Алиби (31-45)

Прошло несколько минут.

-31-

— Как-то видел Тоню, — снова заговорил Буров.

Горошин взглянул на него будто с интересом, но молча — Шла одна, продолжал Буров. – Полиэтиленовый мешок. Батон. Пакет молока. На голове – вязаная шапочка. Шла

осторожно, едва ступая. Было очень скользко. Увидела меня, поздоровалась. Я не остановил, — договорил Буров.- Не вспоминаешь её? Горошин пристально посмотрел на Бурова.

— Нет, — сказал он коротко. – Но я ей благодарен за Митю. Он оказался умным мальчишкой. Знает, чего хочет.

— Звонит? – спросил Буров.

— Я говорю, из Москвы звонит? – повторил он свой вопрос, видя, что Горошин медлит с ответом.

-Да вот, куплю мобильник. Тогда. Другого-то у меня телефона нет. Ты знаешь.

Буров понял.

Теперь Горошин молчал, поглядывая в окно. Там, далеко, за лужайкой, и даже еще дальше – за автобусной остановкой, где была береза и жила Большая Синица, уже желтел светлой полосой рассвет.

Встряхнув бутылку и убедившись, что она пуста, Горошин сделал заговорщицкий жест, приложив к губам палец, и направился в кладовку, где были книги и фотографии. Через минуту он вышел оттуда с коньяком.

Буров отрицательно покачал головой.

— Ну, ладно. Нашу одну восьмую, — примирительно сказал Горошин, поставив коньяк на камин

Буров кивнул.

— Ложись здесь, в комнате, — сказал Горошин, обращаясь к Бурову, когда с очередной одной восьмой было покончено.

— Здесь, — еще раз повторил он, указывая глазами на свою кровать.

— А я посижу, объяснил он, увидев вопросительный взгляд Бурова — Тебе утром ехать. Он хотел продолжить, но вдруг поднял указательный палец вверх, и так, ничего не сказав, направился в кухню.

— Пойду, чего-нибудь съем, — проговорил он уже на пути в кухню. – Ты есть хочешь? – громко, теперь из кухни, спросил он Бурова.

— Я тебе завтра диван привезу, не отвечая на вопрос, отозвался Буров.- У меня — лишний. А тебе, видишь, и гостя положить негде.

— Нет, — решительно сказал Горошин, выходя из кухни и состроив гримасу.

— Я не согласен. Свободу люблю. Простор, — продолжал он – Ведь, человеку что надо? Стол. Стул. Постель. Где приготовить пищу. Остальное – всё лишнее. Ну, кроме книг, конечно. И именно это лишнее человека, нет, че-ло-ве-чество, — медленно произнес он, — Погубит. Все эти ка-та-клизмы, опять по слогам произнес Горошин. – Тьфу, слово-то, какое. Только в туалете произносить. Так вот все эти катаклизмы – только прелюдия. Ты не согласен, Буров? – спросил он. – Не согласен? – опять спросил он, воззрившись на Бурова, недовольный тем, что Буров не отвечает.

-32-

— Нет, я хочу сказать, что последняя одна восьмая была лишней. Ты так не думаешь? Ты мне скажи, ты согласен? – почти обрадовался Горошин, уловив по выражению лица Бурова, что тот не возражает

— Что-то я стал чертовски болтлив, — опять заговорил Горошин, будто с сомнением, в котором был скрытый вопрос. – Это всё одна восьмая, — сказал он. – Но ты, Буров, не должен так поступать.

— Как? – рассмеялся Буров.

— Как?! Использовать одну восьмую в своих интересах. Если я сказал, ложись на мою кровать и спи, значит, так и делай, — договорил Горошин, сделав притворно-обиженное лицо, отчего сразу стал намного моложе.

— Есть, мой капитан! — шутливо подчинился Буров, обратившись к Горошину, как когда-то на танковом марше.

— То-то, — успокоился Горошин. И еще достаточно твердыми шагами снова направился в кухню. Там он сел и стал ждать, когда что-нибудь из съестного появится на столе…

Прошло минут пять.
Он сидел всё в той же позе, время, от времени поглядывая куда-то сквозь окно. Он совсем забыл и о еде, и о Бурове, и об одной восьмой. И вдруг увидел Тоню. Она стояла метрах в трех от него и не двигалась с места. Пахнуло каким-то вздором, мелким враньём, истерикой, привычными уверениями, что он – настоящий. Она одна знала, какой смысл она вкладывала в это многозначное слово. Со временем он понял, что большего, чем «настоящий», она не скажет ему никогда. Она говорила с надрывом, с нарастающим пафосом, модулируя голосом и взглядом крупных, серых, обрамленных темными ресницами глаз. Она курила одну за одной сигареты, плакала оттого, что он ей не верит, обещала доказать ему что-то такое, чего он еще про неё не знал, и сделать это сейчас, немедленно или умереть. И тоже немедленно и сейчас. В её глазах, которые иногда бывали цвета июльского неба, стояли слезы. Всё действо предназначалось всего лишь для того, чтобы убедить его в очередной лжи. А то, что он давно уже ничему не верит, и мысленно уже расстался с ней, она не понимала, И знал, что расстанется, едва ли ни в первый день знакомства, когда Бурмистровская жена Татьяна на первомайской демонстрации представила ему её, свою сестру Тоню.

— Антонина, — сказала она тогда, глядя на его подбородок порочными, с поволокой, глазами, от которых ему хотелось отвести свои.

Но молодой задор, только что полученная после окончания Академии звездочка и уверенность в себе приняли этот вызов. И как человек независимый и свободный, он протянул ей руку, о чем потом ни один раз жалел. Ни о чем другом не жалел, а о том, что протянул руку, жалел.

— Ну, что? Так и живешь один? – будто спросила Тоня, стоя сейчас в кухне в нескольких шагах от него Он не ответил, и вдруг почувствовал, что его тошнит, и собрался идти будить Бурова, чтобы она исчезла. Потому что именно он, Буров, вызвал к жизни эти воспоминания. Потом всё пропало. И он успел понять, что пришел сон, а то, что было до этого, была дрёма. Но он не хотел в сон. Он хотел в дрёму. И сработало. И опять он что-то увидел. Присмотревшись, понял – это был отец.

