротко отозвалась Лизавета Петровна, кивнув головой входящей в диспетчерскую Алине Дмитриевне Звягинцевой.
— Как они там, — спросила она Алину, имея в виду ее мужа  и его команду, которые были арестованы в Африке. Алина поняла, махнув рукой и не говоря ни слова. Но видно было, как дрогнули ее губы.
— Выкуп требуют, — через минуту сказала она, — вы, должно быть, читали. Для нас этот выкуп – как пожизненный приговор, — невесело заключила Алина.
— Может, помогут, — отозвалась Катюша, не ожидая ответа, потому что в эту минуту снова заверещала только что положенная на рычаг трубка. И хотя, конечно, понятно, что звонит не трубка, а телефон, казалось, что тревога исходит именно от нее, от трубки.
— Слушаю, слушаю, — уже говорила Катюша на Центр, вся поглощенная тем, что ей там объясняли. – Так, — говорила она, — Так. Записала. Милиция на месте? Нет? Не подъехала. Ну, подъедет. Выезжаем.
— Кочетов, — опять сказала она. — Хорошо, ясно.
— Василий Иванович, — громко сказала Катюша, уже вызванному по селектору фельдшеру Кочетову .-  Возьмите кого-нибудь из фельдшеров с другой машины. Сказали, надо быть вдвоем. Там улица, люди. А вы – один.
— А что за вызов?
— Лежит человек. Прохожие сомневаются, убили или не убили, — сообщила Катюша.
— А у кого взять? – спросил Кочетов. – Два фельдшера только у Труша. А его нет. Да он и не даст. Вдруг им что-нибудь срочно.
— Сейчас доложу на Центр. И правда, взять не у кого, — отозвалась Катя. – Хотя, вот, — вдруг вспомнила она, — Придется вам… Лизавета Петровна. Ваш шофер как раз минуты две назад сказал, что надо менять приводной ремень. У него с утра парит. Вот и ездите с Василием Ивановичем. А карты пока оставьте, потом допишете.
Мячикова молча поднялась, отодвинула недописанные карты.
— Поехали, Василий Иванович, — проговорила она, не обращая внимания на очередной телефонный звонок.
Уже на лестнице их догнала Катюша.
— Лизавета Петровна, вернитесь. Пейте чай, пишите карты.  Мимо ехала наша неврологическая бригада, они посмотрели. Там – труп. Пока отдыхайте.

