1 часть
2 часть
3 часть
4 часть
5 часть
-101-
— Сначала у меня был муж, у него жена. А теперь это, вроде бы и не к чему, — честно сказала Мячикова, о чем думала и сама. Отчего-то ей не хотелось говорить неправду этому человеку. – Скоро на пенсию, — сказала она.
— Да,- согласно кивнул головой Гайдин. – Но ведь жизнь продолжается, не так ли, — опять сказал он.
Мячикова кивнула, потом встала с банкетки, подошла к столу, взяла серебряную стопку, извлеченную теперь Гайдиным из шкафчика, для коньяка, отпила глоток. Потом подошла к окну. Долго стояла, наблюдая за огнем светофора, висевшего на перекрестке, потом вернулась на место.
— У вас дела? – опять спросил Михаил Амвросиевич.
— Нет, — посмотрела ему в лицо она. Через минуту сказала – Вы замечательный. И мне очень нравится беседовать с вами.
— Да? – чего-то не сказал он, глядя на нее. — Это здорово, — улыбнулся он, продолжая глядеть на Мячикову. — Люди, которые каждый день вместе, не испытывают такой радости общения. Давайте иногда видеться. Вот, как сегодня. Только, конечно, не по такому поводу, — вспомнил он. — А за то, что откликнулись на мое предложение, спасибо, — договорил он.
Лизавета Петровна молчала. Ей определенно нравился этот человек. И она была искренняя в своем молчаливом согласии с ним.
— Мне нравится все, что вы говорите, — помолчав, сказала она. Она была щедра на слова, на улыбку, на обещания, может быть, даже на какие-то авансы. Ей нравилось, как вспыхивала и оставалась надолго улыбка на лице того, кому она выражала симпатию. Никто и никогда не мог бы упрекнуть ее в игре или неправде. Потому что она общалась только с теми, кого так или по-другому любила. И тогда эта многозначная, бескорыстная, от щедрот души, широкая и искренняя любовь к человеку. к индивидууму, к личности — будь то мужчина или женщина – передавалась и тем, кому она предназначалась. Но она, Лизавета Петровна Мячикова, никогда бы не перешла границы, которые определяла для себя сама. И никогда не требовала от людей больше, чем они могли или хотели ей дать. Это было правилом. И только потом, оставаясь одна, она расставляла все по местам. И это почти всегда удавалось. Все хорошо, думала Лизавета Петровна. И в это «хорошо» как-то вписывалась и ее первая любовь, и долгие, трудные отношения с Пухом, и ее собственное неверие, что будет лучше, если они будут вместе, и замечательный Гайдин, который до сих пор любил свою жену. Думая обо всем этом и не видя нигде самое себя, она вспоминала то Валика, то Юлю, то Таиску, то неизвестную ей, никогда не виденную Олю. И она не хотела кому-нибудь кого-нибудь из них заменить. Она не хотела быть ни Таиской, ни Юлей, ни Олей. Она хотела быть и оставаться Лизаветой Петровной Мячиковой, а остальное уж — как придется. И чувствуя на себе взгляды других, незнакомых ей мужчин, она опускала глаза. Не то, чтобы эта тема была исчерпана. это была военная хитрость, тайм-аут, попытка разобраться в себе самой. Попытка восстановить какое-то первоначальное направление, нить, целостность, как говорил Алексей, себя, своей жизни, свою ауру, которая, как известно, меняется.
— Так, Лизавета Петровна,- услышала Мячикова как бы издалека. – Вы мне не ответили. Мы будем видеться? Иногда? – помолчав, опять спросил Гайдин.
— Должны, — отвечала Мячикова.
— Я рад, что мы – друзья, — сказал Михаил Амвросиевич, взглянув на дверь, где появилась голова Винтовкина.
— Что это тут происходит? — поставив на стол черный портфель-дипломат, спросил Винтовкин, заискивающе при этом улыбаясь Гайдину.
-102-
-А-а-а, — протянул он, глядя на Мячикову и переводя взгляд на потолок с фрагментом звездного неба.
И почему-то сразу стало неуютно.
— Ишь устроились,- не то осуждающе, не то одобрительно сказал Винтовкин, глядя на Гайдина.
— Здравствуйте, Виталий Викторович, — с удивлением. которое еще не успело рассеяться, произнес Гайдин, глядя на Винтовкина. – Как вы здесь, — наконец, спросил он.
— Мне нужны вы, Михаил Амвросиевич, — коротко отозвался Винтовкин, глядя на Гайдина так, будто тот был у него в кабинете, а не в своем Гайд-Парке.
— Что у вас тут происходит? Какие-то фикусы, какие-то люди. Да по ним спецприемник плачет. Один одного страшней.
— Живописней, — поправил Винтовкина Гайдин.
Винтовкин помолчал. Потом продолжал –
— Один про тещу, другой про профсоюзы, еще кто-то — про любовь. Серафима, я слышал, про какую-то Эру Водолея собирается рассказывать. А вот тут, в двух шагах от двери, какой-то мужик рассуждает про хаос. Вы не давали критическую оценку? Или может быть, у вас здесь театр? – воззрился Винтовкин на Гайдина, собрав в кривую ниточку свои тонкие губы.
— Пожалуй, да, — улыбаясь, подтвердил Гайдин. – Можно и так сказать. У нас здесь жизнь, — умолк Михаил Амвросиевич, пристально глядя на Винтовкина.
— И как же называется это ваше учреждение? – опять спросил Винтовкин. – Всюду только и говорят, что вы учредили что-то сверхмодное, и делаете какое-то невообразимо доброе дело. Так как, оно, это учреждение, называется? – опять спросил он Гайдина. – Пока я не видел ни одного нормального лица. Все взвинчены, и говорят, говорят. Вы тоже иногда что-нибудь говорите? — прямо спросил Винтовкин Гайдина.
— Я не стану отвечать на ваши вопросы. Еще минута, и я попрошу вас уйти, — выпрямившись, сказал Гайдин, сделав шаг к столу, где стоял черный портфель.
— Ну, ладно, ладно, перестаньте, — снова заговорил Винтовкин. – Мне, в общем, наплевать на ваши философские обоснования и даже не то, приносит ли это кому-нибудь пользу. Мне нужно устроить на работу одного доктора. Меня интересуют ваши штаты.
— Медицинских штатов у нас нет, — отвечал Гайдин, попросив глазами Мячикову подождать.
— А вы, Лизавета… – долго вспоминал отчество Мячиковой Винтовкин, — Петровна, — наконец, сказал он, — Выйдите. Мы с доктором поговорим.
— Что вы себе позволяете? – спросил Винтовкина Гайдин, — Лизавета Петровна – мой гость. Она никуда не выйдет.
— Нет, нет, пожалуйста, — спохватилась Мячикова, сделав примирительное лицо и глядя на Гайдина. – Я очень даже выйду, — сказала она, — потом вернусь.
Через минуту, закрыв за собой дверь, Лизавета Петровна вышла.
— Так вот, Михаил Амвросиевич, — снова заговорил Винтовкин. – Вы говорите, нет медицинских штатов. А надо, чтобы были. Надо устроить коллегу. Правда, неврология для нее дело новое, так сказать – голос свыше, но она – врач, работала в поликлинике. Теперь хочет неврологией заняться.
— А какое я имею к этому отношение? – произнес Гайдин. – Это предприятие существует на деньги спонсоров. Им нравится эта гуманитарная идея. Она дает возможность людям хоть как-то реализоваться. А это важно. В конце концов, каждый должен делать, или, точнее, сделать в жизни то, что считает для себя важным. Это единственное, что у них еще осталось. К тому же, это снимает напряжение, стрессы. Прямой лечебной работы здесь нет, потому и нет медицинских ставок, — объяснил Гайдин, — я считаю это очень важным делом.
-103-
— Это вы просто говорите, — отозвался Винтовкин – Их всех, — показал он рукой куда-то за дверь, — их всех, повторяю, лечить надо.
— Значит, и меня, и Серафиму Гелевну, которая обещала у нас быть тоже, — чего-то все еще не понимал Гайдин.
— Серафима, — помедлил Винтовкин, — всегда не вписывалась в протокол. Эта ее дичь… Вы понимаете, о чем я говорю? – спросил он Гайдина. – Но она большая приятельница Артур Артурыча. И все такое. Это вы тоже понимаете. А вас? Вас посмотрим, — договорил Винтовкин. И умолк.- Так что, Михаил Амвросиевич, надо, чтобы здесь было одно лечебное место. А то, сами понимаете, общественное мнение, то да сё. Вы ведь еще на «скорой» работаете?
Теперь Гайдин некоторое время молчал.
— Но ведь это мое помещение, — наконец, заговорил он – У меня есть все документы.
— И очень хорошо, что у вас есть все документы. Поэтому мы к вам и обращаемся, — многозначительно заключил Винтовкин. Ну, хорошо,- неожиданно снова заговорил он. Скажите-ка мне, кто эти учредители? Кто это спонсоры, которые этот балаган содержат?
Мне надо с ними поговорить.
Михаил Амвросиевич не отвечал. Он смотрел на Винтовкина, все так же, не предлагая ему сесть, и то, что Винтовкин все еще стоял и давно не сел сам, все больше и больше удивляло его
В большом зале было многолюдно, но тихо. Все слушали. Каждый кружок – своего оратора, своего единомышленника или оппонента. Лизавета Петровна немного постояла, не зная, куда подойти. Потом внимание ее привлек относительно еще молодой человек, с короткой бородкой, которая в самом низу, словно меняла свое направление на обратное и, разделенная на две половины, как бы закруглялась в противоположные стороны. И хотя он говорил о Хаосе, в его лица, а особенно в бороде – в этом олицетворении направленности и порядка – трудно было заподозрить что-нибудь хаотическое. Постояв еще с минуту около этого человека, Мячикова, наконец, нашла, что искала. Из обоих ушей, справа и слева, росли, выдаваясь далеко за определенные анатомией границы, множество разноцветных волосков. Тут были и черные, и рыжие, и седые. Они свивались в сложные переплетения, и, образуя завитки, едва ли не ниспадали на плечи, покрытые темной рубахой, поверх который были надеты пуловер, с большим вырезом, и жилетка. При этом рукава темной рубахи, из которых продолжались белые тонкие пальцы. которые могли бы принадлежать врачу или музыканту. были выставлены на обозрение почти до локтя. Заканчивалось все в своей нижней точке кирзовыми армейскими ботинками, которые казались абсолютно нейтральными. Как взятая вне контекста острота.
— Хаос, — проговорил человек тихим голосом и, слегка вскинув левую руку над головой, показал что-то такое, что и в самом деле, отдаленно могло напоминать Хаос.
— Оглянитесь вокруг. Он всюду, — опять сказал человек, обращаясь к тем, кто стоял к нему ближе всех. И Мячикова увидела блеснувший ряд зубов белого металла, отчего человек показался ей не то, что бы мистическим, но иррациональным.
— Он вокруг меня и вокруг вас. Я даже вижу, чувствую эти мельчайшие молекулы Хаоса, потерявшие упорядоченную ориентацию. Они висят в воздухе, не зная, куда и зачем двигаться дальше, — продолжал человек. – Как я, как моя жена, которая перестала быть моей женой, как мой сын, который перестал быть моим сыном. Они все стали отдельными от всего, почти абстрактными, и каждый хочет от жизни чего-то конкретного, принадлежащего только ему. Как можно больше и как можно скорей – продолжал он. – Я думаю, они даже перестали быть людьми, потому что не говорили друг с другом, как люди. Хаос, — продолжал человек, обросший бородой и щетиной, словно готовясь к
-104-
неотвратимо надвигающемуся леднику. – Исчерпан ресурс добра, понимания, морали. Дружба превратилась в зависимость от другого. Любовь стала заложницей той же зависимости, пошлой и жестокой. Даже смерть и та стала чем-то вроде обязательной хроники. Все сдвинулось. Все кружится само по себе, независимо друг от друга. И все, все относительно. Ничего незыблемого, ничего абсолютного. Хаос, — договорил человек, опять блеснув верхним рядом металлических зубов. – И все сопротивляется порядку, — как-то беспомощно договорил он, посмотрев на тех, кто стоял рядом.
— Пройдет, — сказал кто-то из стоявших впереди.
— Что? Хаос? – переспросил человек, видимо, не вполне расслышав. И Мячикова взглянула на пучки волос в его ушах.
— Пройдет, — подтвердил опять тот же голос.- Из Хаоса, в конце концов, возникла жизнь.
— Когда это будет, если вообще будет. Эволюция не повторяет саму себя, — возразил железнозубый. – Я уже начинаю привыкать к мысли, что и сама жизнь исчезнет. Может быть, придет другая. Но это уже без нас, — договорил он и умолк.
— А знаете, что я вам скажу, — весело произнес толстощекий розовый человечек. – Чем больше я вас слушаю, тем больше думаю, что «хаос» — это понятие исключительно субъективно-индивидуальное. И он не вокруг, как вы говорите – молекулы там и всякое такое, а единственно в вашем сознании. Ха-ха,- рассмеялся он над тем, что сказал сам. – А по мне, так вокруг все замечательно. Время сильных и крепких. Вот таких, как я, например, — опять хохотнул толстощекий, обнаружив керамическую челюсть.
Человек с металлом во рту умолк.
Прошла еще минута, и все увидели его совсем другим. Он стал как-то бесцветней и меньше ростом. Образцовая его бородка уже не разделялась так аккуратно на две половины, словно ее только что расчесали, а белые, с синими прожилками, руки, с длинными пальцами, неловко повисли вдоль туловища, словно устав от самих себя. Совсем еще недавно казавшиеся нейтральными кирзовые ботинки теперь приобретали какой-то странный, но заметный акцент. Они стояли, тесно прижавшись друг к другу, словно готовые к некоему неизбежному маршу. И Мячикова подумала, что этим ботинкам чего-то не хватает до некой законченности, до завершения образа, до устойчивой гармонии. Странное видение, возникшее из иллюстрированного недавнего прошлого, возникло в сознании и блеснуло отчетливой догадкой — ботинкам не хватает обмоток. Чтобы вся эта фигура, наконец, сдвинулась, пошла, чтобы послышались шаги, чтобы этот человек, с металлическими зубами во рту и хаосом в сознании, мог, наконец, сделать то, что он еще мог сделать – уйти в небытие.
— Да, да. Сильных и крепких, — бормотал железнозубый, все еще оставаясь на месте. И тут Лизавета Петровна вдруг поймала его взгляд, чего до сих пор ей сделать не удавалось. В его глазах уже затухало смятение. На его место пришло смирение, и в глазах блеснуло что-то кроткое, по-человечески беззащитное. Он словно извинялся перед этим толстощеким с белоснежными, искусственными зубами за то, что все еще стоял. Прошло еще несколько минут, и железнозубого не стало.