-33-

Он сидел на корточках в конце длинной, длинной дорожки их Уральского Ветряковского двора. Дорожка шла от тесовых ворот, мимо просторного дома с каменным цоколем и рублеными стенами, построенного Данилой. Она бежала мимо бочки с дождевой водой, мимо палисадника с крыжовником и упиралась в высокую поленницу березовых дров. Там-то, у этой поленницы, и сидел отец, подзывая его, годовалого, едва стоявшего на ножках к себе. Михаил хорошо помнил это свое Ветряковское житьё — и выше человеческого роста забор, на котором неизменно сидели две три индюшки, и высокую каменную печь, помнил веранду, за ней – огород, дальше – сад. Смородина, малина, крыжовник. Яблони. Яблоки кислые.

— Не удались, — говорил Данила.

— Должно быть, так, — отвечал отец, оставляя последнее слово за ним, за хозяином. Потому что только он, Данила, мог говорить о своем хозяйстве всё — и хорошее и плохое.

— А вот придет осень, другие посадим, — заключал Данила, говоря это будто самому себе. Отец молча соглашался. Был он тогда молодой, такой же, как Михаил, сероглазый и стройный. Он уже немного оправился от болезни, от внезапной перемены в его жизни, когда, будучи в тифозном бреду, без документов, которые обещал, но так и не сделал Мыскин, он сел в товарный вагон и уехал с ним на Восток. А потом был снят на станции Ветряки красноармейским разъездом. И только благодаря тому, что был без сознания, не был расстрелян. Помещенный тогда в местную больницу, в палату для умирающих и потихоньку оттуда ушел. Дойдя до небольшого местного храма, зашел поставить свечку за Николая и Анну Горошиных, о которых ничего не знал.

Храм был небольшой, но богатый. Подлинники известных иконописных мастеров. Золоченые оклады. Серебряная утварь. «Всё купцы да промышленники-старообрядцы жаловали», скажет потом священник. « Старообрядчество-то не велит пользоваться богатством втихомолку. Сам преуспел, поделись с людьми, с Богом». Постояв тогда немного, глядя на всю эту роскошь, Андрей подошел к батюшке. Попросил свечу. Отец Феофан посмотрел на него пристально. Но свечу дал.

— Откуда будешь? – спросил священник.

— Издалека, — коротко отвечал Андрей. И посмотрел священнику в глаза.

— Ну, вот что, — проговорил батюшка. – Отвару тебе надо из наших трав. Да всё это снять,- показал он глазами на армейское галифе и старую, неизвестно каким образом оказавшуюся на нём солдатскую гимнастерку.

— Возьми все свое и приходи ко мне в дом, — заключил он, — Полечим.

— Да мне, батюшка, и брать нечего. Весь тут, — отвечал Андрей.

— Ну, тогда идем, — сказал отец Феофан, посмотрев по сторонам и увлекая Андрея за собой.

Идти было недалеко. Жил священник всего за тремя дворами.

Так познакомился Андрей с отцом Феофаном, в миру — Данилой.

— Клавдя, Клавдя, вот Бог нам постояльца послал, — сказал отец Феофан с порога, уже входя в дом. Высокая, статная, лет сорока пяти, Клавдия в синем головном платке над голубыми глазами, молча поклонилась гостю, указав ему на дверь комнаты. Там, на широкой кровати, и спал он свою первую ночь в доме своего будущего тестя. Спал он эту ночь на самом краешке, свернувшись калачиком, будто боясь кого-нибудь

-34-

обеспокоить, вдыхая во сне вкусный запах молока и меда, которые Клавдя поставила у его изголовья. А пшенная каша с картошкой и луком и можжевеловый чай, что он ел и пил, стараясь не показать свое маленькое, так неожиданно свалившееся на него счастье, снились ему всю ночь. Только очень хотелось пить. И пил он во сне воду из Отрожкинского колодца, а вокруг шумел абрикосовый сад. Утром пришла Зоя, высокая и статная, как Клавдя. Ни слова не говоря, поздоровалась одними глазами, поставила чай с оладьями. И взмахнув светлой косой, с голубой лентой в ней, быстро ушла. На другой день пришел Данила. Узнав, что у Андрея нет документов, озаботился.

— Послали запрос, — коротко сказал Андрей, чтобы успокоить священника. Сам он знал, что ответа не будет, потому что, когда в больнице он пришел в сознание после многодневного забытья, туда зачастили какие-то люди, уполномоченные и не очень, и всё спрашивали — кто да откуда? И он, Андрей, сказал им первый пришедший в голову адрес. Будто тот, что вспомнил. Одно слово – тиф. Шел восемнадцатый год. В Ветряках еще не знали ни про латышей, ни про китайцев, ни про то, что всем им, ветряковцам, еще предстоит.

— Так, так, — понял про то, что запрос был послан, отец Феофан.

-Ничего, ничего, — пристально глядя на Андрея, говорил он. – Ты поспи. Да чайку побольше. Можжевелового.

— Ну, иди, иди, — звал Мишу к себе отец, всё также сидя на корточках у березовой поленницы. И Миша, торопясь и слегка переваливаясь сбоку набок, спешил к нему,

улыбаясь во весь свой беззубый рот, чтобы упасть во вдруг подхватившие его руки, а потом уткнуться лицом в отцовские колени и замереть от восторга.

— Миша, сынок, говорил отец, гладя его по белесой головенке. – Это – первая дорога, которую ты прошел сам.

Сидя сейчас у стола, в своей кухне и продолжая смотреть перед собой, Михаил, будто всё еще был в Ветряках. Он видел отца, мать, Зою Даниловну, деда. Видел рябины, вперемешку с елями и березами, поднимающиеся в горы. Видел чистые, прозрачные озера, с камушками на дне, ржавые, от избытка железной руды, речушки, ручного черного лебедя Гаврюшу, к которому они с Бурмистровым ходили в гости на Дальнее озеро. И Гаврюша так радостно хлопал крыльями, что невозможно было подумать ничего, кроме того, что лебедь ждал и тосковал о них. Всё это звало к себе и, сменяясь одно другим, не отпускало. А память, словно капризный ребенок, всё говорила и говорила с ним на своем языке, то, выдавая ему, время от времени забытые, но где-то внутри него живущие, обрывки воспоминаний, то, пряча их снова. И из этих обрывков вдруг возникало то одно, то другое, что будто бы не помнилось раньше.