-49-
На кухне было просторно и весело. По свободному пространству разгуливал весенний сквозняк, и оттого мысли, как бы не соединялись вместе. В одну и ту же минуту можно было подумать и о пробках  на улицах, и о недавнем больном, и о том, что нужно поменять шприцы, и о беспрерывно подтекающей на кухне мойке со старыми проржавевшими кранами, несмотря на широко разрекламированный ремонт подстанции, о чем писали в газетах и рассказывали по телевизору, а на открытии присутствовал сам городской голова. А краны, как текли, много лет, мимо плохо установленной мойки, так и текли себе, образуя веселый ручеек, разделяющий кухню на две неравные части.
— Давайте-ка, девчонки, чай пить, — приглашал Василий Иванович только что вошедшую Мячикову и уже хлопотавшую у плиты Алину Дмитриевну. Он всегда так говорил «девчонки», потому что был лет на шесть старше и Алины и Лизаветы Петровны. К тому же, он был отцом двух молодых врачей-двойняшек, дочери и сына. Ребята работали в разных больницах города. Василий Иванович много записывал, много знал, много помнил. И тринадцать общих тетрадей, которые он исписал  за годы работы на «скорой», в первую очередь предназначались им.  «Бестолковые пока. Молодые» — говорил он. В этих словах совсем рядом была гордость. И чувствовалось, что так о них, бестолковых и молодых, может говорить только он, их отец. Отец самого Василия Ивановича тоже был фельдшером, и закончил войну в этом городе, на чужой тогда русскому человеку земле.
— Построили их, — рассказывал Василий Иванович об отце, — на узкой улице, которая спускалась к реке, и сказали —  «Спасибо, ребята. Все свободны. Разойдись!». И хоть прошло уже несколько дней, как закончилась война, и все об этом знали, никто не двинулся с места. Ну, потом, конечно, кто – куда. А он здесь остался. Деревню в Смоленской области спалили, в живых никого не было. Куда идти? И остался, — добавлял Василий Иванович, рассказывая об отце.
— Давайте, давайте, девчонки, чай пить, — опять сказал Василий Иванович. – Без чая оно – все не так, как надо, — приглашал опять и опять он Алину и Лизавету Петровну к столу.
Теперь он достал из своего чемоданчика чай, сахар, судок с домашним холодцом, длинный, тепличный, огурец. – Чем бог послал, — приговаривал он, раскладывая на
тарелочки все, что принес с собой. Извлекали свои запасы и Алина Дмитриевна и Лизавета Петровна.
— Труш едет, — сказала, прибежав зачем-то на кухню, Катюша. – Вернула я его поесть. С самого утра человек из машины не выходит. Чтоб чай был! – взглянула она на плиту, где фырчал кипятком чайник.
— А-а, Владимир Алексеевич, хорошо, — сказал Василий Иванович Кочетов. Мне как раз кое-что у него спросить надо. Садись, Алина, — сказал он, увидев все еще стоявшую Алину Звягинцеву. – В ногах правды нет. Слышал, слышал, вот сволочи. – заговорил он опять, на этот раз о происшествии с БМРТ «Приморск». – Нет, вы мне скажите, — обратился он вдруг ко всем. – Посмели бы они так обращаться с нами еще каких-нибудь десять лет назад. А? Это самое племя? А? – опять спросил он, подержав паузу и  теперь разрезая холодец на тарелке. – Я вспоминаю, — снова заговорил он, — отец рассказывал. Когда немцы вылезали из подвалов сдаваться, они говорили одну только фразу по-русски – «Хочу в Сибирь!»,  «Хочу в Сибирь!». На первый взгляд не сразу и поймешь, почему они так говорили. А оказалось – они прекрасно знали, что военнопленных должны свозить в лагеря, а не расстреливать на месте. Вот этого-то они и боялись. И хотели, чтобы с ними поступили по закону. И хотя тех, кто сдавался, никто не расстреливал на месте, они все-таки этого боялись. Да, — помолчал  Кочетов. – К тому времени наш солдат уже добрый был, силу свою почувствовал, — опять помолчал Василий Иванович. – Может, я чего невпопад вспомнил, — продолжал он, — но людям с такой историей трудно даже представить, чтобы с ними можно было так поступить, — посмотрел он на Алину Звягинцеву. – Мой отец этого бы не понял, — договорил он.
-Да что, Василий Иванович, отозвалась Алина. – Обыкновенный разбой.
-50-
— А где же эти новоявленные капиталисты, кому теперь принадлежит «Приморск»,- опять заговорил Кочетов. – Они-то чего молчат? Или много просят? А как же люди?
— Люди, люди – все только о людях и говорят. А как коснется, — чего-то не договорил, входя в кухню, Труш. – И все хорошо так говорят, с пониманием. Это я о тех, кто о людях рассуждает, — пояснил он. – Только что на вызове одному абстиненцию снимали. У меня, говорит, в конезаводском хозяйстве никто не жалуется. Всем еженедельно – зарплату.  Ведь, им что нужно — людям-то – зарплату, чтоб поскорее напиться, — продолжал рассказывать Труш. – Умник, — договорил Владимир Алексеевич. – А у самого рожа – будто сейчас из бани. Ведь каждое… – чего-то не договорил Труш. – А-а, чаек, — увидев фырчащий чайник, заулыбался Владимир Алексеевич своей замечательной улыбкой.  И сделав знак своим ребятам, которые еще не решили, пить ли им чай в своей комнате, или идти к общему столу, Труш стал извлекать из своего портфеля все, что там было съестного.
— Хорошо,- сказал Владимир Алексеевич, втянув носом теплый, вкусный запах, идущий от стола. – Сейчас ребята подойдут. Минут двадцать у нас есть, — заключил он, поглядев на часы. – Так, что там о людях? – вернулся он к общему разговору.
— Да вот мы говорим о «Приморске», Владимир Алексеевич.
-А-а,  знаю, — посмотрел Труш на Алину  Звягинцеву. – Что им люди, — проговорил Труш. – Знаете, люди – это такая большая тема, — вдруг оживился Владимир Алексеевич.
— Как там, у классика, — продолжал он, — И велик и ничтожен. Вон, два тысячелетия об одном и том же толкуют, а сами – все те же. И история Христа живет и здравствует, так сказать, в частных выражениях. Разное время, разные люди, разные города и страны, а суть все одна, — умолк Труш. – Праздник,- как-то с сомнением сказал Владимир Алексеевич. И все поняли, что он думает о сегодняшнем празднике.
-Так,  ведь, воскрес же, — понял, отозвавшись. Василий Иванович.
— Только это и заставляет принимать все, как праздник. А так ведь – зачем, за что?  А вы говорите – люди. И когда им предложили кого-нибудь помиловать, они помиловали
разбойника. Вы понимаете? — вновь обратился Владимир Алексеевич ко всем. – Их было много, и все они были неправы.
— Потому и воскрес, — вставил молодой Витюша, — потому что были неправы. – И вот уже две тысячи лет идет по земле, — умолк Витюша, явно ожидая, что скажут другие.
-Ты, Витюша, должно быть, говоришь о Христианстве, — как-то полуутвердительно спросила Алина Дмитриевна, — и сама же продолжала, — конечно, это учение не должно было умереть. Это хоть немного облагородило нравы, в сравнении с тем, что было «до». Вспомнить хотя бы гладиаторские бои, — немного помолчала она. – Потом умыкали жен, ели ежей, не хоронили родственников. Я где-то читала,- заключила Алина.
— А вы никогда не думали, что эти заповеди «Не возлюби жену ближнего», «Не убий» были нужны еще и для того, чтобы не пресеклись ветви того или иного народа, — вдруг заговорил Юрочка с другой стороны стола, и его ясный, совсем не пенсионерский взгляд, казалось, был сейчас убедительней, чем когда-либо раньше. – Чтобы тех, кого чаще всего били, не истребили совсем.
— Я думаю, эти заповеди были необходимы всем, всему человечеству,- сказал Труш. – Всех когда-нибудь за что-нибудь били. А знаете, о чем я всегда думаю, когда слышу об этой истории, — вдруг опять сказал Труш. уже заканчивая пить чай и поглядывая на захрипевший, на стене селектор. – Я думаю, как ни странно. о демократии вообще. И о демократических выборах, в частности.
— О выборах? — удивилась Звягинцева.
— Да, именно, — подтвердил Труш. – Если такое громадное количество народа, которое кричало «Распни его! Распни!», могло быть неправым, тогда чего же мы ждем  от
выборов? Где гарантия, что все эти толпы избирателей выберут того, кого действительно нужно выбрать?

3 часть

Exit mobile version