— Ну, вот. Свалил, — сказал толстощекий. – А то Хаос, Хаос. Сам ты Хаос, — сказал он опять, застегивая свою черную кожаную куртку, видно, собираясь уходить. И опять Лизавета Петровна подумала, что чего-то очень знакомого ему не хватает. Но вспомнить никак не могла. Не то кожаной фуражки, не то — кожаных штанов, так и не вспомнила она, обернувшись к высокому парню, подошедшему к толстощекому, в красном пиджаке и с золотой «гордой» на шее.
Когда Винтовкин, неся свой портфель наперевес, вышел из комнаты, где — она знала — остался Гайдин, Лизавета Петровна сначала отвернулась, а потом, воспользовавшись тем, что рядом с ней было много людей, и Винтовкин наверняка ее бы не заметил, внимательно посмотрела в его лицо.
-105-
Его тонкие губы улыбались. И Лизавета Петровна вспомнила ставшую хрестоматийной фразу, с которой Винтовкин приставал к каждому, чтобы узнать, не тот ли это голос, который звонил ему.
Михаил Амвросиевич сидел за столом и смотрел в огонь.
Мячикова вошла, стала у середины стола. Долго не говорила ни слова.
— Ничего, Лиза, ничего, — сказал Гайдин, поглядев на Мячикову, видимо, осознав, что она что-то пытается понять. Через минуту, еще раз посмотрев в ее лицо, проговорил –
— Я должен извиниться, что тебе пришлось выйти.
— Пустое, — что-то еще хотела сказать она, но не сказала, махнув рукой куда-то в пространство.
— Да вот нужно, чтобы здесь были медицинские штаты, — опять сказал Гайдин, словно ища поддержки.
Она хотела расспросить поподробней, но промолчала.
-Я провожу тебя, — сказал Михаил Амвросиевич. И Лизавета Петровна поняла, что больше говорить ему ни о чем не хотелось.
Мокрый декабрьский снег, сплошной пеленой преграждая путь, как бы висел над дорогой. Включив дальний и ближний свет, водитель вел машину почти наощупь, то и дело всматриваясь во все время перемещающуюся вместе слетающими белыми хлопьями темноту. Где-то далеко, слева, остались огни громадного жилого массива. Мячикова, пристально вглядываясь, сквозь лобовое стекло, в темноту, старалась разглядеть где-то здесь, на перекрестке, где проходила окружная дорога, и сбитого в этой кромешной круговерти ветра и снега человека. Трещал эфир, надрывалась рация, требуя сообщить координаты. Ни огней, ни группы машин ГАИ, обычно присутствующих на аварии, ни встречного транспорта. Только слепящий снег и рвущий из рук дверцу машины ветер. И открывая дверцу, чтобы осветить дорогу установленной на крыше автомобиля фарой, Лизавета Петровна держала дверь изо всех сил, чтобы не повалиться самой.
— Никого,- сказал молодой шофер, работающий на «скорой» всего несколько месяцев. – Может, ложный, — опять сказал он.
Мячикова молчала, продолжая вглядываться в запорошенную белыми густыми хлопьями темноту. Проехав еще метров пятьсот по окружной дороге, заметили аварийные огни. Оказалось – огромный самосвал на обочине с включенными фарами, рядом на земле – человек, чуть дальше, метрах в пяти, искореженный велосипед.
Едва удерживая вырывающуюся от ветра из рук дверь, Мячикова быстро взяла в салоне ящик со всем необходимым, подошла к больному. Он был жив, говорил что-то несвязное, из чего можно было только понять – «машина», «велосипед».
Склонив голову набок, здесь же стоял водитель самосвала.
Мячикова не видела его лица, но чувствовала, что он напряженно ждет, что выяснится в результате осмотра.
— Под самое переднее колесо подъехал, — сказал водитель.- Вон, велосипед валяется.
— Носилки, — сказала Лизавета Петровна водителю, приступая к осмотру. Нужно было сразу понять, что с костями. Когда носилки были поставлены с больным рядом, уже было ясно — скелетная травма. Перелом нижней трети левой голени и средней трети бедра. Значит, раньше, чем перекладывать, надо обезболить и зафиксировать. Иммобилизацию сделали быстро. Потом – препарат списка «А». Стараясь причинять больному как можно меньше боли, переложили его на носилки. Уже в машине резко пахнуло свежим алкоголем. Голова больного, в надвинутой на лоб шапке-ушанке, лежала прямо. Рот полуоткрыт. На несколько простых вопросов он не ответил. Теперь, когда был свет, измерила давление, поскольку раздеть больного под дождем и снегом было невозможно.
-106-
Давление было понижено. И уже занимаясь капельницей, Мячикова увидела большую, сантиметров двенадцать, ссадину и гематому в области лба. «Почему я ее не видела раньше?» — удивилась Лизавета Петровна, и вспомнила, что лоб был закрыт шапкой-ушанкой, которая теперь снялась и упала здесь же, в машине, на пол. Сильный удар был, поняла Мячикова, и сразу подумала о сотрясении. Теперь надо было решить, куда везти. Если со скелетной травмой, то в ближайшую больницу – он наверняка живет где-нибудь недалеко, раз разъезжает здесь на велосипеде. Если везти с сотрясением, то в больницу «скорой помощи», через весь город. В этой, ближней, больнице ни за что не примут без консультации нейротравматолога, которого там нет. Теперь больной открыл глаза. Он был по-прежнему безучастен. Это был человек лет шестидесяти пяти с худым, изрезанным глубокими морщинами, лицом. Блеклые голубые глаза смотрели в потолок, и трудно было сказать, видят они этот потолок или нет. Изо рта по-прежнему пахло алкоголем.
— Где вы живете? – спросила Лизавета Петровна, надеясь, что он ответит. Больной молчал.
Она понимала, причиной мог быть, в первую очередь, шок, потом амнезия – вследствие удара по голове и сотрясения, а так же банальное алкогольное опьянение. К тому же, в рамках борьбы с шоком, чтобы уменьшить боль, она ввела препарат списка «А», который был абсолютно показан при скелетной травме и не показан при сотрясении. Итак, причин к тому, чтобы больной не вступал в контакт, было достаточно.
— В какую больницу? – наконец тихим хриплым голосом через минуту или две спросил больной.
— В больницу «скорой помощи» — отвечала Мячикову, уже решив ехать туда. Там и нейротравматолог есть, и реанимация, если что, думала она.
— Хорошо. У меня там дочка близко, — опять тихо сказал больной.
— А сами, где живете? – обрадовалась Мячикова, что можно хоть что-то узнать.
— Сам. Здесь. Две остановки, — отвечал больной, прикрывая глаза.
— Да, — поняла Мячикова, можно было бы ехать сюда, поближе, но там нет нейротравматолога. Не возьмут.
Машина шла ровно. По-прежнему слепил снег, но в городе все было как-то по-другому. Тише, что ли. Теперь она смотрела на больного. Она видела его порозовевшие губы, его все более приближающееся к нормального цвета, лицо, расправившиеся носогубные складки, его ровное дыхание. Измерив давление еще раз, поняла, что оно стабильно.
— Вот хорошо. И дочка рядом. А то я тут один,- еще раз проговорил больной.
В больнице, как всегда, было полно народу. Нейротравматолог был занят на операции, и вот-вот должен был подойти.
Через пятнадцать минут пришел хирург и сказал, что доктор, который был ей нужен, еще не освободился. Он осмотрел больного, измерил давление, сказал, что больной опасений не вызывает. Еще через несколько минут Мячикова уехала на очередной вызов, оставив больного в приемном. Вот хорошо, подумала Лизавета Петровна – и дочка рядом. И ответила по рации, что свободна.
Веселое утро давно уже позолотило небо, асфальт, зеленую декабрьскую траву, припорошенную снегом, позолотило и встречные глаза прохожих. Казалось, им всем было легко и весело. И не только потому, что на столбике уличного термометра было пять градусов плюс, но и потому, что с самого утра всюду было солнце, от чего небо казалось светлей и выше.
Было около одиннадцати утра. Совсем недавно закончилась пятиминутка, где обсуждались детали празднования дня рождения Главного врача, и где самые его горячие поклонники или желающие казаться таковыми, не знали удержу новым и новым
-107-
предложениям. Кто-то обещал сочинить стихи, кто-то собирался петь песни, а кто-то испечь невообразимо большую кулебяку.
Самого Артур Артурыча на пятиминутке не было, вместо него восседал Винтовкин, и, как человек, абсолютно неспособный к каким бы то ни было проявлениям уважения или приязни, молчал. И, наверное, это единственное, что он мог сделать, чтобы не раздражать остальных.
— А что, если начать с того, чтобы встретить его хлебом-солью с полотенцем и караваем,- неуверенно пискнула Резеда. — Я где-то видела. А вокруг — хоровод из самых красивых девушек. У нас много. И чтобы щиколотки, щиколотки. И все – блондинки, блондинки – искренне хотела сделать приятное Главному врачу Задняя.
— Хлебом-солью? – вдруг спросил до сих пор молчавший Винтовкин. — Хлебом-солью не надо. Это уж слишком, — произнес он, почему-то с опаской поглядев по сторонам, — как-то не ко времени, — добавил он, поглядев теперь на Резеду. И умолк, словно испугавшись чего-то. — Хлебом-солью! – через минуту опять повторил он.
— Может, ему подарить что-нибудь?- спросила пожилая женщина, фельдшер, которая уже много лет одна воспитывала внука. У мальчика не было родителей. Звали ее по-домашнему — Катя Ивановна. И не было случая, чтобы Катя Ивановна отказалась дать свою копейку кому-нибудь на подарок.
— А что? — продолжала Катя Ивановна, — Соберемся и купим. Компьютер, например, — умолкла она, глядя по сторонам, и искреннее выражение ее лица вдохновило многих.
— И в самом деле, — заговорили то тут, то там. — Возьмем и купим компьютер.
— Компьютер, компьютер, — загомонили по рядам.
-Да у него этих компьютеров три или даже четыре, — опять подал голос Винтовкин, проясняя ситуацию.- И потом. Вам это не осилить.
— А самовар? – опять спросила неугомонная Катя Ивановна. – Сейчас тыщи три стоит, — объясняла она по простоте душевной.
— Он чай не пьет, — снова пояснил Винтовкин.
— Жаль, — сказала за всех Катя Ивановна и пожала плечами. – Поплясали бы вокруг самовара. – А может, деньгами собрать? – наконец что-то поняла она.
— Во! — отозвался Винтовкин. – Деньги он любит. В любом количестве, и особенно, когда дарят, — договорил он, будто доброжелательно, и доброжелательно же улыбнулся.
Потом были еще какие-то предложения. Кто-то сказал, что можно было бы купить цветы. И Лизавета Петровна стала думать, какие.
Пока она думала, пятиминутка закончилась. Мячикова слышала, как несколько раз подряд что-то пискнула Резеда, но, что именно, она не поняла, и до чего, в конце концов, договорились, не знала. И теперь, идя по зеленой, декабрьской, припорошенной снегом, солнечной улице, и еще раз как бы увидев перед собой Винтовкина, почему-то испугавшегося предложения о хлебе-соли, вспомнила, что так и не знает, о чем недавно разговаривал Винтовкин с Михаилом Амвросиевичем в Гайд-Парке, когда ей пришлось выйти из кабинета. А когда пришла, вспоминала она, Гайдин был чем-то расстроен.
«Надо, чтобы в Гайд-Парке была медицинская ставка» — коротко обронил он тогда. И она до сих пор не знала, что это на самом деле значит. Жаль, что она не спросила Гайдина об этом сразу. Уж не сам ли Винтовкин собирается в Гайд-Парк на работу, пронеслось в голове. Хотя, нет, он не уйдет со «скорой». Там у него большой портфель с мыслями своего хозяина. Он может эти мысли хранить, развеивать по ветру, собирать, а иногда выдавать за свои. А в Гайд-Парке у него ничего такого не будет. Здесь – каждый сам по себе. И никакой Винтовкин никому не нужен. Другое дело — Михаил Амвросиевич. Он — умный, хорошо относится к людям, и не говорит, что по всем, кто приходит высказаться или поговорить, что-то там плачет, размышляла Лизавета Петровна, продолжая шагать по залитому солнцем асфальту. Немного не дойдя до Драмтеатра, взглянув направо, узнала
-108-
дом, где на самом верхнем этаже, под крышей, располагался Гайд-Парк. С минуту, борясь с искушением зайти туда, в себе это желание подавила. Энергетика не позволяла. Сколько на ней было всего — и суточное дежурство, и пятиминутка, и какой-то день рождения, который ее совершенно не интересовал, и многое другое.
Да и других он интересовал, этот день рожденья, только по одной причине – засветиться в верноподданничестве. И она это хорошо понимала. Нет, в Гайд-Парк надо идти по-другому. Гайд-Парк — это серьезно. Там человек – как на ладони, такой, какой есть. Настоящий. И Михаил Амвросиевич — настоящий, неожиданно для самой себя подумала она. И вспомнив его удрученное лицо, которое она видела в последний раз, снова подумала о Винтовкине, но на этот раз – не собирается ли Винтовкин устроить в Гайд-Парк на работу кого-нибудь нужного, своего. И эта мысль показалась ей самой правильной.
Миновав памятник и библиотеку и перейдя дорогу к трамвайной остановке, в ста метрах от которой находился драмтеатр, Лизавета Петровна остановилась, решив подождать трамвай. Она долго смотрела на сквер с неработающим в декабре фонтаном, на то и дело меняющий цвет светофор, и вдруг взгляд ее скользнул по синему БМВ, за рулем которого сидел Винтовкин, а рядом с ним, с сигаретой во рту — Таиска.
Таиска щурилась от солнца и смеялась. А Мячикова никак не могла вспомнить, чтобы Винтовкин и Таиска были знакомы.
-Лизавета Петровна, пошли с нами, — услышала Мячикова как только синий БМВ скрылся из вида. Она оглянулась. Со всех сторон ее окружали люди со «скорой».
— Нет, серьезно,- опять услышала она тот же голос. Это была фельдшер Лесина, которую Лизавета Петровна знала мало.
— Пойдемте, — опять сказала Лесина. — Мы в Горздравотдел. У нас специализация в учебном центре. Сегодня экзамены. А он за шесть человек деньги не заплатил, и экзамены не принимают.
— За шесть заплатил, а за шесть – нет, — сказал кто-то сзади.
— А что он говорит? – спросила Мячикова, имея в виду Главного.
— Говорит, платить не будет. Пусть, — говорит, — платят сами.
— А за шесть заплатил?
— Да. За шесть заплатил, а за шесть нет.
— А по какому принципу такое разделение? — с непониманием спросила Мячикова.