— Куда это Мишка запропастился? Не видали? – вдруг слышался в ней, в этой памяти, тоненький голосок девчонки-подростка, в чистом ситцевом фартуке, имя которой он сейчас никак не мог вспомнить.

— Не Мишка, а Миша,- поправлял отец. – Полуимничать нехорошо, — вспоминал в своей дреме Горошин. Но и это оборвалось. И он уснул раньше, чем кто-нибудь, что-нибудь отцу ответил.

В апреле в Отрожках уже тепло. Это потом, в мае, может вдруг похолодать. Иногда с дождем, иногда с градом. Но в апреле — тепло. Оживают, идут в рост, уже

-35-

набухшие почки. На смену подснежникам приходят первые примулы. А поваренок Ванюшка принимается бегать в сад, не появились ли там, в траве, первые печерицы. С приходом тепла Анна Филипповна открывает сезон чаепития на веранде. С кулебяками и пирогами с брусникой. В один из таких теплых, весенних дней в Отрожки приехал Андрей.

Он только что окончил школу прапорщиков, получил отпуск, и, раньше, чем отправиться в полк, заехал домой. Анна Филипповна на крыльце долго смотрела на сына.

— Совсем взрослый, — наконец, сказала она. И вопреки своей обычной сдержанности, когда Андрей поцеловал ей руку, расплакалась.

— Еще один солдат в доме, — тихо сказала она. И Андрей понял – она имела в виду старшего сына Фридриха, который уже служил в войсках, и бывал дома редко, а когда приезжал, нет-нет, да и заводил разговор о том, что Фридрих – хоть и хорошее имя, но в сочетании с фамилией Горошин как-то не совсем благозвучно.

Мать улыбалась.

— Ты должен понять, мальчик, — говорила она, — Ты есть мой первый сын. И должен иметь немецкое имя. К тому же, и отец согласен.

Der Name es ist ein Schicksal,- не то в шутку, не то всерьез, говорила она.

— А где Федя? — по-привычке называя брата по-русски, спросил сейчас Андрей, когда мать уже пережила первые минуты встречи.

— В польских губерниях, на маневрах. Если успеет, приедет. Он знает, что ты — здесь. Но непонятно, успеет ли, — сокрушенно говорила Анна Филипповна, -А вот отец едет. Уже сообщил. Завтра к вечеру будет. Андрей обрадовано кивнул, сел на красный, набивного бархата, диван, стал смотреть на мать, не зная, что говорить ещё. Анна Филипповна тоже молчала. Она смотрела на сына светлыми, как у него самого, глазами и улыбалась. Седая прядь у виска, появившаяся за годы его отсутствия, была ей к лицу.

Пришла француженка, мадам Луиза.

— Приехал. Наш мальчик приехал — тихо сказала она, медленно, короткими шажками подходя к Андрею и целуя его. Черные, почти не изменившиеся глаза её глядели пристально, светясь любопытством и радостью.

— Как ты? Как? – спрашивала и спрашивала она, обнимая его и слегка похлопывая по спине легкой сухой ладонью.

— Ничего, ничего, — говорила она, словно желая что-то унять, успокоить. Будто не она, а Андрей сейчас нуждался в этом.

— Рад, мадам Луиза. Рад видеть, — говорил Андрей, целуя француженку в лоб. — Еду в полк. Вот, повидаться.

— В полк. Анна Филипповна, вы слышите? И этот в полк, — всплеснула она руками.

— Мальчик сам выбрал, — коротко отвечала Анна Филипповна, посмотрев на Андрея.

— О, я понимаю, — сказала мадам Луиза. – Если живешь в России, надо уметь защищаться. Такая страна.

Никто не проронил ни слова.

Прибежала незнакомая девочка, черноглазая, с тихим голосом, глаза которой, казалось, стерегли воздух. И не только кем-то сказанное слово, но даже едва заметное движение,

-36-
импульс, желание, намерение, неприятие или досада сразу же были ею отмечены и предупреждены.

— Пожалуйста, чай пить, — сказала девочка, с любопытством поглядывая по сторонам. И увидев в глазах Анны Филипповны некое подобие вопроса, произнесла

— На веранде.

— Это – Роза, — представила Анна Филипповна девочку.

— Это – мой сын Андрей, — опять сказала она.

Роза сделала что-то похожее на книксен, и её лицо расплылось вширь.

Но, взглянув на Анну Филипповну, она вдруг как-то вся подобралась и, сделав абсолютно незаинтересованное и даже равнодушное лицо, стояла, видимо ожидая, когда ей можно будет уйти.

— Спасибо, Роза, — сказала Анна Филипповна.

И девочка ушла.

За чаем было хорошо и вкусно. А еще – весело, оттого, что вкусно и хорошо. Душистые пироги, кулебяки, варенье из лучших сортов абрикосов и, наконец – чай, заваренный по особому рецепту. Говорили о прошлогоднем урожае зерна, яблок, о том, что Федя собирается жениться на дочери Воронежского Градоначальника, о том, что он уже капитан и очень хорош собой.

— И ты. Ты тоже очень хорош, Андрюша, — вставила мадам Луиза, — Вы, братья, просто один лучше другого. Даром, что один немец, а другой — русский, — лукаво улыбнулась она. —Nein, — сказала Анна Филипповна. – Они оба русские. Только имена, — тихо, будто уже с чем-то смиряясь, договорила она, уже улыбаясь навстречу крупной немецкой овчарке Люку. Люк пришел на веранду и, неистовствуя в своей радости, снова, как совсем недавно на крыльце, бросился к Андрею.

— Вот мой немецкий родственник, — смеясь, сказала Анна Филипповна, глядя на своего любимца. А Люк никак не мог решить, правильно ли он поступил, бросившись сразу к Андрею. Вроде бы надо было сначала к Анне Филипповне. Через минуту, еще раз лизнув Андрея, он подбежал к ней, не забывая оглянуться несколько раз назад.

После чая отправились в сад. Андрей, Люк и Анна Филипповна медленно шли по тщательно ухоженной, посыпанной песком дорожке.

Луиза гулять отказалась, сославшись на головную боль. Когда-то давно, когда дом был еще только построен, отец хотел заложить при доме парк, как было принято в больших усадьбах. Но Анна Филипповна настояла, чтобы это был сад. А через много лет Николай Горошин, забыв о своем первом намерении, радовался, что использовал землю так рационально.

Шли медленно. Теплый сухой ветер, поднявшийся к вечеру, приносил неизвестно откуда взявшееся здесь, в саду, душное тепло, непонятное и непривычное даже для апреля. Расстегнув форменный воротник, Андрей почувствовал легкость, а с ней – неизъяснимую свободу. Следуя этому ощущению, и не очень заботясь о принятом в доме этикете, он спросил Анну Филипповну о здоровье. Она не любила, когда вслух говорили о ней.- Спасибо, – коротко отвечала Анна Филипповна. – Пока неплохо. Только скучно бывает. Отец часто уезжает к заводам. Там надо смотреть. Доставать новые заказы. Правда, в последний год заказов было достаточно. Но сейчас – почти нет, — рассказывала мать. Николай Петрович озабочен. Да еще и в доме никого. Ни тебя. Ни Феди. Всё я да Люк. Правда, есть еще Луиза. Да она теперь болеет. К тому же – обо всем переговорено. Да и

-37-

говорить не с кем, — улыбнулась Анна Филипповна. – А в доме нужны молодые руки. Молодая сила. Если нет, то – капут, — сказала она, усмехнувшись, видимо по поводу последнего слова. Она часто вплетала в русскую речь свои немецкие слова, хотя с каждым годом их становилось все меньше.

— Да, капут, — повторила она. – За всем надо следить. Поднимать, если упало, — как-то тоже не совсем по-русски сказала она.

— Вот эта девушка Роза. Из бедной семьи. Но быстрая девочка. Ты видел? Ничего, помогает. Только так громко, громко смеется, — посмотрела Анна Филипповна на сына, словно спрашивая его – хорошо это или плохо. Но Андрей понимал, что матери это не нравится. –

— Всегда смеется, всегда смеется, — не находя больше слов, опять сказала она то, о чем, видимо, не переставала думать. – Николай Петрович говорит, чтобы я дала ей расчет. А я думаю – пока подожду. Девочка из бедной семьи. Пусть её, — договорила Анна Филипповна задумчиво. И вдруг подняла на Андрея глаза и улыбнулась, словно извиняясь за свою доброту, за свою слабость. Андрей долго смотрел на мать, и потом представлял её себе такую всю жизнь – улыбающуюся какой-то полувопросительной улыбкой. А рядом с ней сидящего на задних лапах Люка. И в трех шагах от них – колодец, который он не только всю жизнь помнил сам, но и часто рассказывал о нем своему сыну Мише. Еще с минуту Андрей смотрел на Анну Филипповну, потом подошел к колодцу. Так хотелось заглянуть в него, как в детстве. В колодце, как ему показалось сначала, было светло. Вода высоко. Близко. И рядом со своим молодым лицом – собачьи уши и нос Люка, который тоже красовался в зеркале воды, он тоже помнил потом всегда. Завороженный магией абсолютного недвижения, Андрей не мог оторваться от этого зрелища. Он смотрел и смотрел туда, в колодец, где была вода. Сначала он видел только поверхность, потом – боковые круглые бревна, положенные так, что образовывался небольшой уступ, потом – следующий уступ, потом – еще. Это было сделано на случай, если воды будет мало. Не переставая разглядывать всё, что было внутри, он продолжал смотреть вниз. И когда ему показалось, что он уже видит дно, налетел ветер, в колодец посыпались зеленые листья и белые лепестки абрикосов. Стало темно. Люк забеспокоился, но, стоя рядом с Андреем на задних лапах, продолжал смотреть на воду. И вдруг Андрею захотелось увидеть рядом с собой в зеркале воды свою мать.

— Мама, — сказал он, как в детстве. – Иди, посмотри, как красиво.

Анна Филипповна подошла к колодцу, заглянула. Но рябь, возникшая на поверхности воды, уже не отражала ничего Всё исчезло.

К вечеру следующего дня снова поднялся ветер. Он залетал на веранду, сдувал салфетки и скатерти, опрокидывал вазы с цветами, раздувал прически и платья. Беспокоил и беспокоился.

В доме ждали отца.

На крыльцо выходили то Анна Филипповна, в сопровождении Люка, то Луиза, то сам Андрей. Видная с крыльца дорога была пуста.

То с громким криком пролетит ворона, пронеся не то беспокойство, не то тревогу. То зашуршит листьями ветер, то что-нибудь упадет со стола, где-то там, на веранде. Совсем недавно это была ваза с ярким сине-желтым букетом. Ваза упала на Люка, и он, не понимая

-38-

что это, тут же убежал в дом, поджав хвост. Но уже скоро с крыльца раздался его радостный визг.

Это отец, — обратила лицо в сторону крыльца Анна Филипповна, и степенно, не торопясь, направилась ему навстречу.

— Где сын? – громко, с заметным нетерпением спросил отец, улыбаясь.

— Здесь, здесь, — тоже громко, вопреки своему обыкновению, не держа голос, отвечала выбежавшая на крыльцо мадам Луиза.

— Николай Петрович. Здоровы? — только и спросила мать, приложившись губами к его щеке и тут же отойдя в сторону.

— Здоров, здоров, — громко и радостно отвечал отец. И все наперебой, гомоня и что-то объясняя, принялись приглашать его в дом, откуда уже вышел Андрей. И отец, взяв сына в охапку, прильнув к его лицу, благо оба были одного роста, на мгновенье умолк.

-Дай-ка, дай-ка, — наконец отступил он на шаг, чтобы посмотреть не него. Красив, подтянут. Рад, рад, — заключил он.

— Как же, как же, — так же громко и радостно и опять не держа голос, говорила

Луиза

С отцом было можно – и громко, и радостно, и не держа голос.

Он любил гостей, любил застолье, любил ветер. Всех понимал, всем сочувствовал, и чем мог, старался помочь.

— Мадам Луиза, — обратился он к француженке, — Пусть Роза проследит за багажом. Там есть Степан. Он поможет, — кивнул он куда-то через себя, в сторону экипажа.

Шел второй час ночи, а Андрей с отцом всё говорили и говорили в гостиной. Они сидели за круглым столом, покрытым скатертью набивного темно-красного бархата. Большой, красный же, величиной со стол, абажур с кистями, покачиваясь от прилетавшего в комнату, в открытое окно, ветра, создавал перемещающиеся блики света. Они падали на кушетку, тоже покрытую бархатом, на портьеры, на белую двустворчатую дверь, на фисгармонию, черного дерева, стоявшую в правом углу гостиной. На фисгармонии часто играла мать.