— Известно, по какому, — отозвался фельдшер из бригады Труша, Юрочка. — Кто пишет частицу «не» с глаголами отдельно, за тех и не заплатил. Он же сказал, что надо писать вместе.
Все дружно рассмеялись.
— Вот, идем выяснять, по какому принцип, — опять сказал Юрочка. – Ведь врачи в учебном центре с нами даже заниматься не должны были. Но он обещал. И они занимались. Ну, а экзамены не принимают, раз денег нет.
— Да-а, — с пониманием протянула Лизавета Петровна. – А чего вас так много-то? — спросила она, видя, что здесь гораздо больше, чем шесть человек.
— А сочувствующие? – хохотнула Лесина. – Сегодня мы? Завтра — они.
— Платить-то не с чего. С двух тысяч, что ли? Так за одну квартиру надо отдать больше, — сказал кто-то рядом с Мячиковой, идя с ней в ногу.
И она поняла, что идет со всеми вместе в Горздравотдел.
Здесь были люди разных возрастов — мужчины и женщины, одинокие и многодетные, смешливые и серьезные, разного достатка и положения, но все они не понимали, как можно на одной станции «скорой помощи» заплатить за одних и не заплатить за других, если кто-то считает себя руководителем этого подразделения.
-109-
Заведующий Горздравотделом, с широким. скуластым лицом, с характерными вислыми малороссийскими усами, и жестким взглядом стального оттенка глаз говорил отрывисто и кратко. Встретив общество прямо в длинном коридоре большого административного здания, задолго до таблички «приемная», он спросил.
— Что такое?
Дa, именно так он и спросил.
— Что такое? – снова спросил он.
— Мы пришли узнать, почему за половину из нас не заплатили за специализацию. Не за всех. А только за половину,- начал фельдшер с Центральной станции, которого Мячикова не знала..
— Отправляйтесь на работу. Шагом марш! – сказал Начальник.
— Но здесь нет никого, кто сегодня должен был бы работать. У всех свободные сутки. И только шесть человек, за которых не заплатили, должны были бы сдавать экзамены, — ответил кто-то из тех, кто стоял к начальнику ближе всех.
— Отправляйтесь на экзамены, отправляйтесь. Нечего здесь делать, — переадресовал он приказание тем, кто, по его мнению, самовольно ушел с экзамена
— У нас не принимают экзамен. Мы потому и пришли, — тихо сказала Лесина.
— Как ваша фамилия? – воззрились малороссийские усы на Лесину. Фельдшер молчала.
— Отправляйтесь отсюда! – опять громко сказал начальник, стоя теперь в полном окружении пришедших людей.
— Вам непонятно? – произнес он почти над самым ухом Мячиковой. Лизавета Петровна обернулась. В это время Лесина, глядя на нее своими круглыми, за толстыми стеклами очков, глазами, шепнула.
— Пойдемте в бухгалтерию. Там узнаем.
Мячикова согласилась. Выйдя из толпы и пройдя по коридору, а потом завернув налево, они зашли в Бухгалтерию.
— Не заплатил? – изумилась старший бухгалтер Горздравотдела, красивая рыжеволосая женщина, лет пятидесяти. – Как не заплатил? Должен был заплатить, — сказала она, берясь за телефонную трубку.
— Артур Артурович, — сказала красивая женщина, когда на той стороне трубку взял Фазан. – Ну, как же так? Я же дала на всех, — удрученно проговорила главный бухгалтер, послушав, что ей говорили с той стороны.
Постояв еще минуту, Лизавета Петровна с Лесиной, поблагодарив бухгалтера, вышли. Больше выяснять было нечего.
Теперь они вернулись обратно. В коридоре тихо стояли люди. Большого начальника уже не было. И, когда в конце коридора показался Винтовкин, широким шагом, словно боясь опоздать, направлявшийся к ним, они, до сих пор стоявшие группами, собрались все вместе.
— Все на работу, на работу, — говорил Винтовкин, продолжая шагать, и уже пройдя половину коридора.
— А нам куда? – спросила Лесина. — Нам сказали, на экзамен без денег не приходить.
— Идите, идите, — продолжал говорить Винтовкин. — Куда хотите. Только отсюда уходите. Главный врач знает, за кого платить, за кого нет.
Большинство потянулось к выходу. Кое-кто уходил быстро, потому что Винтовкин сверлил каждого глазами, будто собираясь запомнить. Среди этих людей не было никого, кому надо было бы идти на работу. Кто пришел из дома в свой выходной день, кто из отпуска, кто — будучи на больничном. Никто из них не понимал, как можно заплатить за половину, если Горздравотдел дал денег на всех.
Потом начался сбор денег для этих шести. А поскольку заплатить каждому надо было по месячной зарплате, то собрать было довольно трудно.
-110-
— Мама Лиза, мама Лиза. А у нас гость! – захлебываясь от важности сообщения, говорил Валик, открывая ей дверь.
Лизавету Петровну обступил большой холл, отделанный деревом. В холл выходило три двери. Одна из кухни, и две из комнат. Лизавета Петровна прикрыла дверь и тут, в двух шагах от себя, сзади, увидела Вовку. Сын стоял с большой, красной, рождественской коробкой, перевязанной атласной розовой лентой. Она вспомнила — приближается европейское Рождество.
Этот дом был одним из загородных домов ее давней подруги. Разбогатев на торговле, муж подруги покупал дома. И вот, в это Рождество они попросили Мячикову побыть здесь, пока они съездят в Европу. Потому что другие дома воры не трогали, а этот обворовывали уже два раза.
— Сынок, — обрадовано сказала Мячикова, подходя к Вовке и обнимая его вместе с коробкой. Внизу, где-то на уровне ее пупка, хлопотал Валик.
— Это – мой брат. Правда, же, мама Лиза?, это мой брат? — не спрашивал, не то утверждал
мальчуган, заглядывая ей снизу, в глаза. – Жаль, что я не знал его раньше, — вдруг сказал мальчик. И Лизавета Петровна, обменявшись взглядом со своим сыном, улыбнулась.
— Ну, — наконец, спросила она Вовку.
— Ну, что. Вот, прибыл. Сегодня утром звоню, а отец говорит, чтоб сюда ехал. И адрес дал. Хорошо мобильник, а то не нашел бы.
— Ну, слава богу. А где отец, — теперь спросила она, отметив про себя то, как непринужденно спросила об Алексее.
— Во дворе. Какой-то каток строить собирается. Я ему говорю – какой каток? Плюсовая температура, трава зеленая. Ну, в общем, кажется, понял.
-Понял, понял, — послышалось из глубины дома. И Лизавета Петровна узнала голос Алексея.
— Мама Лиза, папа приготовил такой вкусный ужин, — защебетал Валик.
— Папа? Ужин? Что ты говоришь, Валик? – спросила Мячикова, смеясь и мельком подумав, как долго они были в горздраве, да еще пригородный поезд.- Папа не умеет готовить ужин, — договорила она, теперь уже снова смеясь и понимая, что слегка покривила душой, вспомнив, как относительно недавно Алексей приготовил что-то очень вкусное из картофеля и капусты.
— Да, мам. Это тебе. А то все говорим, говорим, — сказал Вовка, протягивая коробку.
Она ничего не сказала, взяла коробку, и покачала головой, глядя на сына.
— Там платье. Темная зелень. Как ты любишь, — опять сказал Вовка. А Валик подмигнул ему снизу таким же, как у самого Вовки, глазом.
— Платье? – как-то растеряно переспросила она. – Ты не забыл, что совсем скоро я буду пенсионеркой? – спросила Лизавета Петровна.
— И у тебя начнется новая жизнь, — понял Вовка.
— Да, новая жизнь, — подтвердил Валик.
Просторная, обставленная по-современному, кухня, с большим столом посредине и стульями под дуб, благоухала. Алексей постарался на славу. На ужин было венгерское красное вино, жаркое из зайчатины и несколько салатов. В холодильнике ждал своей очереди большой, килограмма на три, торт безе. Всех угощал Вовка.
— До Рождества еще целая неделя, а у вас уже праздник, — для порядка сказала Лизавета Петровна.
— А у нас и есть праздник, — отозвался Алексей. — Сын пришел с моря. Полгода назад ушел, а сегодня вернулся. Разве, не праздник,
— Праздник, праздник, — подтвердил Валик, забираясь к отцу на колени.
— Ох, Валик. приедет твоя мама, ты и уходить не захочешь, — сказала Лизавета Петровна, видя. как хорошо себя чувствует ребенок рядом с отцом.
-111-
— Она сама виновата, — громко сказал мальчишка. – Зачем она с этим дядей Йозиком по телефону разговаривала, когда папа был в море. Разговаривает и разговаривает по телефону. А когда папа вернулся, так сразу перестала, — договорил Валик в абсолютной тишине. — Теперь я буду жить с папой и своим братом, — опять сказал он.
— Валик, Валик, — что ты говоришь, — первая заговорила Лизавета Петровна. – Люди иногда разговаривают по телефону. Что же здесь особенного?
— А еще, мама Лиза, она говорила, что папа ее напрягает и что, наверное, мы скоро от него уедем. Ты не знаешь, а я знаю, — произнес Валик, все так же, сидя у отца на коленях и теперь обхватив руками его голову.
— Ну, это еще не повод, чтобы отказываться от мамы, — возразила Мячикова.
— Валик, — пойдем я тебе что-то скажу, — встав из-за стола. позвал Валика Вовка, и они пошли наверх в комнату, где был балкон, с которого днем было видно море. И Лизавета Петровна поняла, что там должен был состояться мужской разговор.
когда ребята через несколько минут вернулись, снова было весело. И теперь говорили о том, как все-таки здорово собираться вот так вот всем вместе.
— А Ленка на Рождество не приедет? – спросил в какую-то минуту Вовка.
— Нет, — отвечала она, — Там какие-то проекты. Весь курс едет. Вобщем, она не может. Вот, буду посвободней, надо побывать, узнать, как она там.
— Вместе поедем, — неожиданно сказал Алексей. – Я думаю, ей тоже захочется повидать отца.
Лизавета Петровна молчала.
— Интересно, какая она, Леночка, — мечтательно спросил Валик.
К этому времени все уже доедали салаты, и Алексей, вооружившись полотенцем, доставал из духовки жаркое.
— Так, сколько ты обещала ей здесь быть, — спросил Алексей, когда ужин был закончен. все убрано и ребята отправились наверх в комнату с балконом, а Лизавета Петровна с Алексеем утроились в нижней комнате, рядом с кухней, у телевизора.
— Она сказала, что уезжает на месяц, но сколько будет, не знает. Обещала заплатить тысячу рублей, а то дом уже два раза обворовывали. Я бы не согласилась, — сказала она, немного помолчав. – Да ведь тысяча… Тебе вон, ботинки нужны, — посмотрела она туда, где были его ноги.
— Можно и без ботинок, — коротко сказал Алексей, взглянув на телевизионный экран, где шла какая-то реклама.
— Наверное, можно и без ботинок, — улыбнулась она после некоторой паузы, еще не понимая, что он имел в виду. – Как ты себя чувствуешь? – вдруг спросила она, вспомнив, что давно не задавала ему этот вопрос.
— Сейчас совсем хорошо. Будто абсолютно здоров. Прав был твой доктор Силин. Это и в самом деле — нервы. Я думаю, через месяц-два пойду на работу.
Она молча кивнула.
— Хорошо здесь, правда? – через минуту спросила она.
— Хорошо. Но надолго бы я здесь не остался.
Она вскинула на него глаза. Он молчал.
— Что-нибудь случилось?
— Чем он торгует? Не антиквариатом? – спросил он о муже ее подруги.
— Я точно не знаю. Знаю, что любит дома и покупает их. А почему ты спросил?
— Да Валик разбил какую-то вазу, — отвечал Алексей, опять взглянув на экран. – И вообще я чувствую себя здесь неуютно. Ты не поверишь, я хочу в твою, в нашу квартиру, — договорил, наконец, он. – И ты сегодня что-то долго. Дела? – спросил он теперь совсем о другом.
-112-
Она просмотрела на него так, будто только сейчас услышала, что он разговаривал с ней. И молча подумала о том, что слишком долго была в горздравотделе.
— Так, что ты решила? – неожиданно спросил Алексей, словно теперь откуда-то издалека.
— Ты о чем?
— Помнишь, я сказал, что намерен снова сделать тебе предложение?
— Но ведь ты его не делал, — помолчав, дважды посмотрела она на него.
— Я сделаю это, как только мы вернемся в свою квартиру.
Оба помолчали.
— Чтобы ты сказала, если бы я попросил тебя уехать отсюда раньше?
— После Рождества? – нерешительно спросила она.
— Нет. Немедленно, чтобы Новый Год встречать дома.
— Я, пожалуй, согласна, — сказала Лизавета Петровна. – Мне тоже как-то не очень по себе здесь. Но ведь надо дождаться ее.
Но окончания положенного срока ждать не пришлось. Ее давняя подруга неожиданно приехала через два дня, утром, когда все спали, без звонка и какого бы то ни было сообщения. Она сказала, что дом этот она сдала. И через сутки сюда приедут новые жильцы. Подруга была оживлена, пахла вкусными духами, а голубые глаза, немедленно наполняющиеся влагой сочувствия в случае необходимости, излучали фальшивое понимание.
Узнав про вазу, подруга сказала, что это, конечно, не антиквариат, но стоит она семьсот рублей.
Выпив стакан холодной воды, несмотря на то, что ей был предложен чай, и, положив триста рублей на стол, домовладелица отбыла, изобразив улыбку и напомнив, что дом должен быть через сутки свободен.
— Вот и замечательно, — сказал Алексей, когда подруга уехала. — Значит, завтра будем дома.
Валик был полностью согласен с отцом. Вовке объяснять ничего было не надо.
Виталий Викторович Винтовкин с утра был сердит. Возвратился из долгого отсутствия Артур Артурыч и сразу потребовал его к себе.
— Почему не состоялся семинар по неотложной помощи больным с эпилептическим статусом на догоспитальном этапе? – спросил он. – Вы знаете, это давно нужно сделать. А после недавнего случая… — сверлил Артур Артурыч Винтовкина взглядом, — Это надо сделать немедленно, — договорил он, напоминая о том, что больной погиб.
— Артур Артурович, — отвечал Винтовкин, глядя в пол, и будто очерчивая вокруг себя глазами круг.- Я говорил с Начмедом. Но он…
— Я поручил это вам, — холодно сказал Главный, глядя на изображавшего виноватость Винтовкина, что тот умел делать без единого фальшивого жеста, без единой фальшивой ноты. И дышал-то он по-особому, а точнее — вообще не дышал, и смотрел-то он только в пол, но всякий, кто наблюдал бы за ним пристально и с пристрастием, неминуемо почувствовал бы напряжение, некую натяжку, без которой не обходится ни одна ложь, ни одна неправда.