Говорили о тревожном настроении в обществе, о Торговом Договоре с Германией от 1905 года, о тяжелом положении в Российской химической и машиностроительной промышленности, которые по условиям договора, были лишены «таможенного покровительства». Так выразился отец. И всю эту химическую и машиностроительную продукцию Россия вынуждена была покупать у Германии. Отец говорил, что для выработки основ нового таможенного тарифа ведется большая подготовительная работа. И что, скорее всего, если Германия не примет новые таможенные тарифы, Договор возобновлен не будет. Еще говорили о биржевых сферах, которые тоже что-то чувствовали и были угнетены.

— Все ждут кризиса, — задумчиво произнес отец.

— А что говорят? Скоро? — отозвался Андрей

— Наше правительство не верит, чтобы Германия решилась на европейскую войну сейчас. Думают – не раньше семнадцатого года. Хотя что-то делается, — продолжал он. – Но слишком медленно и, я бы сказал, даже нехотя, усмехнулся он. – Ну, ты, должно быть,

-39-
знаешь — в марте этого, четырнадцатого года, Военное Министерство внесло в Думу Представление об усилении Армии. В Государственный Совет это Представление попадет не раньше июня. А для исполнения этого плана надо года три.

— Ну, если в семнадцатом, так еще можно успеть, — предположил Андрей.

— Так, посмотри, как вооружается Германия. Если бы она не готовилась к войне, она не возлагала бы на свое население таких тягот, которое оно не в состоянии вынести. А у нас говорят, что это делается для того, чтобы запугать русских, чтобы они были более уступчивы при пересмотре в шестнадцатом-семнадцатом году Торгового Договора. В общем, ничего хорошего, — заключил отец. – Наши заводы работают тоже не в полную силу, — через минуту продолжал он, — Мы могли бы делать снаряды, патроны. Я еще в начале года мог бы получить заказ, — рассказывал Николай Петрович, — Но еще нет наготове плана усиления Армии. Военный Министр, Сухомлинов, увлечен кавалерией. А у немцев – тяжелая артиллерия. Тяжелая артиллерия! – повторил он, — Которой у нас почти нет. Ну, ты, Андрей, будь молодцом, — сказал Николай Петрович без всякого видимого перехода. – И хотя я уверен в вас. И в тебе, и в Феде, все-таки помни этот разговор.

— Как у него с женитьбой? – спросил Андрей.

— Да будто всё оговорено. В сентябре – свадьба. Приедешь на недельку. Лично попрошу командира полка.

— И еще, — опять сказал отец, — Знаешь, что отличает личность от какого-нибудь флюгера? – помолчав, взглянул он на Андрея, — Предсказуемость, — договорил он. — Это — как алиби. Не в юридическом, а в нравственном понимании этого слова. Не могу, потому что не могу никогда – нарушить клятву, предать, поступиться принципами, забыть о чести, — договорил отец.

— Я понял, отец, — сказал Андрей. Теперь он долго смотрел на отца – открытый взгляд, русые волосы, с наметившимися залысинами и седоватой прядью, которую он зачесывал слева направо, обручальное кольцо, свежая рубашка, которую он надел час назад для разговора с сыном. И странная для взрослого человека, никогда потом не забытая Андреем незащищенность.

Еще несколько дней Андрей провел дома. И как ни хотел он повидать брата, ему это не удалось. Фридрих был в польских губерниях на маневрах. Ходили слухи, что, несмотря на то, что автономия полякам была обещана с большими оговорками и в довольно неопределенных выражениях, они требовали присоединить к ним белорусские и литовские земли.

Уезжал Андрей теплым апрельским утром. Вспоминая о доме, он всегда потом видел белый, цветущий абрикосовый сад, отца, рядом – Анну Филипповну. Оба подтянутые, стройные, еще совсем молодые. Справа – Луиза и Люк. Он сидел на задних лапах и улыбался, как это делают собаки, когда понимают, что их с собой не берут. И надо остаться.

Когда Горошин подошел к Виктории, Бурмистров был уже там. Он сидел на самом краешке гранитной скамьи, сосредоточенно поглядывая по сторонам. А лицо его, как показалось Горошину, выражало крайнюю степень неудовольствия и досады.

-40-

— Ты чего?- спросил Горошин.

— Чего-чего, Таньку не хочу видеть, — с готовностью, будто только и ждал, чтобы его спросили, ответил Бурмистров. – Надоела, — продолжал он,- Канючит и канючит. В Грецию ей надо.

— Ну и пусти её в Грецию. Пусть её, — сказал Михаил так, как говорил его отец, переняв в свою очередь, у своей матери, Анны Филипповны.

— Вас, Горошиных, послушать, так никому ни в чем отказа не будет, — с заметным раздражением сказал Бурмистров. – А деньги? – воззрился он на Михаила. – Прошли времена. Сходишь на полгодика, бывало, в море, так уж на недельку и в Грецию можно было съездить. Правда, тогда были другие проблемы. Характеристики. Благонадежность. Но все-таки как-то было можно. А сейчас — пенсия, моя дорогая, — продолжал Бурмистров так, будто разговаривал с Танькой.- Ты извини, Миш, Танька ведь никогда ни в чем не нуждалась. Сам знаешь. Но сейчас трудно. Да нет, что это я – невозможно, — поправился он. — В Грецию, — покачал головой Бурмистров. И теперь уже улыбнувшись Горошину, взглянул на него своими черными, блестящими глазами.

Бурмистров сдавал. Он пополнел. Обрюзг. Трудно дышал. То и дело кашлял. Но кашля не получалось. А появившийся живот не только затруднял восприятие окружающей действительности, но и заметно раздражал его самого.

— И всё-таки. Я бы пустил её в Грецию. Пусть в Греции будет еще и Танька, — намекнул Горошин на известное выражение, что в Греции всё есть. – Тебе ж, дураку, отдохнуть от неё недельку-другую. В определенном смысле Михаил хорошо понимал Бурмистрова, поскольку Таня и Тоня были родными сестрами.

Теперь, достав из бокового кармана таблетку и проглотив её, Бурмистров неопределенно улыбнулся.

Продолжая смотреть на Бурмистрова, Горошин вдруг вспомнил Надю, одноклассницу его и Бурмистрова в Ветряках. Надя любила Сашку, и провожала его на фронт. А он, Горошин, дипломатично отворачивался, когда они целовались. Сашка тогда был заметным парнем – яркие, черные глаза, смоляной чуб. Всегда веселый, всегда в движении, балагур и пройдоха, он нравился женщинам. А женщины нравились ему. И Катерине он нравился. И Горошин вдруг вспомнил, какая это была хорошая пара. Но Бурмистров увлекся ефрейторшей из полка связи, и когда пришел назад к Катерине, она его не приняла. С тех пор у них отношения дружеские, но с примесью уязвленного самолюбия. С обеих сторон. Когда Катерина, в сорок шестом, вышла замуж за своего артиллериста, Бурмистров женился на Таньке, маленькой, вертлявой, с широко расставленными, выпуклыми глазами.

— А чего. Хлеба не просит, — не то в шутку, не то всерьез, сказал тогда Бурмистров Горошину. Танька была продавщицей в хлебном магазине. Но он, Горошин, знал, что сказал это Сашка с большой долей самоиронии, и на самом деле он всегда жалел, что расстался с Катериной. А еще Горошин знал, что Бурмистров до сих пор хранит письмо, которое написала ему Катерина, окончательно расставаясь с ним. Письмо это однажды нашел Бурмистровский сын, но матери ничего не сказал, что само по себе значило много. «Да чего уж теперь», всегда говорил Бурмистров, когда речь заходила о Катерине. «Теперь ничего» тут же говорил он самому себе. И умолкал. И Горошин понимал его. С десяток лет назад, когда еще была жива Зоя Даниловна, она писала, что всю жизнь, так и прожившая в Ветряках Надежда, не дождавшись Бурмистрова, осталась одна. А теперь, когда Зои Даниловны не стало, они о Надежде тоже ничего не знали. Все женщины

-41-
Бурмистрова по-своему любили его. А он любил Катерину. Но как-то с большим достоинством, хотя давно уже ничего не ждал. И когда Бурмистрову за многолетнюю работу на судах рыболовецкого флота дали Орден Трудового Красного Знамени, единственной женщиной, поздравившей его, была Катерина. «Представляешь, никто. Даже Танька», — жаловался Бурмистров Горошину. «Что – Орден», — сказала она, — «Если бы за него деньги платили. А так – Орден и Орден».- Одна Катя поздравила — горько сказал ему тогда Бурмистров. Вспомнив сейчас об этом, Горошин запоздало обрадовался тому, что занятые неотложными проблемами ребята ничего не спросили его об Ордене, который он должен был получить, но проспал.

— Ну, что? Легче стало? – спросил Горошин Бурмистрова, напомнив ему о съеденной недавно таблетке.

Тот с минуту смотрел на Горошина. Потом качнул головой – «Легче».

— А Катерины Васильевны сегодня не будет, — вдруг сказал Бурмистров кому-то, кто стоял у Горошина за спиной. И тотчас Сашка подвинулся, освобождая часть скамьи для только что подошедшей девочки Маши.

— Здравствуйте, — поздоровалась Маша со всеми, мельком взглянув на Горошина и опять розовея. Её свежее лицо, обрамленное пушистыми, светлыми волосами, было серьезно. А тихий голос, неторопливые движения и манера не сразу отвечать на вопрос почему-то вызывали уважение.

— Как дела? – спросил Машу Бурмистров, должно быть, чтобы что-нибудь спросить.

— Вчера было плохо,- отвечала она. И все поняли, что Бурмистров спросил, а Маша ответила на вопрос о Катеринином муже, поскольку Маша знакома с Юрой, а значит, и с Катериной.

— Сегодня я надеялась встретить здесь Катерину Васильевну, чтобы узнать последние новости, сказала Маша. Но, мельком взглянув на Горошина, и увидев, что он смотрит на неё прямо, умолкла.

— Сказала, не придет. Может, передумает, — озабоченно произнес Бурмистров. – Хотя, если было бы совсем плохо, наоборот, пришла бы, договорил он.

Маша не отвечала, должно быть, найдя то, что он сказал, справедливым.

Прошло минут пятнадцать. Катерины всё не было. Поглядывая по сторонам и продолжая сидеть на скамье, Маша не уходила. Был сильный ветер. Он раздувал волосы, звенел в ушах, сливаясь со звоном трамваев и гудками машин. Потом затихал, оставляя где-то рядом едва уловимый гул. И этот гул не затихал до тех пор, пока ветер ни налетал снова.

И тогда гула в ушах становилось почти не слышно.

— Здравствуйте, полковник, — сказал мужской голос совсем рядом с Горошиным.

Михаил сидел теперь на самом краю скамьи, где впервые, неделю или две назад, он увидел Пера. И это опять был Пер.

— Сегодня вас только трое, — констатировал Пер, поглядев на Бурмистрова и Машу, а потом — на Горошина. И с пониманием кивнул.

— Не видели ли вы здесь человека с собакой? — неожиданно спросил Пер Горошина. Он был в темном, шерстяном, спортивном костюме и желтой бейсбольной шапочке, из-под козырька которой виднелись его сумеречные глаза.- Не видели? — опять спросил он.

— К сожалению, — отозвался Горошин. – Может, я могу чем-нибудь?

-42-

Нет, спасибо. Мне нужен Цаль. – Так зовут этого человека, — спохватился Пер.

— Цаль? Необычное имя. Где-то я слышал это слово. Но запамятовал.

— Это – немецкое слово. Означает «число», — объяснил Пер.- И это имя, — хотя это, кажется, фамилия, — поправился он, — как нельзя более подходит этому человеку. Прошу прощенья за невнятное объяснение. — Он – доктор экономики, — продолжал Пер, — И очень хорошо считает в уме. Особенно виртуозно он извлекает квадратные корни из иррациональных чисел, — слегка улыбнулся Пер, явно чего-то не договорив. –

-А-а, — понял Горошин. – Так вам нужно извлечь корень из иррациональной величины? Я, правда, такими способностями не обладаю, — продолжал Горошин, не дожидаясь ответа. – Но если что-нибудь посчитать, то я к вашим услугам.

— Нет, благодарю вас,- ответил Пер и умолк, посмотрев по сторонам.- А я был на Александр — платц, так всё боялся к вам опоздать. Но успел, — после небольшой паузы сказал Пер, провожая глазами какого-то лохматого, потного в черном, длинном пальто господина. В руке человек нес тяжелый портфель. Слегка прихрамывая, но довольно быстро, он прошел мимо Пера, поглядев на него два раза, и слегка задержав взгляд на нем. Потом двинулся дальше.