— К тому же, вы знаете, начмед у нас сейчас не у дел. Он лишен доверия. Он хотел всех убедить, что он лучше меня. Но, как вы знаете, ему не поверили, и теперь ему придется уйти, — бесстрастно продолжал Фазан. – К тому же, он и говорил не там. Там, где он говорил, знают, что надежней меня нет никого, — повернул он свою голову вправо и посмотрел прямо на Винтовкина.
Винтовкин на мгновенье замер, но глаз не поднял, продолжая смотреть в пол. Конечно, ему очень хотелось поднять глаза и посмотреть на то, надежнее чего быть ничего не
-113-
может. Но он не сделал этого, терпеливо ожидая, когда иссякнет поток откровений. Он знал, что скоро наступит переломный момент. Сейчас, вот сейчас, думал Винтовкин, глядя на то, как Фазан выдвигает к себе ящичек стола, где у него было маленькое зеркальце. Пусть, думал Винтовкин, пусть он посмотрит в зеркальце, а потом уже – недолго. Он всегда так — распекает, распекает, а потом в зеркальце глянет, и так сам себе понравится, что умолкнет, продолжал думать Винтовкин, оставаясь безмолвным.
— Правда, вначале, как честный человек, хотел уйти я, — продолжал Фазан, пока еще не глядя в зеркало. – Но теперь нет.
— Не надо, с чувством произнес Винтовкин, по-прежнему глядя в пол, — Зачем честному человеку уходить. Честные остаются, — заключил Винтовкин упавшим голосом.
Но тут что-то такое заметил Фазан. Впившись взглядом в переносицу Винтовкина и так и не посмотрев в зеркало, он сказал –
— Даю вам два дня. Если вы сделаете эту работу за два дня, я вам зачту. Но вы меня разочаровали. Мне не нужны помощники, на которых я не могу положиться.
Так и не подняв глаза от пола и, что еще хуже, — забыв в кабинете Главного свой черный портфель, за которым ему пришлось возвращаться, Винтовкин едва дошел до своего скромного столика, в комнате, рядом с туалетом, с другой стороны которого между соседними помещениями срочно прорубалась дверь, чтобы Задняя Резеда имела для торговли не одну комнату, а две. Говорили, что она давно просила помещение побольше, чтобы, наконец, все разложить по полкам и отделить мужские трусы от женских. А то были случаи люди приходили менять.
Добравшись до своего столика и тихо опустившись на стул, Винтовкин впал в ступор.
Он долго сидел, не шевелясь, делая вид, что читает какую-то газету, поскольку рядом стояли такие же столы, за которыми сидели, вставали и уходили, а потом возвращались другие врачи, которых он, правда, сейчас не видел. Он снова и снова вспоминал слова и интонации, которые употреблял Фазан в разговоре с ним, и то, что он, Винтовкин, слышал, кардинально меняло все его логические построения, связанные с надеждами на свое будущее.
Итак, он не уходит, думал Винтовкин, потому что он — честный человек, вспомнил Винтовкин, нервно хохотнув. Осознав, что, должно быть, это было непозволительно громко, он замер, потом огляделся, и, ничего подозрительного не обнаружив, хохотнул опять, уже тише. Потом умолк, продолжая глядеть на лежащее перед ним «печатное слово». И вдруг его охватила ярость, и как ни старался он заглушить ее в себе, подавить ее удалось лишь отчасти. А оставшуюся ее часть он продолжал ощущать весь день. Но внешне он казался не то, чтобы раздраженным, а как-то слегка недовольным. И когда он, наконец, стал различать голоса и звуки, первым звуком, ворвавшимся в его сознание, был звук отбойного молотка, бившего по бетонной стене в помещении рядом с туалетом. И он, этот звук, показался Винтовкину не столько нестерпимо громким, сколько несвоевременным.
— Немедленно прекратить! – крикнул Винтовкин.
Ответом был звук сливаемой в туалете воды из бачка. А несвоевременный, и потому отвратительный, звук отбойного молотка продолжался, как ни в чем, ни бывало. Когда Винтовкин все-таки встал и пошел туда, откуда этот звук исходил, он увидел возмутительно мирную и даже идиллическую картину. Молодой рабочий, в синей спецовке, что-то громко кричал Резеде, не забывая при этом рушить стену. А Резеда смеялась.
— Я сказал прекратить! – теперь уже прямо и совсем коротко, находясь на расстоянии вытянутой руки от Резеды, приказал Винтовкин.
Но Резеда даже не перестала смеяться.
— Мне Артур Артурыч разрешил, — отогнала она Винтовкина. И он опять вернулся в свою комнату, с другой стороны туалета, и сел за крошечный столик.
-114-
Когда к нему заглянул Гарик Муслимовский с какими-то бумагами и сказал, что уезжает в другой город, чтобы учиться на подготовительных курсах для поступления в медицинский институт, Винтовкин молча подписал то, что Гарик просил, не найдя для него ни одного напутственного слова.
Сидя в коридоре в ожидании машины, на которой она должна была работать сутки, Мячикова видела и слышала все, что происходило по обе стороны туалета. Она понимала, что Винтовкин не в духе. Особенно это было заметно, когда в его кабинет заглянула Таиска, которая ее. Мячикову, не видела. Винтовкин вышел к Таиске с красным лицом, что-то сказал ей, и пошел провожать ее к выходу. Вполне отчетливое предположение, что Таиска – это и есть то лицо, которое Винтовкин собирается определить на работу в Гайд-Парк, на мгновенье появилось и исчезло. Но прошло всего несколько минут, и она уже думала об этом, как о вполне возможном. Хотя, два ли, не оставляли ее сомнения. Таиска все-таки врач, а в Гайд-Парке лечебной работы нет. Разве что просто интерес, какой. Размышления ее прервались, когда ей сообщили, что машина вышла и скоро будет. Прошло еще несколько минут, и к Винтовкину заглянула Нина, молодая фельдшер, которая отличалась от других тем, что не только интересовалась медициной, но и, казалось, ни на минуту не выпускала из головы мысли о ней, спрашивая у врачей все, что не знала сама. А поскольку задавала вопросы она все не простые, то врачи ее стали избегать, потому что нравилось это не всем. А многим даже совсем не нравилось. И были некоторые предположения, что выискивала она эти вопросы специально. Как известно, всегда можно найти такой вопрос, ответ на который знает не каждый. Она была миловидной блондинкой со смышленым взглядом и легкомысленными прядями волос, закрученными спиральками и ниспадающими по обеим сторонам лица, что как-то не позволяло думать о ней как о большой интеллектуалке, которой, по-видимому, она все-таки была.
— Виталий Викторович, — сказала Нина, сделав шаг в кабинетик, где сидел Винтовкин — Не могли бы вы рассказать дифференциальный диагноз сердечной и невротической астмы?
— Иди отсюда, сама должна знать,- отвечал Винтовкин.
— У-у, как зло, — сказала Нина, стоя у входа в кабинетик, в трех шагах от сидевшей на стуле Мячиковой, к которой только что подошла Серафима.
— У вас, в конце концов, сертификаты есть, — высунул нос из кабинета Винтовкин. – И больше не приходи, — сказал он. И увидев Мячикову и Серафиму, возвратился на свое место.
Мячикова с Серафимой переглянулись. С минуту смотрели друг на друга, не говоря ни слова.
— А, знаете, Лизавета Петровна, — глядя вслед удаляющейся Нине, со странной радостью сказала Серафима. – В горах еще одного йога нашли. Представляете? Он говорит, что был там, откуда не возвращаются. Правда, — подтвердила она своим низким, с хрипотцой, голосом. И еще, знаете…
— Слушайте, вы, — выпрыгнул из кабинетика Винтовкин, — вы уже всем надоели с этим своим йогом.
— Да ведь я вам лично ничего и не говорю, и не надо подслушивать, — обиделась Серафима. – Нет, посмотрите-ка. Я стою в коридоре, разговариваю с Лизаветой Петровной, а он выскакивает, будто кукушка из часов, — объясняла кому-то Серафима. — Фу, какой грубиян, — умолкла она.
Теперь Винтовкин исчез. Он снова сидел за своим столиком. Но было так тихо, что снова стал слышен, будто на время исчезнувший, звук сливаемого в туалете бачка.
— Чего это он? – спросила Серафиму Мячикова. – Не мужское это дело. И правда — как кукушка, тихо сказала она.
-115-
— Что — о? – взвизгнул в своей комнатке Винтовкин. – Кто кукушка? – снова выпрыгнул в коридор он. В туалете снова заурчал сливной бачок. И когда он был уже на последних звуках, Винтовкин, прибавив голоса, сказал-
— Вы что себе позволяете? – проговорил он, воззрившись на Мячикову.
-Нет, это что вы себе позволяете? – отвечала Лизавета Петровна, направляясь в диспетчерскую, куда ее теперь позвали.
Задыхаясь от ярости, Винтовкин опять убрался на свое место.
К вечеру того же дня на подстанцию позвонил Пух. Он сказал, что звонил уже несколько раз, но ни разу Мячикову не заставал, и вот теперь удалось. И он очень этому рад. Потом он сказал, что давно не видел ее, что очень соскучился и подъедет к подстанции на своем Фольксвагене поговорить.
Был понедельник, сырой, промозглый, странно тихий, словно на Рождество, хотя до праздника оставалась почти неделя. Уже к двенадцати ночи вызовов стало на удивление меньше, чем обычно, и, поглядывая друг на друга, люди ничего не говорили об этом вслух. Из суеверия.
В диспетчерской пили чай и говорили о Козодоеве, которому Фазан недавно сделал какое-то замечание на что Козодоев встал и молча вышел из кабинета, где это происходило.
Насчет того, что будет с Козодоевым дальше, мнения разделились.
— Сгною, — сказал Фазан, утверждал кто-то, что сомнений не вызывало. Это словечко все знали, поскольку слышали его от Фазана не раз.
— Да он и сам кого угодно сгноит, до смерти замучив английской нозологией, — сказала диспетчер Жалейка, по-доброму рассмеявшись.
Но поскольку обещания Фазана «сгноить» обычно с делом не расходились, такой человек принципиальный, сказал-сделал, то народ так сразу от этого словечка не отмахивался, нет-нет, да и повторял. Уж лучше бы на его халате было еще несколько пятен от съеденной рыбки, подумала Лизавета Петровна про Фазана, это хоть понять можно. А то – «сгною», опять подумала она, повернув голову куда-то в сторону двери, откуда, как показалось, засмердело чем-то прегнусным. Но дверь как была, так и оставалась прикрытой. Показалось. И вдруг все почему-то стали жалеть Козодоева. А, в сущности, что Козодоев? Кричит про нозологию, говорит замшелые фразы, времен комсомольских судилищ, а вот еще – «фельдшера – не люди», вспомнил кто-то. И после минуты молчания раздался откровенный смех.
— Ребята, это же просто дурь, — сказал Гарик Муслимовский, работавший последнюю смену перед отъездом. – А «сгною» — это совсем другое. Это – зло, зоологическая ненависть к тому, кто посмел… – не договорил все тот же Гарик. И все согласились. Что и говорить, в этом «Сгною» слышался профессионализм, квалификация. Вот и выходило, что Козодоев, вместе со своей нозологией, «жизнью коллектива» и прочей дурью все как-то терпимей, чем Фазан, от которого так и несло этим его «Сгною». И народ нет-нет, да и вспоминал про Козодоева — что-то с ним теперь будет.
Пух позвонил на подстанцию далеко за полночь. Лизавета Петровна только что приехала с вызова, впереди нее было несколько машин, и можно было немного пообщаться. Она вышла к Пуху без пальто, в одном медицинском халате, и села рядом с ним в Фольксваген.
— Привет, — сказал Пух, коснувшись губами ее щеки. – Как дела, — спросил он почти весело. И, откинувшись на спинку сидения, теперь смотрел на Мячикову как бы издалека.
— Привет, — сказала она, оставаясь все в той же позе – на сиденье рядом.
— Я хотел сказать, что соскучился. – отвечал он, вскинув на нее свои вишни.
— Это я поняла. А что еще? – настойчиво и, казалось, невозмутимо, спросила она.
-116-
— Ты не хочешь спросить меня, почему я не звонил? – спросил Пух – Мы не виделись почти месяц.
— Кажется, я знаю, — коротко сказала она, глядя на него и не говоря ни слова. – А где ее Микки? – теперь очень тихо спросила она.
— Я так и знал, что ты догадаешься. Видела ее?
Не дослушав, она качнула головой, соглашаясь.
— Когда? – быстро спросила она.
— Через неделю после того, как мы виделись в последний раз, — понял он.
М Лизавета Петровна вспомнила, что они виделись после дня рождения всего два раза.
— Теперь вот устраиваю ее на работу. В поликлинику не хочет.
— А жить она, где будет?- просто так, неизвестно, зачем, спросила Мячикова.
— В своей квартире, где ж еще? – отозвался Пух.- Ну, а ты как? – не выдержал он паузы.
— Я? – удивилась Лизавета Петровна вопросу. — Да вот Винтовкин пристал. Скандалил, — отвечала она, понимая, что говорит не о том.
— А-а, Виталий Викторович. Просил я его тоже помочь нам с работой. Обещал, — сказал Пух.
Лизавета Петровна молчала.
— Ничего, прорвемся, — опять не выдержав паузы, сказал Пух.
— Скажи мне, ты меня еще любишь? – вдруг спросил он, — Мне очень важно это знать, что ты меня любишь.
Лизавета Петровна не отвечала. Она знала, что бы она ни сказала сейчас, все будет неправдой. Она не могла сказать «нет», потому что это была слишком большая часть ее самой, чтобы вот так просто от нее отказаться. Она не могла сказать «да», потому что сейчас, в эту минуту, ничего не чувствовала к этому человеку. Они сидели все в том же старом Фольксвагене, и им впервые нечего было сказать друг другу. А где-то далеко-далеко, там, где отцвели лютики и люпины и, почти невидными хлопьями, падал снег, стоял белый барашек и смотрел вдаль. Он словно охранял прошлое. Потом налетел ветер, барашек повернул голову направо, потом налево, и, когда Лизавета Петровна вдруг подумала, что что-то ушло, миновало, что так, как было, уже никогда не будет, барашек обернулся, и она встретилась с ним глазами. Прошло еще несколько минут, с подстанции пришла фельдшер и позвала Лизавету Петровну на вызов.
— Пока,- сказала она Пуху.
Он тронул губами ее щеку.
— Звони, если что, — сказал он.
Она молча кивнула, и вышла из машины.
Когда на следующее утро, после дежурства, она пришла домой, в свою городскую квартиру, все уже были там. Вовка уехал по своим делам, а Алексей и Валик были дома.
— Звонила мама Юля, — сообщил Валик.
— Ну и хорошо, — просто так ответила ребенку Лизавета Петровна.
Потом подошел Алексей. Положив ей на плечи руки, тихо сказал –
— Не волнуйся, только не волнуйся,- повторил он, — Звонила Юля, сказала, что прошла какой-то кастинг, и теперь едет работать в Лондон. Валик остается с нами. Во всяком случае, на неопределенное время, — прочитал он в ее глазах то, что она не успела спросить. — Ну, ничего? Жива? – пристально глядя на нее,
спрашивал он, заглядывая ей в глаза.
— А что говорит сам Валик?
— Он ничего не говорит. Он просто рад, что остается.
— Да, мама Лиза, — подтвердил мальчуган. – Я рад, то остаюсь с отцом, Вовкой и с тобой.
-117-
— Слышали? – спросил начмед, входя в помещение и осветив его, это помещение, своим романтическим голубым взглядом. Потом посмотрел наверх туда, где был овал с небом, должно быть, будучи наслышан про звезды. Звездным небо было, конечно, не всегда. Оно бывало голубым, белым, темно-фиолетовым, лунным или закрытым облаками. Но сегодня оно было действительно звездным. В декабре, как в декабре. Шесть часов уже темно. К тому же, был канун Европейского Рождества. Праздника, который повсюду вносил тишину и радость. Сине-фиолетовый воздух, разноцветные огни проспектов, беспрерывно бегущие огоньки, словно разносящие праздник всем, игра теней и бликов на лицах, на шубах, на глянцевых боках машин, на совсем еще недавно, несколько часов назад, выпавшем снегу – все волновало, все радовало, все отпускало то, что надо забыть. И в самом центре города, на площади, за которой уже поднялся строящийся собор — сверкающая тихим достоинством елка. Город был готов к празднику. И здесь, в кабинете, с овалом в небо, тоже было красиво, потому что не было места ничему суетному, вздорному, никакой неправде. Просто по определению — Гайд-Парк!
— Слышали? – еще раз спросил начмед, прикрывая за собой дверь.
Все присутствующие – Михаил Амвросиевич Гайдин, Серафима и Мячикова – посмотрели на вошедшего.
— Удивительно, но там, за дверью, в зале, человек говорит о смерти. Не слишком подходящая тема в канун Рождества, не правда ли? – спросил начмед, обведя всех присутствующих своим голубым взглядом.
— А что вы хотите? – энергично отозвалась Серафима. – Рождество – это веха, этап, конец года и достаточный повод, чтобы подводить итоги. Мы все знаем о предновогодних депрессиях, особенно в полуночных странах.
— Ну почему, если итоги, то сразу и депрессия, — возразил начмед.
— Так ведь, если о смерти, — напомнила Серафима. – Человек, который доволен жизнью, о смерти говорить не будет.
— Все от сексуальной неудовлетворенности, — хохотнул начмед, — Как говорит наш Геннадий Львович Вивимахер, — добавил он. Все весело переглянулись, поскольку знали Геночку Вивимахера, жизнерадостного доктора, у которого симпатия была на каждом этаже.
— У него на этот счет целая теория, — продолжал начмед.
— Ну, теория на этот счет – это не ново, даже как-то неловко и напоминать, что первым об этом заговорил Фрейд. Это даже студенты знают, — отозвался Гайдин.
— И не напоминайте, Михаил Амвросиевич, — согласился начмед.- Но должен вам сказать, наш Геннадий Львович, уверяю вас, пошел еще дальше Фрейда.
— Теоретически? – поинтересовалась Серафима.
— Нет, вполне практически, — отозвался начмед. – У него дома, на столе, стоит этот предмет таких бронзовых размеров, что Фрейд назвал бы это просто неприличным. Нельзя же, чтобы все заслонял этот бронзовый профиль, в самом деле, — хохотнул начмед, — Ведь истощит.
— Что? – слегка отвлекшись от разговора, спросил Гайдин, доставая из шкафчика, напротив, черного, похожего на гранитный, стола коньяк.
— Я говорю про бронзовый профиль, Михаил Амвросиевич, — уже проникаясь общей атмосферой, вот-вот готовой взорваться смехом. Но смеха не случилось. Инициативу перехватил Гайдин.
— Ребята, — сказал он. Да, он так и сказал «Ребята!» — Мы собрались здесь, в эти последние дни старого года, чтобы поговорить о прошлом. настоящем, и, если у кого хватит смелости — о будущем, потому что мы, все здесь присутствующие, стоим на пороге какой-то другой. новой страницы в нашей жизни. Уходит со «скорой» Александр Матвеевич, наш начмед, уходит на пенсию Лизавета Петровна, которая в последнее время была
-118-
частой гостьей Гайд-Парка, по всей видимости, скоро уйдет и Серафима Гелевна. Она будет в новой, ею же самой созданной, партии «мухоморов». «Мухоморы» могут и должны защищаться в этой жизни всеми им доступными средствами, поскольку «мухоморы» — это такие же люди, только заслуженные. И неудобные тем, кто ловит рыбку в мутной воде, — договорил дипломатичный Гайдин. – И еще мы собрались для того, чтобы сказать всем и друг другу то, чего еще не сказали. Он помолчал, и поднял вверх свою рюмку с коньяком. Запахло миндалем и апельсинами.
— А вам, Серафима Гелевна, я делаю дружеское порицание, и надеюсь, что в следующем году вы исправитесь и придете в наш овальный кабинет со своей Эрой Водолея. Здесь было много замечательных людей, все они прожили большую жизнь. Многие чего-то в ней достигли. Но они ничего не знают про Эру Водолея и очень хотели бы знать. Я думаю, что, если бы я объявил, что вы. наконец, согласились, здесь не вместились бы все. кто хотел бы вас слушать.
— Я обязательно это сделаю, Михаил Амвросиевич, отозвалась Серафима.
— Что это еще за Эра Водолея? – спросил начмед. И судя по тому. как он это спросил, было понятно, что он отнесся к этому сообщению скептически.
— Ну, так что. Может, вы мне одному коротко объяснимте, а то ведь уйду, а тут какая-то эра, — вопросительно проговорил начмед.
— Ну, я уже кое-где говорила, — исподволь начала Серафима, — Главное здесь, пожалуй, это изменение сознания самого человека, которое должно произойти в двадцать первом веке, так называемое движение человеческой мысли и мысли каждого человека к общечеловеческому универсализму. К общечеловеческому, — выделила она. – Желания перестают иметь прежнюю силу, прежний как бы накал, потому что все они достижимы.
А значит, и прекращается противостояние миру в целом и друг другу. И любая, самая харизматическая личность перестает быть кумиром и, соответственно, играть решающую роль. Поскольку, опять подчеркну, — сказала Серафима, — мысль универсальна по природе, и, стало быть, в этом смысле все люди равны.
— Вы говорите о научной мысли или об искусстве? – спросил начмед.
— Не перебивайте, Александр Матвеевич, — шикнул на него Гайдин.
— Любая мысль, — отвечала Серафима.
— В самом деле? – опять нетерпеливо спросил начмед.
— А поскольку мысль принадлежит самому человеку, — продолжала Серафима, не вступая в полемику с Начмедом, — и все желания достижимы, то уходит вражда, зависть, желание возвыситься над рядом стоящим. Это братство по разуму, где ни один человек не может противостоять другому. Это ли ни одна из заповедей Христианства? – договорила Серафима.
— Значит, как я понял, — сказал Гайдин, — Вопрос власти отпадает сам собой. Не так ли? Ведь если все равны, и все каждому доступно, то никакой власти не надо. Она просто изживет саму себя.
— Именно,- согласилась Серафима.
— Невероятно, — отозвался начмед.
— Но здесь есть другое, может быть, какое-то инволютивное, начало, — опять заговорил Гайдин, — Ведь универсальная мысль, к которой человек может обращаться, когда ему хочется, абсолютно достижимое желание, ведь это ведет к независимости индивидуумов одного от другого. Каждый будет существовать в только одному ему принадлежащей нише, ничего не требуя от других и никак не завися от них. Не есть ли это – тупик, процесс обратного развития, некое возвращение туда, откуда мы все пришли, в сверхплотную точку, откуда разлетелась, возникла Вселенная? По принципу – где начало, там и конец? Ведь если мир возник из Хаоса, а жизнь зародилась в воде, что, вообще говоря, человеческое сознание не различает, а имеет в виду первородный океан, который
-119-
является первоосновой, нативной родиной всего живого, тогда это и есть Порядок. А что
же тогда Космос? – неизвестно кого спросил Гайдин, видимо потеряв ход мысли.
— Да, Серафима Гелевна, что же тогда Космос? — спросил начмед, в свою очередь, Серафиму.
— Космос, с точки зрения Хаоса, есть его полная противоположность. И — как бы отход от некой первоначальной целостности. Я бы сказала от первородной, недифференцированной целостности, — уточнила Серафима. – И потому к этому недифференцированному целому возврат неминуем. Это и есть Смерть. Так что Смерть – это не что иное, как конец инволютивного процесса, возврат к первозданному. Происходит ли это на уровне цивилизации, популяции или отдельного индивидуума, — договорила Серафима.
— Что, вообще говоря, нам хорошо известно из курса физиологии, — подтвердил Гайдин.
— Ну, Серафима Гелевна, не знаю, что и сказать. Вобщем, это понятно. Хотя изменение сознания человека, это, знаете, как-то проблематично. Но вот относительно универсализма мысли, желаний и их достижения, это неплохо. Неплохо? А? — обратился он ко всем.
Все улыбнулись.
— Хотя и это несет свои отрицательные поля, — опять сказал начмед. — Нам, людям, пережившим эпоху Рыб, с ее завистью, жестокостью, предательством, горем, слезами, этого отрицания и не понять сразу. Конечно, если все будет достижимо, то многие пороки, живущие на Земле, отпадут сами собой. Но придет ли истина, о которой говорил Христос?
— Наверное, придет,- отозвался Гайдин. – Только ее уже никто не будет называть истиной. Она уже ничего не будет значить. Все и так будут равны и самореализованы.
— Даже не знаю, как к этому относиться, — признался начмед.
— Лизавета Петровна, — обратился он к Мячиковой, — вам нравится такой поворот?
— Я тоже не могу ничего сказать. А как же любовь? Сострадание?
— Вот,- отозвался начмед. И его романтический взгляд испустил фотон голубого цвета.
— И доктор Труш сказал, что ему это не нравится. Однажды мы с ним дискутировали на кухне, — отозвалась Серафима.
— Что ж, — через минуту снова заговорила она. – Мы прошли свой путь. И мы его завершаем, — умолкла она, сняв с отекших ног башмаки и бросив их под стол.
— Но ведь Водолей еще повсеместно не занял свои позиции, — заговорил начмед- А значит, пока еще эпоха Рыб, и поэтому я хочу сказать вам, Лизавета Петровна, — обратился он к Мячиковой, — это ничего, что мы с вами не были друзьями, что мы иногда спорили, даже ссорились, вы всегда, на самом деле, были мне симпатичны.
— Признаться, и вы мне тоже, — отвечала Мячикова.
А Михаил Амвросиевич уже наполнил и подносил каждому рюмку с коньяком.
— Да, ребята. Вот так и узнается наша неводолейская истина, — рассмеялся Гайдин, и все улыбнулись тоже.
Начмед взял коньяк, понюхал, изобразил лицом удовольствие, потом поднес рюмку ко всем по очереди.
— За все, — сказал он.
— За все, — сказал каждый.
— Пойдем себе дальше, — опять сказал начмед, выпив коньяк. – Без комментариев, добавил он.- Нельзя быть не на месте.
Гайдин понимающе кивнул.
— Да. Человек не на месте — это всем плохо. И человеку и месту, — подтвердил он. – Так сказать, неразрешимые противоречия, — добавил начмед.
Серафима хохотнула.
— А что вы смеетесь. Серафима Гелевна? – спросил опять начмед.
-120-
Серафима посмотрела на него открытым взглядом из-под белокурой челки над серым маслянистым глазом.
— Из-за неразрешимых противоречий революции делались, Серафима Гелевна, — улыбаясь, сказал начмед. – Буржуазная революция во Франции, например, помните? «Накопив громадное состояние, буржуазия была политически бесправна» или, наоборот, где-то в недавнем прошлом «Имея неограниченную политическую власть, она же, не могла открыто заявить о своих накопленных богатствах». В стране не было частного капитала.
Его надо было легализовать.
— Где это вы прочитали? – опять хохотнула Серафима, ища глазами поддержки то у Гайдина, то у Лизаветы Петровны.
— А зачем читать? – возразил начмед. Да и напишут ли? И не надо, — сказал он так, как говорят, когда сказать больше нечего или говорить не имеет смысла.
— Ну, а теперь… как вы? Куда? – поинтересовалась у начмеда Серафима.
— Теперь вся надежда на вашу Эру Водолея, — отвечал он.
Все рассмеялись.
— У всех наступает в жизни такой момент, — сказала Серафима, не обращая внимания на то, что происходит вокруг. – У всех, сказала она опять. И чувствовалось, что она не знает, что с ней будет дальше, и все перемены, которые ей предстояли, казались не то, чтобы непреодолимыми, но беспокоили и страшили ее. Она обвела глазами овальный кабинет, как все чаще и чаще называли его из-за овала в потолке. Яркий огонь камина желтыми бликами отразился в ее зрачках, придав лицу выражение решимости и отваги. Потом она посмотрела наверх. Там, с сине-черного неба, падал снег. Снежинки были легкие и мелкие. Должно быть, к морозу, подумала она.
— А что вы делаете, когда снега нападает так много, что не видно неба? – спросила Серафима Гайдина.
— Там есть специальное приспособление, которое убирает снег.
— А потом — когда еще нападает, — улыбнулся Михаил Амвросиевич.
— И Серафима заметно повеселела.
— Не хотите ли кого-нибудь послушать? – спросил всех Гайдин, кивнув на дверь, — У нас тут некоторые всю ночь говорят.
— А что? Есть что-нибудь интересное? – спросил начмед.
— Не знаю. Надо слушать. Многие говорят экспромтом, — отвечал Гайдин.
Наступившая следом пауза длилась не больше минуты, но все разом засобирались.
Прощались у библиотеки. Редкий снег. Тишина. Короткие слова прощания.
Начмеду нужно было направо. Серафиме – прямо. Гайдин пошел провожать Лизавету Петровну до остановки, налево.
— Где вы будете встречать Новый Год? – спросил Михаил Амвросиевич, улыбаясь своим роскошным ртом.
— Дома, — коротко отвечала Мячикова, — С детьми.
— И мужем, — понимающе договорил Гайдин.
— Михаил Амвросиевич, вы же знаете, что он есть, — согласилась Лизавета Петровна.
— Знаю. Это хорошо, — помолчал он. – Самого доброго.