— Знакомый?- спросил Горошин.

Пер не ответил.

Теперь Горошин смотрел на толстуху с авоськами, шедшую в том же направлении, куда ушел потный господин. И вспомнив его блестевшее от пота лицо, Горошин еще раз посмотрел ему вслед. Искаженное тяжестью и необходимостью нести эту тяжесть, лицо толстухи было сосредоточено. Глаза смотрели вперед. Поравнявшись со скамьей Пера, где сидел Горошин, женщина тоже посмотрела на Пера, и прошла мимо А за ней уже бежала другая, моложе, стараясь как можно скорее её догнать.

— Куда это они? – спросил только что подошедший к компании человек, остановившись рядом с Горошиным.

Михаил внимательно взглянул на него. Рядом стоял относительно молодой человек с очень сильной дальнозоркостью так, что крупные, в мохнатых ресницах, глаза его, казалось, были как-то слегка впереди очков. А обширная радужка могла бы привлечь внимание любого тем объемом энтропийной энергии, которую эти глаза выделяли в окружающее пространство.

— Филимон, — протянул человек Горошину руку, — Можно просто Филин.

Горошин вежливо кивнул, но руки не подал.

— Что происходит? – спросил, задав вопрос теперь по-другому, Филимон.

— Час пик, — отозвался Горошин, по-своему объясняя такую целеустремленную торопливость проходивших мимо сограждан. – С работы идут, — договорил он.

— Знаете, куда они идут?- спросил у всех Пер, с любопытством глядя теперь на Горошина, как человек, предвкушающий удовольствие от еще несделанного, но уже предполагаемого сообщения.

Горошин вопросительно посмотрел на Пера.- Видите вывеску? – кивнул Пер на здание, стоявшее на другой стороне площади.- Бюро пропусков,- уточнил он.

— На той стороне Площади? Что-то я раньше там ничего не замечал, — уже прочитав вывеску, сказал Горошин, опять вопросительно посмотрев на Пера.

— Сейчас все спасаются. Хотят получить пропуск в новое Двухтысячелетие, — начал Пер. – Получат не все, — продолжал он. – Но они этого не знают. И идут. Скоро там будет не

-43-

протолкнуться, — договорил он, что-то явно утаивая. Но чувствовалось, что информацией он владеет в полной мере.

— А если пространней, — сказал Горошин, обращаясь к Перу.

— Да, подробней, — раздался нетерпеливый голос Филимона.

Лицо Филимона было сосредоточено, казалось, только на том, чтобы услышать ответ.

— Так ведь все знают, — отозвался Пер. – Только что закончилось Двухтысячелетие. В космическом выражении – один месяц. Это что-нибудь для всех нас значит? – спросил Горошин.

Пер кивнул

— Исторические, социальные и даже биологические процессы завершают очередной круг, — пояснил Пер. – Потом все сначала. В новых координатах. А пока длится безвременье, происходят разного рода катастрофы. Обостряются противоречия, разногласия между людьми. Отсюда совсем недалеко до социального взрыва.

— А где это написано? – спросили рядом. Горошин понял – это был Филимон.

Но к нему не обернулся.

Пер на вопрос Филина не ответил.

— Когда лет сто назад, — снова заговорил Пер, — Кьеркегор предсказал нашествие варварства, а Ницше возвестил о рождении нового человека, кто-то этому верил, кто-то – нет. Но этот человек появился, когда еще грохотали пушки Первой Мировой Войны. И главный вопрос тогда был – сможет ли человечество выжить. Не сметет ли новый человек старого. И вот за время межвоенного двадцатилетия вошла в жизнь и начала развиваться новая раса людей. Так, Федор Успенский утверждает, — немного помедлил Пер, пристально глядя на Горошина, стараясь понять, знает ли тот что-нибудь о Федоре Успенском.

— Это еще дореволюционный ученый, — вспомнил Горошин.

— Во время революции ему было почти семьдесят. Об этом я читал. Так вот. Успенский утверждает, — продолжал Пер, — Что на всей планете, независимо от расовых, национальных, религиозных, социальных и других различий, формируется новая, шестая, человеческая раса. Это — труднопостижимая мистерия, как всё в Мироздании. Долгое время эти новые люди – священники и рабочие, солдаты и клерки, хирурги и журналисты жили по всему миру в одиночку, разделенные пространством, непониманием, неприязнью. Но еще более непостижимой стала тайна вызревания в этих людях сознания, что они есть и должны встретиться. И то, что будет происходить на Земле потом, будет происходить совсем по-другому. На более высоком уровне. А массовый человек станет личностью.

— Так ведь этот «массовый» просто возьмет и причислит себя к новому человеку, — сказал Филимон. – Будет он там изменять себя и свое сознание, как бы не так.

— Конечно, — отозвался со своей скамейки Бурмистров, который давно уже вслушивался в разговор. – Я уже видел. Вон там, над рекой, какой-то плот строят. Говорят, новый ковчег. Спасаться, что ли, будут? – с непониманием произнес Бурмирстров.

— Строят-то они, строят. Да ведь неизвестно, есть ли сама возможность спасения? — с сомнением сказал Пер. – Но пока дорога открыта всем. Все зависит от самого человека. Если он выбирает разум, рационализм, ответственность за то, что происходит, и будет происходить на Земле, он открывает себе дорогу в Ковчег. Если он остается массовым, он лишает себя надежды.

— Интересно, что же победит в человеке? — неожиданно подала голос Маша.

-44-

— Я так понял – выбора нет. Исход борьбы между новым и старым предрешен? – спросил Филимон, слегка перебив Машу.

— Да, это так, — отозвался Пер. – Ибо человек есть всего лишь орудие высшего разума. И два человека — Новый и Старый – никогда не посмотрят друг другу в глаза, потому что каждый найдет в глазах другого непонимание.

— Значит ли это, что то, о чем здесь только что говорили, и есть конец Света? – спросил Пера Горошин.

— Не света, а старого Двухтысячелетия, в конце которого обыкновенно происходят гигантские катастрофы. Последняя из них была – погружение Атлантиды, — заключил Пер И все эти люди, как вы утверждаете, направляются в Бюро Пропусков? – всё ещё постигая смысл сказанного, спросил Пера Горошин.

— Именно, но чтобы получить пропуск, им надо сделать свой выбор, — умолк Пер.

— Должен вам сказать, — снова заговорил он, — все эти процессы идут не только у вас. Они идут по всему миру. Я только что из Берлина. Там, на Александр – платц – то же самое. Собираются группами, что-то обсуждают, кого-то обвиняют, устраивают демонстрации. А путь один – в Бюро Пропусков, — договорил Пер. – Всё должна решить готовность каждого к изменениям в себе.

— Вы слышите Гул? – еще раз воспользовавшись паузой, спросил Пер, — всюду несмолкаемый Гул. Везде люди, будто штурмуют какую-то гору. Но пока им это не удается. Потому, что, прежде всего, надо взять гору каждому в самом себе.

— Теперь, кажется, и я слышу Гул, — неуверенно сказал Горошин, вспомнив, как его отец, Андрей Николаевич Горошин, рассказывал ему о каком-то Гуле, который он впервые услышал, когда в восемнадцатом вернулся из Голдапа в Россию. Правда, тогда говорили, что в четырнадцатом сошел на Землю Антихрист, и это многое объясняло.

— Если всё, что вы сказали — правда, это — серьезно, — медленно, как бы закрывая абзац, проговорил Горошин.- Вы не верите мне? — удивился Пер. – Мы же с вами некоторым образом — союзники. Я тоже воевал против Гитлера, — напомнил он.

— Но вы родились в Айове. А это многое меняет. У нас с вами разная этика,- опять по-солдатски прямо сказал Горошин.

Пер не ответил.

Но Горошин видел, как напряглись его глаза, а гематогеновое пятно заволновалось.

— В конце концов, каждому надо взять Гору в самом себе, — будто слегка примирительно сказал Филимон, не продолжая.

— Это справедливо, тихо сказал Горошин, — Что ж, попробуем подняться сами и оставим место другим. На Горе, я думаю, всем места хватит.

— Вот мы уже говорили с полковником, — снова обнаружился Пер, — Нужно, чтобы на Земле кто-нибудь был носителем и хранителем разумного и это разумное защищал.

— И вы таких знаете? — почти насмешливо спросил Филимон.

Пер не ответил.

— Вас как зовут? – неожиданно спросил Бурмистров Филимона с очень заметным интересом.

-Филин,- с укором сказал Филимон. – Я уже представлялся. Хочу предупредить от возможной ошибки. Не Филл, а именно Филин.

-45-

— И вы тоже согласны с тем, что сказал полковник? Ну, что у нас с вами разная этика? – неожиданно спросил Филимона Пер.

— Я даже могу доказать это, не сходя вот с этого места, — отозвался Филин. – Но у нас, я думаю, еще будет случай поговорить.

Пер кивнул.

— Не видели ли вы здесь человека собакой? – снова спросил Пер Горошина, видимо забыв, что об этом разговор уже был. Горошин молча, отрицательно качнул головой.

— Тогда, всего доброго, — без каких бы то ни было признаков недоброжелательства произнес Пер, теперь провожая глазами молодую пару, говорящую друг с другом на повышенных тонах. И Горошин понял, что они тоже идут в Бюро Пропусков.

Когда Горошин снова перевел глаза туда, где только что стоял Пер, Координатора там уже не было.

— А где? – спросил Горошин, поглядев на Бурмистрова.

Бурмистров понял. Молча пожал плечами.

Сидевшая с ним рядом Маша, до сих пор не проронившая ни слова, тоже отрицательно качнула головой.

— Исчез,- сказал Филин. – Вы слышали? Он тоже не против поговорить об этике. Очень бы хотелось, — многозначительно сказал он.

— А теперь давайте получше познакомимся, — обратился к Филину Горошин.

— Это – Бурмистров. Маша, — сказал он опять, кивнув на скамью, где сидела Маша. – Михаил, — представился сам.

— Ну, я уже называл свое имя, — сказал Филимон. – Учился на экономическом, но по причине отсутствия в социалистическом государстве экономики, как таковой, ушел в теорию. Нашел там много интересного. Это, пожалуй — всё, что надо знать обо мне. Вас я всех знаю. И вы мне нравитесь, — заключил он, — Если вы примете меня в свою компанию, буду рад, — слегка поклонился он всем. И сел рядом с Горошиным. Но все, кто хотел поговорить с ним, сделать этого не успели. Минут через пятнадцать Филин поднялся и, простившись «до четверга», ушел.

— Михаил Андреевич,- неожиданно обратилась к Горошину Маша, когда Филимон был уже далеко. – Откуда этот человек с пятном, все, что он говорил, знает? Ну, о Двухтысячелетии и о другом.

— Пер? – переспросил он, глядя на Машу.

Маша кивнула, глядя теперь на него своей необъятной зеленью.

И Горошин не поручился бы, что Маша хотела знать только это.

— Работа у него такая,- без особого смысла, по сути, ничего не объясняя, сказал Горошин.

— Но, Михаил Андреич, он говорил очень серьезные вещи. Ведь смена человеческих рас на Земле. Это вопрос дискутабельный. А он так уверено говорил, — умолкла Маша. – Хотя это, конечно, безумно интересно, продолжала она. – Я думаю, об этом хорошо было бы поговорить с Фолкнером. И хотя прямо на эту тему он не писал, но с его энергией, его страстью, его интуицией он что-нибудь бы обязательно прояснил. Не как ученый-исследователь, а как писатель, — договорила Маша. И умолкла, глядя на Горошина. Словно ожидая поддержки.

— Вы любите Фолкнера?

— Обожаю,- сказала она так, как говорят о том, что действительно любят.

Автор: evpalette

И невозможное возможно

Алиби (31-45): 1 комментарий

  1. Добрый Вечер уважаемая Госпожа Евгения Палетте!Я с большим Удовольствием прочитал Вашу Вещь «Алиби» .Понравилось Безумно.Вы Талантливейшая Писательница.Очень Сильно понравилось.Мои Ребятишки Алекс+Маркус чистую Правду сказали — у Вас чудесные Рассказы — Спасибо Вам!!! мой э-маил — на него приходит почта erichvongoetz@gmx.de C Уважением Эрих фон Гётц , Декан , Medizinische Hochschule Hannover

Добавить комментарий для Erich Von Goetz

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Я не робот (кликните в поле слева до появления галочки)