— И вам, — сказала она. И вдруг ей захотелось тронуть его за руку, чтобы он задержался еще немного. Но в ту же минуту прямо перед ней остановился трамвай, и она быстро вошла в него, даже не оглянувшись.
Потом было очередное дежурство, долгое, изматывающее, каких не было уже давно. За сутки – всего полчаса на подстанции. Остальное время – в машине. Началась зимняя вспышка гриппа. Недомогания, температуры, затянувшиеся бронхиты, осложнения и масса недоразумений, связанных с этим, поскольку заболевали гриппом в большинстве молодые и здоровые, которые не столько не понимали, сколько не принимали болезнь.
-121-
И, как всегда, больше всего угроз и конфликтов именно в связи и по поводу этой внезапной и, в общем, преходящей болезни.
Выйдя утром из машины, как из самолета, сдавать смену, Лизавета Петровна задержалась у доски объявлений. Несколько слов – Медицинский Совет… 28 декабря… Обсуждение – она поняла сразу. Дальше буквы заплясали, запрыгали, побежали, срываясь с места раньше, чем она успевала их осознать. И потом она долго не могла понять, что это ее, Лизавету Петровну Мячикову, вызывают на медицинский Совет, чтобы что0то, а может быть, и ее саму, обсуждать. Ей никогда не приходилось бывать ни на каких медицинских советах. Ее никогда раньше никто не обсуждал. А потом пришло простое, как галоши, понимание, что это – Винтовкин. Теперь надо было выяснить, о чем пойдет речь. потому что предъявить ей претензии по поводу сказанного в коридоре, было бы просто неумно.
«Нет, это что вы себе позволяете?»- сказала она тогда Винтовкину. Значит, начнет плести.
Придумывать. Врать.
Теперь надо было узнать, как это будет представлено. У кого узнать? К Фазану идти бесполезно – он давно самоустранился от внутренней жизни станции, да и не принимал он «мухоморов». Винтовкин не скажет. Надо позвонить Козодоеву, подумала Лизавета Петровна, зашла в автоклавную и набрала номер.
— Ну, Лизавета Петровна, отвечал Козодоев. – Пожаловался на вас травматолог больницы «скорой помощи» — зачем вы привезли ему голень не его района.
— Как голень, там не только голень, но еще и бедро. Травматический шок, если иметь в виду только скелетную травму. И еще подозрение на сотрясение головного мозга – уточнила она. – A это только в эту больницу, вы же знаете. Там такая обширная гематома в области лба, — объясняла Лизавета Петровна.
— А зачем сделали инъекцию из списка «А»? – в свою очередь спросил Козодоев.- При сотрясении не показано.
— А шок!- напомнила Лизавета Петровна.
— Ну, не знаю, — отвечал Козодоев. – Сотрясения там не оказалось. и встал вопрос принимать больного со скелетной травмой из другого района. Вы знаете, у нас не любят принимать из другого района. Вот травматолог и «спустил собаку». А Винтовкин кричит про список «А».
— Ну, так, если сотрясения не оказалось, что и говорить о списке «А»? – опять сказала Лизавета Петровна. — С точки зрения все правильно.
— Вот и объясните все это Виталию Викторовичу, — сказал Козодоев. – Потом еще над вами висит эта больная Канитель, которая тоже по вашей вине попала в реанимацию. Он и об этом говорит, — вспомнил Козодоев.
— В реанимацию она попала в связи с диабетической комой и впервые выявленным сахарным диабетом, что произошло после того, как я выезжала на ее ссадину колена, через три дня. Вы же знаете это. Лизавета Петровна помолчала.
— Эта больная давно выписана домой, — опять сказала она.
— Значит, вы это тоже знаете,- проговорил Козодоев,и Мячикова поняла, что он всегда об этом знал. – Ну, вот и объясните, — помолчав, сказал Козодоев. Все, Лизавета Петровна? А то я занят.
— Да, спасибо, — сказала она и положила трубку.
Прошло несколько минут.
Все так же сидя на табуретке в автоклавной, Лизавета Петровна набрала номер Гайд-Парка.
— Михаил Амвросиевич уехал в Москву на праздники, — сказал ей приятный. молодой голос. И Лизавете Петровне показалось, что она узнала мальчика, который приносил коньяк – Будет через неделю. Что-нибудь передать? – спросил мальчик
-122-
-Нет, спасибо. Дай ему Бог, подумала Мячикова, искренне пожелав ему там, в Москве, удачи.
Тихо опустив на рычаг трубку, она вышла из автоклавной.
Долго шла молча. Жаль, что она так и не узнала у Михаила Амвросиевича, о чем он говорил в овальном кабинете с Винтовкиным, подробней в который уже раз подумала она.
Теперь она шла, казалось, совершенно бездумно. Она знала – у нее есть еще одна возможность поговорить с кем-нибудь о предстоящем это — позвонить Пуху.
Зайдя в какое-то кафе, попросила разрешения позвонить.
Ей разрешили.
— Ну. и что. – сказал Пух, когда она объяснила, в чем ее обвиняют. – Ну, и что? – опять сказал он. – Ты ведь проводила противошоковую терапию. Ты и должна была сделать эту инъекцию из списка «А», раз надо было бороться с шоком. И чего теперь муссировать эту тему, если сотрясения там не оказалось. А как противошоковое мероприятие, эта инъекция была показана. Вот и все, — заключил Пух. – Этот ваш Виталий Викторович ерундой занимается. Когда все это будет? – поинтересовался он.
— Через два дня.
— Постараюсь приехать. Ну, как ты? – спросил он о чем-то еще. – Да ничего, — ответил он на такой же вопрос Мячиковой.- С наступающим тебя. Ну, давай, пока.
Дом был у самой реки. Относительно новый, с широким, замковым основанием, многими этажами, мусоропроводом, двумя лифтами – пассажирским и грузовым — он стоял, широко выставив вперед свою краснокирпичную ногу, словно шагнув куда-то, но потом, передумав, да так и остановившись в раздумье, что без сомнения, придавало ему устойчивость на этой зыбучей прибрежной почве. Несмотря на то, что построен он был относительно недавно, каких-нибудь лет тринадцать назад, казалось, он был здесь всегда — и когда не было ни эстакадного моста через Прегель, ни Московского проспекта, с его ветрами и вереницей больших и маленьких серых домов, а в старинном здании женской тюрьмы, напротив, немецкие социал-демократки пели свои унылые песни.
Нажав по очереди обе кнопки, и убедившись, что после одиннадцати лифт и здесь не работает, Лизавета Петровна стала искать лестницу, чтобы подняться наверх. Через минуту она поняла, что найти эту лестницу будет непросто. Скудное, похожее на аварийное, освещение, темные, красного кирпича, неоштукатуренные стены, пронизывающий со всех сторон сквозняк из-за отсутствия дверей и оконных стекол, великое множество всяких углов и закоулков, и лестница, находящаяся в противоположной стороне от лифта, откуда не было входа в квартиры, а света не было совсем, делали задачу довольно затруднительной. К этому надо добавить и открытый, выходящий на улицу, к квартирам, на каждом этаже, балкон. А разнообразные голоса и звуки, приходящие неизвестно, откуда, и неизвестно, куда уходящие, создавали ощущение полной непредсказуемости.
— Ну, что пойдем? — звякнул колокольчик, о котором Мячикова почти забыла.
— Тише ты, не звени. Чтоб не было слышно, что идем, — шикнула Лизавета Петровна.
Колокольчик притих.
— Мало ли, что там. в темноте, — не то сказала, не то подумала она, осторожно выверяя каждый шаг, держась левой рукой за перила. Теперь она стала медленно подниматься наверх. Пройдя три или четыре ступени, она запнулась. Стало понятно — разной высоты ступени. Надо было выше поднимать ногу там, где запнулась. Из-за полной темноты предвидеть новый такой порог было невозможно. Тогда она стала выверять ногой каждую ступень наощупь. Раз. Два. Остановка, Раз. Два. Здесь выше, а здесь – наоборот. И тоже
-123-
шаг неверный, тоже неустойчивый, будто вот-вот вперед упадешь. Что выше, что ниже – все одно – плохо. Наконец, задул встречный ветер. Так и есть – увидела прямо перед собой, напротив выбитое окно лестничн6ой площадки. Значит, один пролет кончился.
— Ты что так медленно? — будто шепотом спросил колокольчик.
— Так ведь ступени разной высоты, — тихонько не то сказала, не то подумала Лизавета Петровна.
— А вот эта выше,- опять подумала, как сказала, она. – А сейчас вперед кинуло. Значит, эта ниже.
— Черт,- опять звякнул колокольчик. — Бетона, что ль, у него мало было.
— У кого?
— Ну, у этого, который строил эту лестницу.
— А-а, может быть, — поняла Мячикова, продолжая идти. — А, когда выше, значит, много было? – Она помолчала.
— Так он думал, на лифте будут ездить. Зачем им лестница? А мы вот, идем, — договорила она.
— Слушай, ты только не бойся, — опять возник колокольчик. – Я молчать буду. И ты молчи. Идем! Еще далеко. Только третий. Продолжая шагать и стараясь ступать как можно тише, и как можно дышать, Лизавета Петровна вдруг услышала, как громко бьется ее сердце.
— Там, у выхода на площадку, кто-то курит. Только ты не бойся,- опять тихо сказал колокольчик.
— Откуда ты знаешь? Я ничего не видела.
— Я слышу, они что-то обсуждают. Вон, видишь, два огонька сигареты.
С трудом Лизавета Петровна заставила себя взглянуть туда, откуда слышался дымок. В темноте, и в самом деле, горели два огонька сигарет.
— Не бойся! – опять шепнул колокольчик. — Я слышу, как громко бьется твое сердце. Оно тоже боится?
— Молчи! – приказала Мячикова.
Теперь долго было тихо. Лизавета Петровна продолжала медленно и неслышно продвигаться вперед. Только бы не споткнуться, думала она, держа в правой руке ящик и радуясь, что последние несколько ступеней были одинаковой высоты.- Теперь, наверное, бетона было не мало и не много, а столько, сколько было необходимо, пронеслось в голове.
Не зная, долго ли еще идти. поскольку никаких надписей не было, да и темно было, чтобы их прочитать, Лизавета Петровна отмечала то выломанные, искореженные перила, и тогда она сразу лишалась опоры, то площадку очередного этажа, заваленную какими-то ящиками, то зияющую пропасть тошнотворного, без дверцы, мусоропровода.
— Ну, теперь отдохни, — звякнул колокольчик, и рассмеялся весело и беззаботно.
Широкая полоса света, льющаяся из открытой, на седьмом, квартиры, и в самом деле заставила остановиться. Встревоженная женщина, держащая на руках завернутого в одеяло малыша, лет четырех, пригласила войти.
— Да вот. третий день температура, кашель. Был участковый. То, что она прописала, не помогает. С вечера дала таблетки, уснул. Но сейчас явно хуже. Он как-то вздрагивает. Посмотрите.
Взгляд Лизаветы Петровны остановился на часах, висевших в комнате, прямо перед глазами. Пятнадцать минут третьего, отметила она про себя.
— Грипп, наверное, — опять сказала женщина, кладя ребенка на кровать, чтобы дать возможность осмотреть.
Разбудив малыша, Мячикова поставила градусник, отметила воспаленное горло, единичные сухие хрипы, на груди – еще нежная розовая, но кое-где темнеющая, сливающаяся вместе, корьевая сыпь.
-124-
Сделав инъекцию и порекомендовав через день-два еще раз обратиться к участковому педиатру, Мячикова стала прощаться.
— А чего вы не на лифте? – спросила женщина, когда Лизавета Петровна сразу взяла направление к лестнице
— Да я нажала кнопку. Не приехал.
— Сейчас я нажму. У нас тут надо знать, как нажать, — сказала женщина, подходя к лифтовой шахте и уже тронув кнопку рукой. Лифт, и в самом деле, пришел.
Но не успело пройти и несколько мгновений с тех пор, как она поехала вниз, лифт остановился. Погас свет. Никакого аварийного освещения. Мячикова стала нажимать все кнопки, одну за другой. Лифт стоял. «Ничего, ничего. Сейчас поедем» — сказала Лизавета Петровна не то кому-то, не то – самой себе. Но темнота, недостаток воздуха и отсутствие динамики действовали угнетающе.
— Не волнуйся, — будто опять подал голос колокольчик.
Она не ответила.
Несмотря не то, что глаза стали привыкать к темноте, она не могла сказать, что видела лучше, чем тогда, когда лифт только что остановился. В какой-то момент появились зрительные абберации. Они исчезали и возвращались снова. И чем больше она всматривалась в темноту, тем дольше аберрации не уходили. Тогда Лизавета Петровна стала стучать. Она стучала в пол, в деревянную обшивку лифтовой кабины. Все безуспешно. Никто не шел ей на помощь. За спиной закрылась дверь квартиры, куда ее вызывали к больному ребенку и где ей могли бы помочь. На улице, у подъезда дома номер шесть, по улице Портовой, в машине спал шофер. Она никому не была нужна. Должно быть, около четырех, — вспомнила Лизавета Петровна. размышляя. сколько времени еще осталось до утра, когда люди пойдут на работу. Достав из кармана шариковую ручку, она попыталась протиснуть ее между створками двери. Образовалась щель, на толщину самой ручки. И она увидела кирпичную кладку. Лифт стоял между этажами, и пытаться открыть дверь еще больше не было никакого смысла. Тогда она снова стала стучать.
— Хайрэ! – вдруг кто-то проговорил наверху. — Что, трудно служить людям?
Подняв лицо, Лизавета Петровна не увидела никого. Только сноп света, в котором едва угадывался силуэт человека в белых одеждах, то оживал, то будто исчезал где-то на крыше лифта. Через минуту свет стал расширяться и, словно раздвигая пространство, казалось, проникал всюду, обтекая, обволакивая саму капсулу лифта, в котором находилась Мячикова, и она сама казалась себе погруженной в некую темную каплю, висящую в безбрежном световом пространстве. Правда, совсем немного света проникало через верхнее отверстие, в потолке, и в сам лифт, но этот свет только слепил, и, как ни старалась Мячикова разглядеть силуэт там, наверху, сделать это ей никак не удавалось.
— Ты не ответила, трудно ли служить людям? – опять спросили там, наверху.
— Не думала об этом, — не очень искренне отвечала Мячикова.
— Разве ты всегда можешь им дать, что они просят? – спросили опять. — Я когда-то долго практиковал на острове Кос, и часто не мог дать даже того минимума, который они заслуживали.
— Остров Кос? – спросила Лизавета Петровна.
— Остров Кос — это в Греции. Ты что-нибудь знаешь о Греции?
— Конечно. Не всегда же я сижу в лифте.
— Браво, — раздался тихий смешок.- Посидеть в этом остановившемся ящике, или лифте, как ты его называешь, это еще не самое трудное испытание Гораздо труднее сознавать, что ты кому-нибудь не можешь помочь.
Мячикова кивнула. Она и сама знала это.
-125-
— И хотя главный судья себе – сам человек, и только он знает, все или не все сделал он из того, что мог, не мочь или не уметь помочь — это самое страшное. Это разлагает человека изнутри. В конце концов, перестаешь верить в свои силы.
Тот, кто был наверху, говорил на другом, на каком-то неизвестном Мячиковой языке, но она с удивлением отметила, что понимает его.
— Каждый из нас делает все, что он может. Мы все связаны Клятвой, — вдруг сказала Лизавета Петровна.
— А-а, погоди, как там было… Клянусь Апполоном врачом Асклепием, Гигиеей и Панацеей, — начал он, — Я войду туда для пользы больного, будучи далек от всего намеренного, неправедного, — умолк он, больше не продолжая. – Это – слова мужа. врача и свободного гражданина, далекого от всякой корысти. Это слова врача,- снова сказал он, и опять умолк.
— Вы тоже знаете эту Клятву? – спросила Мячикова.
Наверху что-то вздрогнуло. В какую-то минуту Мячиковой показалось, что вот сейчас все станет на место, и здесь, в темноте. в которой она все еще находилась, загорится свет. Но ничего такого не произошло. Лифт продолжал стоять на месте.
— Каждый несет свой Крест, как может, — сказала Лизавета Петровна довольно избитую фразу, впрочем, ни на какую новизну и не претендуя.
Усталость брала свое. Сутки подходили к концу.
— О чем это вы только что говорили? – поинтересовались сверху. — О каком Кресте?
Мячикова посмотрела вверх, не понимая вопроса.
— Это Крест, который Иисус нес сам на Голгофу. На нем же его и распяли.
— Кто это, Иисус?
— Мячикова опять посмотрела вверх.
— Это человек, принесший людям учение о добре, всепрощении. бескорыстии и справедливости, — говорила она, думая, как, все-таки, глубоко и многообразно то, чему
учит Христианство.
— Да. Я понимаю. И думаю, что помогать людям искренне и бескорыстно – это и есть наивысшее выражение справедливости. А когда жил этот человек? – спросили наверху.
— В первом веке Новой Эры, когда на всем Средиземноморье, в том числе и на острове Кос, владычествовал Рим.
— Этого я не могу знать. Этот человек пришел на Землю на пять веков позже меня. Скажите, я правильно понял? – опять спросили наверху через небольшую паузу.- И еще через пять веков после меня все еще говорили о Добре и Справедливости?!
— Об этом говорят уже двадцать пять веков, — отвечала Мячикова.- И ничего не меняется. — Это потому, что все еще жив Винтовкин. Я имею в виду его как социальное явление, — коротко, но довольно многозначительно сказали наверху. — Он ведь переходит из- века в век, — опять сказали там.
В какую-то минуту лифт вздрогнул, зажглось электрическое освещение, и белый свет исчез. Но лифт оставался на месте. Лизавета Петровна подняла голову вверх, но сказать что-нибудь не успела. Свет снова погас. И опять повсюду распространилось белое сияние.
— Вы знаете Винтовкина? – с удивлением спросила Лизавета Петровна. — Вы же говорили, что жили в пятом веке до Новой Эры.
— Я, конечно, не знаком с ним, — отвечали сверху. – Но как социальное явление. это известно. К тому же, чем раньше человек жил и умер, тем большей информацией обладает его свободно живущая душа, — опять сказали наверху, — тем виднее ей на большом расстоянии все, что происходит в мире. Хотя есть исключения. Я, вот, например. ничего не знаю об Иисусе. А вот он мог бы обо мне знать.
— Как ваше имя? – осмелев, спросила Мячикова.
— Гиппократ, — отвечали сверху.
-126-
Мячикова молчала. Ей показалось, что в какой-то момент она была близка к тому, чтобы об этом догадаться.
— Я знаю, тебя ждет медицинский Совет, — снова послышалось сверху. — Помни — главный судья себе — сам человек.
— Это — слова свободного индивидуума, — отвечала Мячикова. – У нас люди зависимы. И не только от государства.
— Я понял.
— К тому же, здесь большая игра — чтобы угодить тому, от кого он зависит, и достичь, чего хочет, он способен на любую подлость. А я не могу сказать ему, кто он такой.
— Кто это так затмил в тебе личность? – спросили наверху. – Даже в мою бытность на Земле, такого почти не случалось. Разве ты не знаешь, что иногда — это высшая доблесть – сказать негодяю, кто он такой. Это может стать делом всей жизни, — сказал голос сверху. И на несколько мгновений умолк.
— Как бы то ни было,- опять проговорил он, — Я буду рядом. Я обещаю тебе это. И будь тверда. А теперь я должен помочь тебе выйти отсюда.
В ту же минуту света на крыше лифта не стало, потом в потолке, будто возникла дыра, и Мячикова оказалась на площадке четвертого этажа, чуть выше которого, в кирпичной шахте, стоял лифт.
— Хайрэ, — донеслось до нее откуда-то с другой стороны этажа, где была лестница. И белое облако света, еще раз показавшись, исчезло.
-Хайрэ,- отозвалась Мячикова, прощаясь.
К исходу второго дня своего пребывания дома, после дежурства. Мячикова сидела в своем кресле одна. Алексей с Валиком ушли погулять, как делали это в последнее время, после ужина, почти всегда.
В какой-то момент, взглянув на подоконник, Лизавета Петровна увидела незнакомую фигуру, словно очерченную пунктиром.
Фигура стояла между занавесками и окном, и вежливо переминаясь с ноги на нoгу, собиралась что-то сказать.
— Ты готова к тому, что тебе предстоит завтра,- спросила она Лизавету Петровну.
— Ты кто? – спросила Мячикова, глядя на как бы пульсирующую все время пунктирную линию, и чувствуя, что частота этой пульсации совпадает с пульсацией ее сердца.
— Я? Как бы это сказать, я — Совестник, — сообщило нечто. – Со мной ты можешь говорить обо всем. – Так, ты готова?
— Я готова, — отвечала Мячикова, — ответить за каждый свой прожитый день.
— И тебе не в чем себя упрекнуть?
— Нет, — твердо сказала Лизавета Петровна. — Не в чем.
— Это – правда?
— Я не говорю неправду. Она меня оскорбляет.
— Виталий Викторович, должно быть, так не думает.
— Человек, который лжет в каждом слове, не может судить об этом.
— И ты можешь сказать ему это при всех?
— Ты же знаешь, у него начнется истерика, и он станет гадить, — отвечала Мячикова. – Хотя, я подумаю об этом. Иногда это бывает делом всей жизни, — вспомнила она разговор в лифте.
— Тогда до встречи, — сказало то, что стояло на окне. — Как-нибудь я опять приду, когда ты будешь в этом нуждаться. Может быть, завтра, перед Советом, если он состоится, — сказало то, что стояло на окне.
— А что, Совет может не состояться? – с интересом спросила Мячикова. Она хотела, чтобы Совет состоялся.
— Виталий Викторович немного приболел. Говорят, у него что-то с печенью.
-127-
— Пройдет, — отвечала Мячикова. – Передай ему наилучшие пожелания и скорейшего выздоровления, — сказала Лизавета Петровна.
— Ты желаешь ему выздоровления? – спросил Совестник. — Ты?
— Мы все связаны. Клятвой, — отвечала Мячикова. – Да и вообще. Я не хочу зла. Зло уничтожит всех.
Неожиданно в передней прозвенел звонок. Это ребята, подумала Лизавета Петровна, и пошла открывать дверь.
— До завтра, — шепнули на окне. И там, где только что стояла пульсирующая фигура, качнулась занавеска.
— Мама Лиза, что так долго? – спросил Валик, заглядывая в комнату.
— Разве? – удивилась она.
Позади Валика стоял Алексей с большой охапкой желтых кленовых листьев.
Кое-где листья были припорошены снегом. От них пало свежестью и пространством.
Лизавета Петровна протянула руку, чтобы взять охапку, но Алексей не дал.
— Я сам, — сказал он.- Я сам поставлю их в вазу, которую я дарил тебе. когда Вовке было столько, сколько сейчас Валику. Помнишь? Я сам, — еще раз сказал он, проходя на кухню.
Лизавета Петровна молчала.
— И знаешь, что мы с Валиком решили? Мы решили с ним вдвоем сделать тебе сегодня предложение. И мы это делаем. Правда, Валик?
Валик кивнул.
— Мы хотим, чтобы с сегодняшнего дня мы стали твоими, а ты — нашей.
Когда Алексей сказал эти последние слова, Валик подошел к Лизавете Петровне. и обнял ее так. как позволил ему его небольшой рост.
— Мы поговорим об этом через день или два, когда я буду к этому готова, — отозвалась Мячикова. Но глаза ее улыбались.
В тот день на улице восемь часов утра было необычно светло, что для декабря, в этих широтах, было довольно непривычно. Удивительно светлый день, почему-то подумала Лизавета Петровна, несмотря на то, что ей предстояло. Она шагала легко и уверенно, нисколько не торопясь. Времени было достаточно, чтобы дойти спокойно. Прошла уже неделя со дня зимнего солнцестояния, значит, день скоро начнет прибывать, подумала она, едва ли не улыбаясь всему, что было вокруг нее. Вчера ей исполнилась круглая дата, и теперь она, пожалуй, уже была «мухомором». Еще до прогулки Алексея и Валика они немного посидели. Чай, жареная картошка, винегрет, двухсотграммовая фляжка коньяку. Понюхать. Зарплаты не было уже третий месяц. Но Главный бухгалтер «скорой», узнав, что у Лизаветы Петровны последний перед пенсией день рождения, дала ей двести рублей. В счет зарплаты. «На котлеты» — сказала она, смеясь. Это был настоящий праздник.
Теперь она шла на разбирательство, куда ее приглашал Винтовкин, и ей очень хотелось скорее покончить с этим, чтобы не омрачать себе праздник. Она так любила эти высокие декабрьские дни, когда возвращался свет, и фиолетовые сумерки делали загадочными лица и глаза прохожих. У самого здания «скорой» ее догнала Алина.
— У меня радость, — сказала Алина Дмитриевна. — Освободили.
И Лизавета Петровна поняла все про Африку и про БМРТ «Приморск».
— Завтра встречаю, — опять сказала Алина, и умолкла.
— Да вы не переживайте, Лизавета Петровна, — наконец, сказала она. — Все всё понимают. Знаете, я много думала обо всем.
— О чем?
-128-
-Обо всем. И о вас тоже. И о том, как Винтовкин объявляет сотрудников сумасшедшими с целью сломить сопротивление, и о том, как Фазан уволил всех старых диспетчеров, потому что они не вписывались в его финансовые проекты. Ну, вы это знаете. Ну, вот, думала я думала обо всем, — продолжала Алина, — и мне приснился Винтовкин. Будто он такой черный, лохматый, летит по небу. прямо над моей головой. И когда он завис надо мной, сразу стало темно. А я говорю ему – «Винтовкин, исчезни. Из-за тебя света не видно». И тут он упал, просто рухнул с неба, и остался от него маленький черный комок грязи.
Оставив Алину на первом этаже, Лизавета Петровна поднялась наверх, где уже было заметно оживление, и конференц-зал был почти полон. Все с нетерпением ждали.
Помещение было заполнено до самых последних рядов. Множество лиц, глаз, звуковых и воздушных потоков, которые, встречаясь, сопротивляясь и сливаясь друг с другом, рождали все новые – а те еще и еще — так, что невозможно было уловить не только, когда тот или иной потом иссякал, но и когда он возобновлялся, не только не отвлекали от предстоящей темы, но и давали ей вполне определенное направление.
Закон жанра вступал в свои права. На время замерла деловая жизнь. Никто ничего, кроме предстоящего, не обсуждал, никто не требовал долгов, ни намеревался идти к кому-нибудь в гости, и даже медицинская практика, которая в этом зале всегда была как бы на первом месте, теперь не была не только на первом, но, кажется, и на втором.
Странное оживление, почти веселость, вплетаясь в хорошо спрятанное любопытство, вспыхивало и гасло то в одном месте, то в другом, будто веселый козлоногий Пан, с рожками, украшенными букетами из плюща и фиалок, щелкнув пальцами, крутясь и пританцовывая, только что, то там, то здесь осуществил па своего чувственного танца.
Тяжелые занавеси на больших, в человеческий рост, окнах были плотно сдвинуты, люстры зажжены, на просцениуме, едва справляясь с ситуацией, поскольку их все время торопили, то и дело перегруппировываясь, что-то заговорщицки обсуждали и, судя по всему, никак не могли прийти к согласию Резеда, Серафима, Козодоев и еще какая-то новая женщина-врач, которая будто бы должна была сменить начмеда. Шея женщины была обмотана серым пуховым платком, и, казалось, у нее пропал голос, потому что за все заседание ее голоса так никто и не слышал.
Винтовкина видно не было. И хотя, будто по старой театральной традиции первый ряд никто не занимал, все ждали, что он придет и сядет рядом с Серафимой и Козодоевым.
Лизавета Петровна, присев на один из двух-трех оставшихся свободными стульев, у самого прохода, в левом крыле партера, так, что с ней рядом сидели только с одной, левой, стороны, напряженно вглядываясь в лица. надеялась увидеть Пуха. Но Пуха нигде не было. Правда, оставалось еще чуть меньше пятнадцати минут до назначенного времени. и он мог еще прийти. но что-то подсказывало ей, что Пуха не будет. И она не ошиблась.
Наконец, заполнился и первый ряд. Здесь были старшие фельдшера и заведующие подстанциями, человек из аппаратной, дежурная кастелянша, на крайнем месте, у самого прохода. в первом ряду, сидел Винтовкин, причем, когда он вошел, Резеда, Серафима и сразу же перестали перебегать друг к другу советоваться. Им сразу все стало ясно.
В партере, справа, публика была серьезнее. Это были врачи спецбригад и просто врачи. работавшие по нескольку десятков лет на «скорой». Люди все разные, нередко противоречивые до неприятия, что как-то не относилось к доктору Трушу, доктору Ежикову, Алине Дмитриевне и многим другим, мнением которых Мячикова дорожила. От проокавшей всю жизнь Татьяны Васильевны, и так и не научившейся правильно говорить, Лизавета Петровна ничего хорошего не ждала. А Геночка Вивимахер и вовсе был не в счет, потому что не был интересен ничем, кроме своих больших, слегка навыкате, словно просящихся на волю глаз.
-129-
Первым заговорил Винтовкин.
— У нас сегодня два вопроса, — сказал Винтовкин, по своему обыкновению потирая ручкой об ручку.- Мы обсудим жалобу, которая поступила от врача больницы «скорой помощи» на Мячикову Эл.Пэ., а потом поговорим о подготовке к встрече Нового Года. Жалоба поступила на то, — продолжал он, — что Мячикова Эл.Пэ привезла в больницу больного не по назначению. Сотрясения головного мозга там не оказалось, а скелетную травму, которая там была, надо было везти по месту жительства в другую больницу. Когда травматолог вышел в приемный после операции, — рассказывал Винтовкин, — Мячиковой Эл.Пэ там уже не было.
— Что ж это вы, Лизавета Петровна, — сказал кто-то из задних рядов, — Надо было оставить скелетную травму в больнице пол месту жительства, а подозрение на сотрясение привезти в больницу «скорой помощи».
— Не умничайте, — обернулся к галерке Винтовкин. Но сама Лизавета Петровна не поняла, кто это был.
— А когда я сказал ей об этом, — продолжал Винтовкин, — она стала меня оскорблять и назвала кукушкой, — договорил Винтовкин, умолкнув, и, судя по всему, ожидая реакции зала.
— Лично мне вы ни о каком травматологе ни слова не говорили. Я узнавала все у Козодоева, — возразила Мячикова, — и все эти рабочие вопросы вы извлекли на свет с какой-то своей, одному вам известной, целью. Поэтому никаких оскорблений не было и быть не могло.
— Нет, назвали его кукушкой, — вдруг возникла Татьяна Васильевна, которой в коридоре, когда Винтовкин напал на Серафиму и ее йога, не было и в помине.
— Вы назвали его кукушкой, — еще громче сказала Татьяна Васильевна, и Мячикова пожалела, что во всех словах, которые она сказала, не было ни одной буквы «о».
— Я не называла вас кукушкой, — опять запротестовала Мячикова. — Я сказала, что вы выпрыгиваете скандалить из своего кабинета, как кукушка из часов. А это не одно и то же.
Мне бы и в голову не пришло сравнивать вас с этой заслуженной птицей, — без всяких эмоций сказала Мячикова.
Внезапно, в левой половине партера раздался шум, появилось движение, будто действие сатировской драмы приближалось к апогею. и сатировский же хор взял самую высокую ноту. Для большей выразительности задвигались руки, губы, глаза. На разные лады обсуждалось, можно ли отождествить «как кукушку» с самой кукушкой. Прошла еще минута, а хор, все еще пребывая в своей недавно найденной, неразрешенной гармонии, и продолжая искать ее разрешения, брал фальшивые ноты. Но устойчивого аккорда так и не появилось. Наконец, последний звук взлетел вверх, фальцетом, упал и больше не поднимался.
Наконец, сатиры умолкли. А на их лицах теперь лежала печать и трагического и смешного, а чего было больше, надо было понять. Но Мячикова поняла, что было осмысленно, что «как кукушка» и просто «кукушка» — не одно и то же. И в самом деле, думала Мячикова, если кто-то говорит, что другой похож на кукушку, он, этот другой, ведь кукушкой от этого не станет. Н и за что не станет, подумала она опять. И мысль о греческой трагедии и здравом смысле еще долго была рядом.
— К тому же, — привлек снова ее внимание Винтовкин, — Вы сделали препарат списка «А» при сотрясении головного мозга, что противопоказано.
— А шок? – как совсем недавно, в разговоре с Козодоевым, спросила Лизавета Петровна, обращаясь не только к Винтовкину, но и ко всем присутствующим в зале.
Зал одобрительно загудел. Все эту ситуацию понимали.
— Надо было везти по месту жительства, — теперь почти выкрикнул Винтовкин, стараясь заглушить общий гул.
-130-
— Да, но ведь по месту жительства с такой раной лба, без консультации нейротравматролога, этого больного ни за что бы не приняли, — медленно проговорил уже поднявшийся доктор Труш. — Так что выхода у нее, пожалуй, не было. Ведь вы, Лизавета Петровна, говорите, там была большая лобная гематома. Значит, был сильный удар, — продолжал доктор Труш. А уж как там — по касательной или как, это решать специалисту.
— Владимир Алексеевич, сядьте! – приказал Трушу Винтовкин.
— С этим надо что-то делать, — подскочил справа Геночка Вивимахер. И, не зная, что говорить дальше, поглядел на Винтовкина, который, вопреки обыкновению. отнесся к словам Вивимахера с заметным вниманием. И было заметно, с каким достоинством Вивимахер опустился на свое место.
— А что с больным, — спросил, со своего просцениума Козодоев.
— С этим больным все в порядке. Но над Мячиковой Эл.Пэ. еще висит та больная. которая попала по ее вине в реанимацию, когда она выезжала на вызов «сбита машиной» и не отвезла, — пошел в новое наступление Винтовкин.
— А-а, это у которой была ссадина колена, — вспомнила Алина Дмитриевна.
— У этой больной через день разыгралась диабетическая кома, и та ссадина, которую она получила, ударившись коленом о бампер, не имеет к этой коме никакого отношения, -опять неожиданно сказал Труш.
— Безобразие, — кукарекнул Геночка Вивимахер.- С этим надо что-то делать, выкрикнул он, как речовку. и сел на место, победно поглядывая по сторонам.
— Спасибо, Геннадий Львович, — сказал Геночке Винтовкин.
— А с чем, «с этим»? – поднялся опять доктор Труш. — Ни в том, ни в другом Лизавета Петровна не виновата. К тому же, больная давно выписана домой. Диагноз ясен. Так что, Виталий Викторович, это вы… — что-то еще хотел сказать Труш.
— Владимир Алексеевич, я прошу вас сесть и больше не подниматься. А то мы будем разговаривать с вами по-другому. Запишите в протокол, — помолчав, сказал Винтовкин Задней. — Доктор Труш мешает вести заседание.
Владимир Алексеевич Труш посмотрел на Винтовкина долгим взглядом.
И тут Винтовкина прорвало. Убедившись, что все, что ему удалось накопать на Мячикову, даже для новоявленного «мухомора» недостаточно, чтобы применить сколько-нибудь серьезные санкции и в очередной раз угодить Фазану. он стал плести что-то о том, что видел Мячикову в рваном халате, а на справедливое замечание с места, что халаты должны быть запасные и чиниться кастеляншей, так посмотрел на Алину Дмитриевну, что Алина умолкла. не успев подняться с места.
— Ну, а если у меня халат порвется во время дежурства? Носилки ведь таскаем. Тогда как? — спросил кто-то из молодых.
— Халаты надо иметь свои. Сядьте, сядьте, — в очередной раз приказал Винтовкин.- Халаты надо иметь свои, опять сказал Винтовкин, будто намеренно обращаясь к этой теме снова. — На наших халатах не должно быть ни единого пятнышка.
Теперь неизвестно почему он умолк, видимо, набирая дыхание. — И Мячикова Эл.Пе. не может этого не знать. Слава Богу, почти сорок лет «на скорой», — прояснил он по своей природной дальновидности.
— Сколько? – спросили в партере слева, там, где сидели старшие фельдшера.
— Сколько? – спросили в партере справа.
Винтовкин умолк, поглядывая по сторонам.
— И что, все сорок лет Лизавета Петровна носила рваные халаты? – коротко, но с явным подтекстом, спросил мужской голос. Это был доктор Ёжиков, сидевший в партере, справа. — Хотя вы можете этого не знать, — продолжал Ёжиков. — Вы ведь здесь совсем недавно, — обратился он к Винтовкину.- Так что я бы не стал так вдохновенно утверждать то, чего вы
-131-
не знаете. Это как-то, мягко говоря, некрасиво, — заключил Ёжиков. Он не забыл, как Винтовкин заставлял его не по делу переписывать карту.
— Если она вас не уважает, как вы, помнится, жаловались кому-то в коридоре, так ведь это ее дело. Заставить уважать кого-то невозможно. Вы ведь тоже не церемонитесь, если набросились на Серафиму Гелевну, а потом и на Мячикову, — с удовольствием выговаривая каждое слово, продолжал Ёжиков. — Я сидел за столом, напротив вас. и все видел. Так что не вижу причины, которая препятствовала бы сравнению вас с кукушкой, выпрыгивающей из часов.
— И в самом деле, — подтвердила Серафима.
В зале раздались смешки.
— Серафима Гелевна, я лишаю вас слова, — громко сказал Винтовкин. – Пойдите лучше за дверь и поищите там йога.
Только сейчас Лизавета Петровна увидела желтое лицо Винтовкина, с шафрановым оттенком.
Зал неодобрительно загудел.
— Да как вы смеете? – дрожащими губами произнесла Серафима, глядя на Винтовкина.
— Смею, — произнес Винтовкин.- Замолчите.
Внезапно Лизавета Петровна почувствовала духоту. Тяжелые глухие занавеси, не пропускающие свет, казалось, не пропускали еще и воздух, который был так необходим сейчас. В едва обозначившийся зазор, между занавесью и оконной рамой, было видно, что на улице темнеет Не осталось и следа от того утреннего света, который был едва ли не главной радостью декабря. В какой-то момент у Мячиковой закружилась голова, и показалось, что тяжелая люстра, висевшая над ее головой, вот-вот, упадет вниз. Туда, где она сидела.
— Хайрэ, — услышала она над самым ухом. – Ты видишь, как ему непросто? – спросили ее шепотом.- Мы победим его,- услышала она опять. И увидела яркий снопик белого света, пробивающийся из кармана ее медицинского халата.
— Не бойся, — сказали опять. И она узнала голос из лифта.
— Хайре, — сказала она тихо. И, как ей показалось, она только подумала, но не сказала. Она и в самом деле не слышала своего голоса.
— Садись куда-нибудь, — мысленно сказала она, инстинктивно освобождая край стула, на котором сидела, потому что других мест не было.
— Мне здесь нет места, — отвечал голос из кармана. — Но я все равно пришел. И не может быть, чтобы справедливость не победила.
— Ну, что? Долго еще? – спросил кто-то из правой части партера. Лизавета Петровна обернулась. Она долго смотрела назад и никак не могла определить, кто это мог сказать, хотя это мог быть любой, потому что всем все было ясно.
— Я еще не сказал главного,- снова обратился к залу Винтовкин.- Я теперь точно знаю, кто все последнее время звонит мне домой и на работу и говорит «Чтоб ты сдох!». Это Эл.Пе. Мячикова, — произнес он, так и обнаруживая свой широко известный интеллектуальный потенциал.
Теперь Винтовкин стоял молча. Он глядел то вправо, то влево. то на галерку, назад, то в президиум, то на сохраняющий молчаливое достоинство рояль, стоящий в углу помещения. Выбросив последний козырь, он ждал теперь реакции зала.
— С этим надо что-то делать, — опять возник Вивимахер, и. прокукарекав еще несколько слогов, сел на место.
Не говоря ни слова, Лизавета Петровна теперь смотрела по сторонам, но делала она это не то, чтобы нерешительно. а как-то осторожно, еще не зная, поверят или не поверят Винтовкину люди. Она не оправдывалась, не возмущалась, ничего не опровергала — так
-132-
оглушительно примитивно, так чудовищно было то, что сказал Винтовкин, желая во что бы то ни стало угодить своему хозяину. С минуту было тихо. Лизавета Петровна все так же, не поднимая глаз, сидела, не глядя на людей, боясь, что они поверят.
И вдруг зал взорвался аплодисментами.
— Поздравляем, Лизавета Петровна, поздравляем,- говорили из партера слева, из партера справа. — Поздравляем. Лизавета Петровна, — кричали с галерки.
Лизавета Петровна встала, и, еще не понимая, с чем ее поздравляют, не решалась ни радоваться, ни улыбаться.
Она стояла с серьезным лицом, глядя на людей, которые кое-где поднимались, чтобы сказать, что они поздравляют.
Они что-то говорили, не обращая внимания на Винтовкина, которые, не ожидая такого оборота, все призывал и призывал его слушать. Но Лизавета Петровна не понимала ни единого слова, и все боялась, что это — какая-то ошибка, что скоро, вот сейчас, что-то узнается, и все поздравления окажутся, в лучшем случае, какой-нибудь шуткой.
— Внимание, внимание, — говорил Винтовкин.
Но никто не хотел его слушать. Никто не обращал на него внимания, потому что ведь это очень смешно, когда человек открывает рот, а что говорит – никому не слышно.
— Уважаемые коллеги, — сказал, наконец, доктор Ёжиков.
Стоя у своего места, в правом партере, он ждал тишины, потом продолжал –
— Дорогие друзья! — сказал он — Co вчерашнего дня Лизавета Петровна Мячикова на пенсии. Нам сегодня сказали девочки из отдела кадров. Сорок лет Лизавета Петровна отдала службе в «скорой помощи». Это большой срок.
Зал снова захлопал. И охваченный чувством солидарности поднялся. Кто-то передал шампанское, кто-то коробку конфет.
— Это от нас, Лизавета Петровна, — сказал доктор Ёжиков.
Лизавета Петровна молчала, потому что все, что она могла бы сказать, уместилось бы в одном единственном слове благодарности этим людям за все. За поддержку, за науку, за то, что всю жизнь были рядом. И тогда, не в силах что-нибудь говорить, она поклонилась всем до самой земли. И зал ответил новыми аплодисментами.
Винтовкин больше не призывал никого к вниманию. Он стоял на просцениуме, и что-то диктовал Задней. А она записывала то, что он сказал, сдвинув брови и сомкнув рот.
Когда Лизавета Петровна вышла из здания «скорой», было совсем темно. Смешанное чувство благодарности и обиды, которое испытывала она. почему-то не позволяло ей идти быстро. Снова и снова обдумывая то, что произошло, она ощущала не столько протест, сколько какую-то незавершенность, а воспоминание о Винтовкине вызывало у нее почти физическую тошноту. Но никакая сила не заставила бы ее говорить хоть что-нибудь кому-нибудь в свое оправдание, тем более ему, Винтовкину. Он и сам знал, что это — неправда.
Пройдя еще несколько десятков метров, Лизавета Петровна остановилась, и пошла обратно. Стараясь пройти незамеченной, она поднялась на третий этаж, в отдел кадров.
— Дайте мне чистый лист бумаги, — попросила она инспектора.
Чистый лист здесь найти было непросто, но инспектор нашла.
«Прошу освободить меня от занимаемой должности, — написала Лизавета Петровна, — в связи с наступлением Эры Водолея».
Инспектор подняла на нее глаза, но ничего не сказала.
Теперь она шла быстро. Легкий снежок кружил у ее лица, словно заигрывая или стараясь отвлечь. В окнах вечернего города то там, то здесь зажигался свет.
Иногда налетал ветер. Он сбивал набок шарф, и бросал в глаза снег. И тогда свет в каком-нибудь окне казался крупной звездой в овале звездного неба.